Текст книги "Внутри, вовне"
Автор книги: Герман Вук
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 54 страниц)
Глава 24
Питер Куот
В автобусе, отправлявшемся в лагерь «Орлиное крыло», среди группы больших мальчиков, сидел Поль Франкенталь. Да, вот это была неожиданность! Мистер Уинстон не сказал мне, что Поль едет в тот же лагерь, а сам Поль, с тех пор как мы переехали на Лонгфелло-авеню, в школе делал вид, что не замечает меня. В автобусе он снова притворился, что он меня не видит. Когда я, проходя мимо, махнул ему рукой, он отвернулся и с прежней олдэс-стритской самоуверенностью продолжал что-то рассказывать о бейсболистах Бэйбе Руте и Луисе Гериге, снова повторяя свою старую выдумку, что его отец с ними знаком.
Один из слушателей Поля, красивый мальчик с густой курчавой черной шевелюрой, недоверчиво измерил Поля чуть прищуренными глазами, насмешливо скривив верхнюю губу. Он сидел у открытого окна, сцепив руки; на нем были длинные брюки, светлые клетчатые носки, щегольской пиджак и галстук. Я увидел, как этот мальчик поднял к лицу руки, сложенные лодочкой, а затем выдохнул в окно струйку дыма. Уф! Поль Франкенталь, случалось, тоже покуривал иногда на школьном дворе. Но делать это в автобусе, под самым носом у воспитателей! Кто мог быть этот парень? Я прошел дальше по проходу. Так я впервые мельком увидел ныне прославленного писателя, запечатлевшего в своих произведениях жизненный опыт американского еврейства.
Автобус прибыл в лагерь около полудня, и все мы, еще в нашей городской одежде, строем прошагали в столовую. Я хорошо помню нашу первую трапезу в этом огромном гулком деревянном строении: ростбиф с картофельным пюре и зеленым горошком; а лучше всего я помню, как я удивился, увидев на столах кувшины с молоком и масленки. Поскольку я надеюсь, что эту эпопею прочтет широкая читательская масса неевреев, я должен объяснить, почему это меня удивило. Мы, религиозные евреи, никогда не едим мясные продукты вместе с молочными. Никогда! Запрет на это содержится в Торе, и он подробно истолкован в Талмуде. Моя мать держит особую посуду для мясных продуктов и особую – для молочных. То же – моя жена. То же, кстати сказать, и моя сестра Ли. Свою страсть к омарам, лангустам и устрицам она удовлетворяет вне дома, но на кухне у нее посуда для молока хранится отдельно от посуды для мяса. И вот – на тебе! – школьники и воспитатели, приехавшие в лагерь «Орлиное крыло», намазывали хлеб маслом и обильно запивали ростбиф молоком.
Сейчас, когда прошло столько времени, мне уже трудно припомнить, как именно я на это реагировал. Я вращаюсь среди христиан. Сам я не ем мясное вместе с молочным, но я привык к тому, что люди вокруг меня постоянно это делают – и не только христиане, но и евреи. Мы живем в светском обществе. Многие евреи давно порвали с нашими традициями, особенно зажиточные люди, которые нуждаются в помощи налоговых юристов. Когда мой клиент по фамилии, скажем, Гольдберг за обедом в ресторане привычным тоном заказывает свиной шницель и стакан молока, я не устраиваю сцен. Я не получил указания Свыше пытаться переделывать мир, в котором я живу, хотя я в вышеописанном случае могу немного охладеть к собрату Гольдбергу и даже сплавить его другому юристу. Я ведь не получил и указания Свыше обслуживать всех, кто ко мне обратится.
