Текст книги "Внутри, вовне"
Автор книги: Герман Вук
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 54 страниц)
Глава 20
Горшки для кислой капусты
Мою бабушку у нас в доме звали не иначе, как «Бобэ» – это слово на идише, должно быть, происходит от русского слова «баба», «бабка»; так что так мы и будем ее здесь называть.
«Бобэ» поселилась у нас вскоре после злополучного для меня Дня Всех Святых. Мы с Ли, конечно, знали о ее существовании еще задолго до того; слышали мы и о некоем «дяде Велвеле»: их обоих папа собирался вызвать к себе из старого галута. «Бобэ», как вы понимаете, была папиной матерью, а дядя Велвел был мамин сводный брат, сын «Зейде» от кайдановки. Кайдановской наследственностью, возможно, и объяснялись все выбрыки дяди Велвела, о которых речь впереди.
Папин отец к тому времени уже умер в России, которая стала Советским Союзом. «Бобэ» осталась одна, и жила она в страшной нужде, потому что рабоче-крестьянский рай был не самым подходящим местом для благочестивой старой вдовы синагогального шамеса. По задуманному плану, дядя Велвел должен был приехать вместе с ней, и предполагалось снять им на двоих маленькую квартирку, с тем чтобы Велвел – холостяк лет двадцати с гаком – работал в папиной прачечной, или преподавал иврит, или еще каким-то образом зарабатывал на жизнь, а «Бобэ» вела бы для него хозяйство. Такой план, то есть использование дяди Велвела, придумала мама. Я вовсе не хочу сказать, что мама все это придумала для того, чтобы сбыть с рук «Бобэ» и не селить ее у себя; хотя если бы и так, что в этом такого? Принимая во внимание долгий опыт человечества, это было бы только разумно, даже если бы маме до смерти хотелось жить под одной крышей со своей свекровью. Мама познакомилась с папиной матерью еще когда ездила в Минск. Не знаю уж, как они там поладили, но мама явно спала и видела, как бы вытащить дядю Велвела в Америку.
Так что в течение некоторого времени у нас за ужином даже о делах в прачечной не говорили столько, сколько о «Бобэ», о дяде Велвеле, о шифскартах, визах, паспортах, денежных переводах и Эллис-Айленде – и больше всего о денежных переводах для дяди Велвела. Дядя Велвел был выше головы занят улаживанием своих долговых обязательств, подкупом советских служащих, оформлявших выезд за границу, покупкой одежды и другого багажа, необходимого для путешествия; и он все просил еще и еще денег. Вывоз «Бобэ» из Советской России прошел как по маслу, но вывоз дяди Велвела все больше и больше влетал в копеечку. То и дело от него приходило очередное письмо или телеграмма, и после этого в Минск отправлялся очередной денежный перевод. Наконец все было улажено. Отчаянная попытка мамы устроить так, чтобы они отплыли на одном пароходе из Риги, не удалась, но дядя Велвел заказал себе билет на пароход, уходивший через три недели после бабушкиного.
И вот «Бобэ» прибыла. Мы с Ли, пялясь сверху вниз в узкий пролет лестницы, смотрели, как она тяжело поднималась со ступеньки на ступеньку, опираясь на папину руку. Наше первое впечатление было, что это – маленькая хромая старушка в парике, робко улыбающаяся из-под рыжего мехового воротника. Она вошла в квартиру и сразу же заговорила на галутном идише, да и потом она ни на каком другом языке никогда не говорила. И она поселилась у нас. Другого выхода не было. У дяди Хаймана не было свободной комнаты, а дядя Йегуда как раз незадолго до того прервал с нами дипломатические отношения, обозлившись за то, что папа позволил очередному алчному банку донимать его векселями. Ну, ладно, в конце концов, это было всего лишь на три недели, пока прибудет дядя Велвел. Мама уже присмотрела квартирку, в которой можно было отлично поселить дядю Велвела с «Бобэ».
Мама с папой приняли «Бобэ» по-царски: они отдали ей свою собственную спальню, а нас с Ли выселили с диван-кровати в гостиной и отправили спать на кухню: Ли на раскладушке, меня – на полу. Ну что ж, в тесноте, да не в обиде – хотя дух в квартире был тяжелый. Я имею в виду дух в самом буквальном смысле слова, ибо «Бобэ» натиралась какими-то привезенными с собой жидкими мазями, которые помогали от ревматизма, и запах этих мазей я, казалось, ощущал даже в школе, хотя, наверно, это был обман обоняния. Но мама все повторяла и повторяла, как заведенная, что это ведь только на три недели, на три недели, на три недели.
Ну так вот, прошло три недели, и мы с Ли отправились вместе с родителями встречать пароход, на котором должен был прибыть дядя Велвел. Мы стояли на причале у поручней и смотрели, как с огромного проржавевшего судна сходят на пристань семьи иммигрантов. Мама то и дело вскрикивала:
– Вот он! Вон Велвел! Нет, Велвел ниже ростом! – И так далее.
И она все время перебегала с места на место, чтобы лучше видеть спускавшихся по трапу пассажиров. Постепенно поток иммигрантов иссяк. Велвела не было. Папа поднялся на пароход, через некоторое время он вернулся со странным выражением на лице и обратился к маме по-русски. Они всегда переходили на русский язык, когда хотели, чтобы мы не поняли, о чем они говорят. Но на этот раз они просчитались: мы все поняли по их жестам, по их тону, по выражению лиц. Вот как примерно протекал этот разговор:
ПАПА. Его нет на пароходе.
МАМА. Как! Этого не может быть! (В отчаянии озираясь вокруг.) Неужели мы его пропустили?
ПАПА. Да нет; его даже не было в списке пассажиров.
МАМА. Но я звонила в пароходную компанию, и он был в списке!
ПАПА. Да, но он не отплыл из Риги. Его не было на пароходе. Мне это сказали офицеры.
МАМА. Они с ума сошли! Его задержали на Эллис-Айленде. Отправляйся туда и вытащи его.
ПАПА (очень терпеливо). Сара, говорю тебе, его нет в пароходном списке. Что-то случилось, и он так и не отплыл из Риги. Он все еще там. Со всеми деньгами.
МАМА (чуть не в крик). Может быть, ты перестанешь спорить и первым же паромом поедешь на Эллис-Айленд? Может, у него глаза больные или спину скрутило. Поезжай на Эллис-Айленд и вытащи его, слышишь? И не слушай никаких отговорок. Если что не так, позвони советнику Блюму, он кого угодно вытащит с Эллис-Айленда. А я отвезу детей домой. Позвони мне с Эллис-Айленда, чтобы мне поговорить с Велвелем.
ПАПА. Ну, а если он все-таки не на Эллис-Айленде?
МАМА (яростно). Поезжай! Поезжай! Он на Эллис-Айленде!
Эллис-Айленд – это небольшой остров в нью-йоркской бухте, на котором в те годы производилась проверка иммигрантов. Немало несчастливцев, проплывших мимо Статуи Свободы, так и не сумели пробраться в Америку дальше Эллис-Айленда. У меня есть дядя в Минске – сейчас ему девяносто три, – которого с Эллис-Айленда отправили обратно, потому что у него была ушная инфекция; он посмотрел издали на небоскребы Манхэттена и поплыл назад через океан, чтобы прожить всю свою жизнь в Советском Союзе. Мы до сих пор переписываемся на идише. После немецкой оккупации Минска он один остался в живых из всех тамошних Гудкиндов и Левитанов. Каким-то образом ему удалось вовремя эвакуироваться на Урал, и там он переждал войну.
Итак, папа отправился на Эллис-Айленд, но Велвела там не было. После того как папа с этим сообщением вернулся домой, мама была сама не своя. В нашей пропахшей мазями квартире все ходили как в воду опущенные. У «Бобэ» был похоронный вид – это начался ее первый приступ хандры. После этого периодические приступы бабушкиной хандры стали частью нашей жизни. Я приходил из школы, и Ли шепотом сообщала мне еще в передней, что у «Бобэ» началась хандра. Это означало, что нам нужно сторониться не только «Бобэ», но еще и мамы, да и к папе тоже лучше всего не подступаться.
В обычное время «Бобэ» была улыбающейся, почти легкомысленной старушкой. Ее хорошо уложенные седые волосы выбивались из-под коричневого парика, который полагалось носить богобоязненной старой еврейке. Она весело хлопотала на кухне, мешая маме, но готовила очень аппетитное шоколадное печенье, пеклеванные хлебцы, макароны и штрудели, которые, по-моему, мама недостаточно ценила. Но когда у «Бобэ» начиналась хандра, все менялось. Она на всех нагоняла страх. На лице у нее было выражение смертной тоски, парик исчезал, она громко топала по квартире, беспрестанно расчесывая свои седые волосы, падавшие ей на плечи, она ни с кем не разговаривала и не отвечала, когда к ней обращались. Или же она запиралась у себя в комнате, откуда исходили миазмы тоски и жидких мазей. Это могло продолжаться день за днем, и в первый раз это случилось именно тогда, когда мама взбеленилась, узнав, что не прибыл Велвел. До того дня мама всячески обхаживала «Бобэ», сдувая с нее каждую пылинку, но когда ее постиг этот удар, маска упала, а у «Бобэ» началась хандра.