Так вот, насколько я помню, эта первая трапеза в «Орлином крыле» отнюдь не вызвала у меня морального негодования. Мистер Уинстон, как я уже рассказывал, заверил маму, что «Орлиное крыло» – это еврейский лагерь. Наверно, молоко и масло было поставлено на стол для тех, кто не религиозен и хочет их, и мне не следовало из-за этого впадать в праведный гнев. Живи и давай жить другим! Что же до самого мяса, то не мог же «Дуглас Фэрбенкс» соврать относительно такой серьезной вещи, правда? Мясо-то уж наверняка кошерное. С такими увещеваниями мой голод обратился к моему сознанию, и я набросился на ростбиф. От мороженого, которое подали на десерт, я отказался, и после обеда я почувствовал себя одновременно и сытым и добродетельным. И тем не менее это была для меня большая неожиданность. Ой, мама, куда ты меня послала?!
* * *
Другая неожиданность. Звук горна вырывает меня из сладкого сна. Я нежусь под грубым одеялом на низкой койке, среди чужих мальчиков, и дышу свежим студеным воздухом в легком фанерном флигеле. И вот, на звук горна, сонные мальчики в пижамах, среди них Исроэлке, выбегают из моего и других таких же флигелей и строятся, поеживаясь от утренней прохлады. Дородный вожатый скаутского отряда в трусах и в майке руководит физзарядкой; он кричит в мегафон:
– Раз, два, три, четыре! Присесть, встать! Присесть, встать! Руки в стороны, руки к плечам! Раз, два, три, четыре!
Пятнадцать минут этого издевательства, а затем – команда в мегафон:
– Младший отряд – на утреннее купанье!
Младший отряд – это мы. Мы бросаемся назад во флигель, сбрасываем пижамы, натягиваем трусы, накидываем купальные халаты, хватаем полотенца, снова выстраиваемся и маршируем к купальне.
Еще одна неожиданность. Никакого песчаного пляжа нет и в помине. Но ведь я же своими глазами видел его на фотографии в брошюре, и сам мистер Уинстон – помните? – сказал нам с мамой: «У нас там роскошный песчаный пляж, самый лучший!». Но здесь нет ни малейшего признака песка. Густые заросли папоротника доходят до самой воды, а гам, от берега, над заиленным мелководьем, протянулись в воду шаткие дощатые мостки.
Голос в мегафон:
– Кто будет последним, тот – паршивая овца в стаде!
На мостках – толпа мальчиков, претендующих на звание паршивой овцы. Один за другим мы прыгаем с мостков в воду. Я прыгаю одним из последних – зажмурившись и затаив дыхание.
Новая неожиданность. Прыгнув солдатиком в холодную воду, я ощущаю, что мои лодыжки погружаются в холодный ил и их окутывают то ли водоросли, то ли какие-то змеи. Я высвобождаюсь и всплываю на поверхность, где многие ребята уже барахтаются в бурой воде, пахнущей жухлой листвой. Мы все, поскальзываясь и оступаясь, карабкаемся по замшелой лесенке обратно на мостки и кидаемся к своим полотенцам. Наш воспитатель – дядя Фил – стоит тут же на берегу в купальном халате вместе с другими воспитателями и вожатыми; все они – сухие: они ведь не мальчики из младшего отряда. Мы судорожно обтираемся и одеваемся. Когда последний из нас выбирается из воды, шаткие мостки сотрясает громовой голос в мегафон:
– Здорово! Здорово! Нет ничего лучше утреннего купанья! Словно заново рождаешься!
Таково было это утреннее купанье. Оно повторялось изо дня вдень все лето. Для меня «Орлиное крыло» было сплошным утренним купаньем. Здорово! Нет ничего лучше! Словно заново рождаешься! Это было мучительное холодное крещение, но я научился, как все остальные, хлопать себя по бокам и кричать: «Здорово! Здорово! Нет ничего лучше!» Дети любят обезьянничать, повторять то, что делают взрослые. Но в этом подражании не больше души, чем в жестах мартышки, которая в ответ на ваше приветствие машет вам лапой из клетки.