Здесь нужно добавить, что тайна неприбытия Велвела разъяснилась лишь несколько месяцев спустя, когда на адрес папиной прачечной пришло из Риги длинное письмо на идише. Папа прочел его вслух за ужином. «Бобэ» в тот день была в нормальном настроении, но у мамы, когда она выслушала письмо, началась такая хандра, какая никакой «Бобэ» не снилась. В письме говорилось примерно следующее:
«Многоуважаемая и любимая Сара-Гита, шурин реб Илья-Александр и дети Исроэл-Довид и Лея-Мирьам, чтоб вы были все здоровы и счастливы!
Вы должны меня поздравить. Я – жених. Это был для меня дар Божий, прямо с небес. Я встретил мою суженую здесь, в Риге, пока я занимался оформлением шифскарты, и я сразу понял, что это моя судьба. Она происходит из одной из лучших еврейских семей Риги, ее отец – богатый маклер по торговле сеном и фуражом, и он очень ученый человек, а ее мать приходится дальней родственницей самому Виленскому Гаону. Приданое очень щедрое, хотя мы все еще обсуждаем подробности, и я еще не все получил, а пока мы поселились в Риге в уютной маленькой квартирке. Малка, моя возлюбленная нареченная, не хочет ехать в Америку, она говорит, что там люди недостаточно благочестивы, так что мы остаемся в Риге…»
Дальше шли многочисленные подробности о семье невесты, о квартире, о надеждах Велвела стать компаньоном своего тестя в торговле сеном и фуражом и о замечательных рижских евреях. В письме ни слова не говорилось о тех немалых суммах денег, которые папа послал Велвелу. Насколько я помню, кончив читать письмо, папа озадаченно сказал:
– Странно: он ничего не пишет о деньгах.
– О деньгах? Он же сын кайдановки! – огрызнулась мама.
На этом мои воспоминания тускнеют. О дальнейших похождениях дяди Велвела мы еще расскажем – это была лишь его первая выходка; но – всякому овощу свое время.
* * *
Когда у «Бобэ» начиналась хандра, с этим уже нельзя было ничего поделать. «Бобэ» приходила в норму сама, занявшись каким-то делом: пекла какой-нибудь необычный пирог, или варила диковинный суп, или еще что-то стряпала по рецепту старого галута. Сразу же, только приехав, она стала приготовлять отличную домашнюю настойку, которую разливала по множеству кувшинов. В то время в Америке уже был в силе сухой закон, и законно купить можно было только какое-то лиловое пойло, совершенно не хмельное. На Олдэс-стрит бабушкина настойка произвела сенсацию. Мама как-то дала эту настойку попробовать Франкенталевой матери на шабес, хотя Франкентали шабес не очень-то и отмечали. На другой день миссис Франкенталь, сияя белозубой улыбкой, появилась у нас в квартире; она стала расхваливать «Бобэ» на своем жутком галицийском идише, превозносить до небес ее настойку и отпускать намеки – легкие, как шаги бронтозавра, – что она была бы ужасно благодарна за кувшин-другой такой настойки и готова была бы даже за нее заплатить. Ее муж был от настойки без ума.
«Бобэ» вежливо направила миссис Франкенталь к своей невестке, для которой она, по ее словам, и сделала эту настойку. Так что дело было за мамой. И миссис Франкенталь вынуждена была начать все сначала и обхаживать маму. Она соловьем заливалась о том, какой я блестящий ребенок – по словам Поля, краса и гордость класса мистера Уинстона, – и о том, что ее муж всегда внушает Полю брать пример с Дэвида Гудкинда, и о том, что я покорил сердца всех девочек в классе 7-А – такой я писаный красавец. Маму было хлебом не корми, а подпусти ей такой лести, да и я не прочь был послушать про себя такие панегирики, ходя оба мы знали, что все это враки, и что по отношению к Гудкиндам обитатели франкенталевской квартиры – это почти то же, что Ку-ку-клан, и что Франкентальша просто зарится на бабушкину настойку.
Должно быть, ее муженек приказал ей не возвращаться без товара, потому что она все тараторила и тараторила и никак не хотела уходить. Мама позволила ей полебезить и поунижаться, пока Франкентальша совсем не выдохлась. Тогда мама сказала, что «Бобэ», конечно, сделала эту настойку на Песах, когда вся семья соберется и навалится на настойку и будет пить ее галлонами, но если что-нибудь останется, то, конечно, она охотно даст миссис Франкенталь кувшинчик. А пока она попросила передать привет мистеру Франкенталю и Полю. Миссис Франкенталь капитулировала и ушла, кинув на маму тот взгляд Дракулы, который ее сын явно у нее унаследовал.
После этого бабушкиного торжества напряжение в нашей квартире ослабло. Но мама стала нажимать на папу, чтобы он помог доставить в Америку ее замужнюю сестру Ривку – с мужем и всем семейством, – которых можно было бы поселить вместе с «Бобэ». Папа уже переписывался с Ривкой, но Ривкин муж отвергал капиталистическую систему, и чтобы уладить этот вопрос, нужно было время. А тем временем мама присмотрела просторную пустующую квартиру на Лонгфелло-авеню, в нескольких кварталах от Олдэс-стрит, но все еще в микрорайоне моей 75-й школы. Мама хотела сразу же выплатить все, что нужно, за квартиру на Олдэс-стрит и переселиться на Лонгфелло-авеню как можно скорее. Она доказывала, что Ли быстро растет, да и я уже не ребенок, и нельзя мне больше спать вместе с сестрой на диван-кровати, да и на кухне тоже, хотя там я сплю один на полу, а Ли на раскладушке. Но папа уперся. Он возразил, что Велвел вытянул все наши сбережения, а чтобы оплатить переезд в Америку Рив-ки со всеми ее чадами и домочадцами, нужно целое состояние. Более того, в прачечной «Голубая мечта» дела тогда, как назло, шли неважно. Не такое это было время, чтобы позволить себе начать больше платить за квартиру.
* * *
Собственно говоря, в прачечной тогда не просто дела шли неважно, – там был настоящий кризис. Чтобы облегчить выплату долгов, накопившихся за прачечной, папа и его два компаньона продали долю в деле некоему мистеру Сусловичу – худощавому, желчному, очень религиозному маклеру по торговле недвижимостью, который, таким образом, стал четвертым компаньоном. Суслович очень скоро понял, что Бродовский и Гросс в деле – сплошной балласт, но ему потребовалось какое-то время, чтобы начать атаку на тупую спесь Бродовского. Взрыв произошел из-за спора о замене фургонов грузовиками.
Пакеты с бельем, которые собирали у заказчиков и потом доставляла заказчикам, все еще развозились на конных фургонах – таких, каким правил Джек-выпивоха. Мистер Суслович подсчитал, что если развозить белье на грузовиках, то вместо нынешних семи фургонов прачечной потребуется всего два грузовика, это обойдется гораздо дешевле и поможет увеличить число заказчиков. Мистер Суслович предложил, что он из своего кармана выложит аванс на покупку грузовиков. Но Бродовский уперся. Его бесконечные и бессвязные возражения сводились, в сущности, к двум аргументам: во-первых, возчик Моррис – это его, Бродовского, шурин, а Моррис – слишком нервный, чтобы водить грузовик, во-вторых, владелец конюшни Сэмюэль Бендер – это его двоюродный брат. И Бродовский кричал:
– Или мы прольем кровь Сэма Бендера? Нет, мы не прольем кровь Сэма Бендера!
В один прекрасный день компаньоны устроили совещание на нашей квартире на Олдэс-стрит, и Бродовский несколько часов не давал спать мне и Ли, потому что он до глубокой ночи все колотил кулаком по столу и орал как безумный:
– Мы не прольем кровь Сэма Бендера!
После того как Бродовский и Гросс ушли, Суслович остался и еще долго сидел с папай и спорил с ним на идише. У Сусловича была привычка в разговоре на любую тему вставлять арамейские термины из Талмуда.
– Они же два идиота! – кричал он. – Два идиота! Только та разница, что Гросс – это идиот общего права, а Бродовский – идиот писаного закона!
(Для непосвященных объясню: идиот общего права – это, в переносном смысле, обыкновенный идиот – по-арамейски «шейте деравонаон»; а идиот писаного закона – это идиот с интеллектуальными претензиями – «шейте деорайсо».)
– Идиот писаного закона! – кричал Суслович. – Не человек, а осел! Как ты с ними двумя ладишь? Как ты сумел с ними ладить так долго и при этом сам не превратиться в идиота?