Когда мы бредем назад к флигелю, я замечаю на лужайке мистера Уинстона: он в майке и шортах, ноги у него волосатые, вокруг шеи – шнурок, на котором висит свисток. Я кидаюсь к нему:
– Мистер Уинстон, вы, кажется, говорили, что тут в лагере – роскошный песчаный пляж.
– Я? Я сказал, что в лагере для девочек песчаный пляж, – отвечает мистер Уинстон, обернувшись через плечо, и поспешно куда-то уходит.
Ну и ну! Вот уж вправду неожиданность: чтоб вам без зазрения совести лгали прямо в глаза – и кто? Взрослый, и к тому же учитель, и к тому же сам Дуглас Фэрбенкс! Эта вторая ложь – о том, что он будто бы сказал, что песчаный пляж не у нас, а в лагере «Нокомис», – была хуже, чем первая. Потому что на этот раз мистер Уинстон знал, что я знаю, что он лжет, и ему было на это наплевать. Я попал в западню на целое лето. И если мне это не нравилось, я ничего не мог поделать. Он мне солгал тогда, на Лонгфелло-авеню, потому что, как сказала «Бобэ», он хотел денег. Теперь он уже получил деньги, и ему на все наплевать. Мудрая «Бобэ»!
Когда я брел во флигель, я припомнил, что Уинстон ведь воспитатель восьмого отряда. В этом отряде были Поль Франкенталь и тот мальчик, который курил в автобусе. Как мог Уинстон тогда сказать маме, что он возьмет меня в свой отряд? Лагерь был разделен на отряды по возрастам. Я был младшего возраста. А в восьмом отряде были дети среднего возраста. Еще одна ложь Уинстона!
Кому же теперь верить? И вправду ли это еврейский лагерь?
Несколько дней меня грыз червь сомнения. Владелец лагеря, мистер Сайдман, был маленьким сияющим человеком, с сияющей лысиной, сияющим лицом и неизменной сияющей улыбкой. Наверно, он был еврей. У него была дородная жена – говорят, бывшая оперная певица, – женщина с огромной челюстью, пышной грудью и, для равновесия, столь же пышной задницей; она, должно быть, затягивалась в корсет и ходила, точно аршин проглотив. Насчет нее я не был уверен. Франкенталь, конечно, был еврей. В моем отряде фамилия одного мальчика была Леви, другого – Гольденберг, а фамилия дяди Фила была Коэн. Но, с другой стороны, а как же масло и молоко? Спросить мне было не у кого – ведь не у мистера Уинстона же! Раввина в лагере не было. Но точно так же там не было ни пастора, ни католического священника. Что же до уроков иврита, то ими и не пахло. И нигде не было никаких молитвенников. Никаких Тор. Ничего!
Не подумайте, конечно, что я из-за этих сомнений ночи не спал. Все для меня было ново, и я с утра до вечера был чем-то занят: утреннее купанье, волейбол, подготовка концерта самодеятельности, мимолетные встречи с девочками в обеденный перерыв, когда нам разрешалось бегать покупать сладости, – это было для меня самое приятное время. Всем этим я был куда больше занят, чем размышлениями о религии. Но меня постоянно терзала подспудная мысль: где я? Но, наверно, все выяснится в пятницу вечером. Или о субботних молитвах Уинстон тоже солгал?
Но в пятницу вечером, как положено, всех нас собрали и строем повели в молельню. Один из воспитателей – преподаватель естествознания – роздал всем небольшие коричневые книжечки, в которых были тексты индейских молитв Великому Духу. Пока он читал что-то из этой книжки, мы зевали, моргали и дремали. Служба оживилась, когда этот воспитатель сел за рояль и миссис Сайдман встала, сложив руки на животе, и начала петь гимн. Тут уж никому бы не удалось подремать. Она завывала, как пожарная сирена, округляя рот, так что нельзя было понять ни слова. Я вслушивался, стараясь уловить слова на иврите, но ничего подобного не услышал.
После этого мистер Сайдман произнес речь, и в ней тоже нельзя было ничего понять. У мистера Сайдмана был того рода голос, который как бы отключает ваш мозг, так что в нем не отпечатывается ничего осмысленного, остается один лишь шум – и уж во всяком случае, не какие-то отчетливые идеи, связанные с Торой. Затем миссис Сайдман провыла песню «Прекрасная Америка», и мы строем отправились в свои флигели. Таково было пятничное вечернее богослужение влаге-ре «Орлиное крыло». Я решил не напоминать мистеру Уинстону, что, учитывая мое высокое раввинское происхождение, я мог бы помочь проводить субботние молитвы. Мне не хотелось прослыть выскочкой. Будь я чистокровный ирокез, потомок шаманов, я, может быть, и попытался бы.
Так вот, во время всей этой службы из рядов, отданных лагерю «Нокомис», на меня то и дело поглядывала симпатичная черноволосая девочка. На следующий день в обеденный перерыв я усмотрел ее, когда она была одна – она играла с маленькой черной собачонкой, – и подошел к ней.
– Эй, это что за собака?
– Шотландский терьер. – Она придирчиво оглядела меня. – Меня зовут Бетти Сайдман.
Ого! Бетти Сайдман! Стало быть, принцесса крови выделила в толпе Минскер-Годола. Что ж, все чин по чину.
– Привет! Меня зовут Дэвид Гудкинд. – Застенчивая пауза. – А в вашем лагере правда есть песчаный пляж?
– Конечно. Хочешь посмотреть?
– Нам не разрешают ходить в лагерь для девочек.
– Чепуха! – Она позвала собачонку: – Кнопка, за мной!
Мы проскользнули в густую рощицу, разделявшую оба лагеря, и пошли по узкой просеке; Кнопка бежала за нами.
– А вот и пляж! – сказала Бетти Сайдман, когда мы вышли на большую серую скалу, возвышавшуюся над водой. Да, точно, там, внизу, была та самая длинная полоса песчаного пляжа, которую я видел на фотографии в брошюре мистера Уинстона. Мы сели на холодный камень. Белые кучевые облака, низкое солнце, гладкое, застывшее озеро, красивая девочка. Пытаясь завязать разговор, я сказал:
– Посмотри вон на то облако: оно похоже на слона.
– А вон то, – показала она на другое, – похоже на обезьяну.
– Ха! – я указал еще на одно. – А вон кит!
– А вон лошадь!
– А вон Джордж Вашингтон, – сказал я, слегка переусердствовав.
– А вон Иисус Христос, – хихикнула Бетти Сайдман, и у меня глаза на лоб полезли.
Иисус Христос!
Иисус Христос – не из тех имен, которые на Олдэс-стрит были у всех на устах. Кажется, только раз мы довольно долго говорили про Иисуса Христа. В то время в газетах много писали о каком-то евангелисте, который предсказывал, что вот-вот настанет конец света. Вечером накануне Дня Страшного Суда, объявленного этим евангелистом, мы, мальчишки, сидели вокруг костра на пустыре и, понизив голос, обсуждали вопрос об Иисусе Христе. Мы пришли к выводу, что он, наверно, был неплохой парень, он хотел только помочь людям. Этими разговорами мы как бы ограждали себя от опасности на тот случай, что, если действительно настанет конец света, в этих рассказах хриштов действительно что-то есть.
А вот теперь Бетти Сайдман?.. Может, она тоже из хриштов?
Кнопка бежала за нами обратно до нашего лагеря по лесной тропинке, которая срезала путь: ее показала мне Бетти.
– Здесь никто никогда не ходит, и тебя тут не увидят, – шепнула она на прощанье, пожала мне руку и исчезла.