– Они взяли меня в дело без денег, – мягко сказал папа.
– Идиот писаного закона должен уйти! – заявил Суслович. – Или я уйду!
– Мы не можем выкупить твою долю, Суслович. Ты же знаешь контракт.
– Тогда выгони Бродовского! Пусть Бродовский уйдет! Или так делают бизнес? Моррис, нервный шурин! Кровь Сэма Бендера! Не человек, а осел! Идиот писаного закона!
– Суслович, ты просишь меня сделать очень тяжелую вещь.
– Гудкинд, ты можешь умереть молодым, это твое дело. Ты можешь съесть свои кишки, споря с этим идиотом писаного закона! У меня высокое давление. Говорю тебе: либо он уйдет, либо я уйду.
Ушел Суслович. Папа не мог заставить себя выгнать Бродовского. Чтобы спасти «Голубую мечту» от банкротства, он обратился к банкам, к ростовщикам и в конце концов к большой фирме в центре города, у которой прачечная покупала мыло и хлорку. Чтобы не допустить разорения хорошего клиента, владелец этой фирмы – немец по имени мистер Корнфельдер – выкупил долю Сусловича и вошел в дело на очень жестких условиях. Одно из них заключалось в немедленной замене конных фургонов грузовиками, что и было сделано. На обсуждении этого вопроса Бродовский ни словом не обмолвился о крови Сэма Бендера. Мистер Бродовский вообще редко открывал рот в присутствии компаньонов-гоев.
Его шурин Моррис был взят на работу в прачечную надзирать за бойлерной. Через месяц или около того он сильно ошпарился паром, потому что повернул не тот рубильник и открыл не тот клапан. Прачечная была вынуждена уплатить ему компенсацию за производственную травму, а когда он выздоровел, он пошел работать в конюшню Сэма Бендера. Теперь у Бродовского был зуб против папы – за то, что обварился его шурин. Он снова и снова твердил, что этого никогда бы не случилось, если бы папа по слабохарактерности не уступил мистеру Корнфельдеру, тем самым пролив кровь Сэма Бендера.
Ну так вот, когда мистер Корнфельдер откупил долю в деле, кризис кончился. Мама добилась своего. Было решено и подписано переехать на Лонгфелло-авеню. Ривкин муж все еще не мог примириться с капиталистической системой, а у мамы, по ее словам, болела спина от спанья на диван-кровати, и она все жаловалась папе, что диван-кровать – это чересчур «прилюдное место». Я не понял, что это такое, и спросил Ли, и она ответила, что я – «шейте деорайсо», то есть идиот писаного закона. Арамейского языка Ли не знала, но она подхватила это выражение от мистера Сусловича и любила им щеголять.
Таким образом, я наконец-то съехал с Олдэс-стрит и вырвался из-под гнета Поля Франкенталя. Одновременно произошел катаклизм из-за бабушкиной кислой капусты.
Чтобы приготовить свою настойку, «Бобэ» потребовала, чтобы ей дали большие глиняные горшки с очень тяжелыми крышками. Папа точно знал, что ей нужно, он купил эти горшки в нижнем Ист-Сайде и по одному принес их на пятый этаж. Пока он спускался и снова поднимался, мама ворчала, и она стала еще больше ворчать, когда увидела, что горшки выставлены в ряд в нашей тесной передней. Теперь, чтобы сквозь переднюю пройти в квартиру, нужно было осторожно двигаться на цыпочках, прижимаясь к стенке. «Бобэ» поколдовала с марлей, сахаром и виноградом, и когда ее варево забродило, в квартире стало разить странными резкими запахами. Но, как я уже говорил, настойка получилась отменная, и «Бобэ» была прощена.
Но когда настойку благополучно перелили в кувшины, остались чистые пустые горшки, и «Бобэ» пришло в голову приготовить кислую капусту. Она попросила папу купить несколько дюжин капустных кочанов. Но здесь уж мама стала на дыбы. Во-первых, никто в доме не любит кислую капусту! Во-вторых, всю кислую капусту, сколько ей нужно, можно купить в магазине за десять центов! Так ради чего стараться? Лучше всего – как можно скорее избавиться от этих дурацких горшков – продать их или даже отдать кому-нибудь даром. Услышав такое, «Бобэ» сразу же впала в хандру. Это было неотразимое орудие. Мама уступила, и папа купил кочаны – целую гору, которую сложили в гостиной, – огромные шары, благоухающие ароматами матери-земли: такого на Олдэс-стрит еще не видывали.
И «Бобэ» принялась квасить капусту.