Потом, к середине лета, я узнал, что лагерь «Орлиное крыло» сначала принадлежал организации «Христианская наука», но времена были трудные, дело не очень шло, и в конце концов Сайдман стал завлекать в свой лагерь детей из еврейских семей, а Уинстон работал на него вербовщиком в Бронксе; отсюда – пятничные вечерние службы и отсутствие в рационе ветчины или свинины. Однако, с другой стороны, немало в лагере было и христианских детей, или детей членов «Христианской науки», да и просто детей из нерелигиозных семей; отсюда – молоко и масло вместе с мясом. Что же до Сайдманов, то кто они, так и осталось неизвестным, однако в целом «Орлиное крыло» было типичным американским учреждением – с разнородным составом детей, с полной свободой выбора занятий, с не обязательными для всех религиозными службами раз в неделю. Я был чудак, что беспокоился об этом.
* * *
Как-то утром я лежал один в своем флигеле, читая книгу о бейсболе, как вдруг вошел тот большой мальчик из восьмого отряда, который курил в автобусе. У нашего Джимми Леви был брат в восьмом отряде, и он нам все о нем рассказал: его звали Питер Куот, он учился в манхэттенской частной школе, и весь восьмой отряд его терпеть не мог. Куот постоянно нарушал правила и подводил своих товарищей. Он говорил, что хочет, чтобы его выгнали из лагеря. По слухам, его отец, богатый врач, дал Уинстону большую взятку, чтобы тот устроил его сына в «Орлиное крыло».
– Я слышал, парень, что у тебя есть «Отверженные», – сказал Куот, глядя на меня, прищурясь. Этот прищур – до сих пор характерная черта его внешности, которую можно видеть на его фотографиях, печатающихся на суперобложках его книг. – Для чего тебе «Отверженные»? Чтоб форсить?
– Чтоб читать.
– Дай посмотреть.
Я достал книгу из своего чемодана. Я должен объяснить, что библиотечный абонемент был для меня главной радостью жизни. Я давно уже прочел все сказки и детские книжки, и в последнее время я принялся за самые пухлые книги для взрослых, какие мог найти, – наверное, для того, чтобы произвести впечатление на библиотекарей. Я прочел «Трех мушкетеров» и «Швейцарскую семью Робинзонов» и понял, что такие книги мне нравятся. «Отверженные» были толще всех книг в библиотеке. Записывая эту книгу в мой формуляр на лето, библиотекарша посмотрела на меня с ободряющим изумлением. Поначалу «Отверженные» шли у меня трудно, но потом я увлекся приключениями Жана Вальжана, и дочитывал я эту книгу уже вечерами, после отбоя, под одеялом, при свете карманного фонарика; когда я прочел про смерть Жана Вальжана, глаза у меня были на мокром месте.
– Дай почитать, – сказал Питер Куот.
– А у тебя есть что-нибудь в обмен?
– Идем ко мне, посмотришь.
В лагере было пусто; издалека, с бейсбольного поля, доносились крики. Я никогда раньше не был во флигеле восьмого отряда, потому что старался держаться подальше от Поля Франкенталя. Куот поднял книгу с неубранной постели – все остальные были заправлены идеально, как в казарме, – и сказал:
– Может быть, вот эта – раз уж ты прочел «Отверженных».
Это был «Портрет художника в юности» какого-то Джеймса Джойса. Первая страница показалась мне полной бессмыслицей, так что я от этой книги отказался.
– Вот что, – сказал Куот, – возьми вот эту. Но только смотри, чтоб ее не увидел твой воспитатель; и завтра вернешь.
Сказав это, он вытащил из-под снятого одеяла журнал под названием «Le Sourire». Я до сих пор хорошо помню, как выглядела обложка. На ней – в стиле двадцатых годов – была изображена красивая девушка в кружевном белье, сквозь которое просвечивали торчащие груди, с розовыми сосками, и все такое.
– Но я не знаю французского, – сказал я. Я был заинтригован и слегка смущен.
– Тут никакого французского не нужно, – ответил Куот со сладострастной ухмылкой. – Тебе журнал понравится. По крайней мере, мне кажется, что понравится.
В этот момент в помещение вприпрыжку вбежала Кнопка.
– Эй, Кнопка! Пора обедать, да?
Куот вынул из своего чемодана кусок копченой колбасы и стал нарезать ее карманным ножом. Хранить пищу в чемоданах было строго воспрещено. И точно так же было запрещено кормить собаку мистера Сайдмана. Когда-то Кнопка чуть не подавилась до смерти куриной косточкой, после чего и был издан этот эдикт. Однако Кнопка стала радостно прыгать и умело хватать кусочки колбасы, которые ей кидал Куот. Он нагнулся и погладил животное.
– Чудесная собачка, – сказал он. – А больше во всем лагере нет никого, кто бы стоил, чтоб на него насрали. Может, я бы и насрал на мистера Сайдмана, если б он меня очень попросил. Но уж я точно не стану срать на Билла Уинстона. Нельзя баловать воспитателей.
Я свернул журнал в трубочку и ушел. Я не очень-то много тогда знал, но я понял, что это контрабанда. Вернувшись обратно, я лег на свою койку и стал листать «Le Sourire» со смешанным чувством виноватости, удовольствия и какого-то все увеличивавшегося неясного томления, одухотворяемого воображаемыми обликами Бетти Сайдман, Розалинды Кац и моей бывшей соседки, чьи ягодицы я разглядывал, играя в медосмотр. Мне открылся мир новых ощущений, и Питер Куот оказался совершенно прав: знать французский было совсем необязательно.
Нужно иметь в виду, что «Le Sourire» был, конечно, сверхцеломудренным изданием по сравнению с той печатной продукцией, которую выпускают в наши дни, – со всеми этими журналами в глянцевых обложках, где изобилуют изображения голых девиц, демонстрирующих под светом юпитеров свои волосатые лобки, а в промежутках между девицами можно найти также новеллы лауреатов Нобелевской премии по литературе и интервью с политическими деятелями. Мы живем в странное время – по крайней мере, мне кажется, что оно странное. Я не веду борьбу с этими тенденциями – наоборот, я даже фактически способствовал их победе, выиграв несколько дел по обвинению в распространении порнографии; но я уж по-стариковски посетую о том, к чему это приводит. Как я теперь понимаю, у журнала «Le sourire» было старомодное очарование «Югендштиля». Там были одни лишь рисунки – никаких фотографий; но, по-моему, эти раскрашенные цветными чернилами шаловливые мамзели в разных стадиях раздевания куда больше будоражили воображение, чем те изображенные крупным планом мочеполовые прелести, от которых, как, по-моему, выражаются современные подростки, у них встает.
И тут в комнату ворвался дядя Фил – он вбежал так же неожиданно, как Кнопка, и точно так же с открытым ртом и высунутым красным языком, – и заорал на меня.
– Где ты это достал?
Для дяди Фила журнал «Le Sourire» был, конечно, верхом непотребства.
Я спокойно ответил как на духу:
– Мне это дал Питер-Пидер.
– КТО?
– Питер-Пидер, – ответил я неуверенным голосом. – То есть Питер Куот. Из восьмого отряда.
Брат Джимми Леви всегда называл этого мятежного ослушника Питером-Пидером. Мне это казалось всего лишь невинным, ничего не говорящим прозвищем.
Дядя Фил взял у меня из рук журнал, сел на мою койку и сказал гоном священнослужителя:
– Дэви, ты знаешь, что это значит?
– Что значит что?
– То, что ты сейчас сказал.
Ум. привычный к талмудическим закавыкам, способен сложить дважды два. Волнующие ощущения, испытанные мною при чтении «Le Sourire», рассказы Поля Франкенталя о больших мальчиках на пустыре и разные другие вещи, которые я слышал в лагере, начали складываться в какую-то смутную картину. Естественно, я ответил, что понятия не имею. Дядя Фил ушел, перелистывая на ходу журнал и не глядя под ноги, так что в дверях он оступился и скатился вниз по ступенькам. Он поднялся, отряхнулся и отправился в восьмой отряд.
Разразился большой скандал. Журнал «Le Sourire» был конфискован. Билл Уинстон провел в восьмом отряде общее собрание, на котором шла речь о многих вещах – от секса до необходимости укрепить в отряде дружбу и товарищество. Куот обещал изжарить для всех шашлык и начать убирать свою кровать, а другие ребята обещали перестать называть его Питер-Пидер. Билл Уинстон был в полном восторге. Пикник устроили на следующий день после отбоя: Куот изжарил шашлык, и Поль Франкенталь ел в три горла, и когда он попросил пятую или шестую порцию, Куот послал его к черту, а Франкенталь в ответ назвал его Питер-Пидер, после чего Куот раскроил ему башку горчичницей. Так окончилась в восьмом отряде едва начавшаяся эра дружбы и товарищества. Всему лагерю стало известно, что Куот так отделал Поля Франкенталя, первого спортсмена, что тому пришлось в лазарете накладывать на голову швы. Куот так и не стал убирать свой койку, и его продолжали называть Питер-Пидер, но теперь это делали уже и при мистере Уинстоне. Журнал «Le Sourire» переходил от одного воспитателя к другому, пока его однажды не заграбастал сам мистер Сайдман, который оставил его себе. Памятуя про миссис Сайдман, я бы сказал, что «Le Sourire» оказался там, где он мог принести наибольшую пользу.
* * *
Тем временем мой роман с Бетти Сайдман развернулся в полную силу. Мы с ней нередко ускользали из столовой и бежали на серую скалу над озером; там мы, взявшись за руки, сидели и разговаривали; может быть, пару раз поцеловались – вот и все. Меня преследовали воспоминания о том, что я увидел в «Le Sourire», и я воображал себе, как я проделываю все эти сладострастные выходки с Бетти Сайдман. Но когда она оказывалась рядом со мной, одетая в зеленые брючки из толстого сукна и белую приталенную блузку, и мне сверкали ее темные глаза, от моей храбрости не оставалось и следа, и все мои нечестивые намерения улетучивались как дым. По правде говоря, я не очень изменился и по сей день. Женщины внушают мне священный трепет. Можете ли вы поверить, что даже сейчас, после тридцати лет брака, у меня колотится сердце, когда я начинаю приставать к собственной жене? Говорят, женщины предпочитают решительных ухажеров, которые без долгих церемоний начинают стягивать с них колготки; не знаю и никогда не узнаю. Я не могу сказать, что мне, с моим почтительным подходом, не везло с женщинами; я, можно сказать, не жалуюсь, но с Бетти Сайдман этот подход ни к чему меня не привел.
Как-то я возвращался в свой флигель после одного из этих свиданий. Я шел по тропке через лес и вдруг увидел, что в воздухе болтается что-то черное. Я остановился, как вкопанный; я глазам своим не верил. На бельевой веревке, обмотанной вокруг высокого сука большого дерева, висела Кнопка; другой конец веревки был привязан к стволу березы. Я опомнился и потянулся к собачке, но она висела чересчур высоко. Дрожащими пальцами я попытался развязать узел на другом конце. Кнопка была жива, она скулила и извивалась, голова у нее свесилась набок, рот был широко раскрыт, по языку текла кровь. Собачка смотрела прямо на меня, как бы умоляя о помощи; потом ее глаза закрылись.
Неожиданно из кустов выскочил Питер Куот; в руке он держал карманный скаутский нож. Одежда его была порвана, лицо опухшее и в крови.
– Эй, лови!
Куот полоснул ножом по веревке, и Кнопка упала мне прямо в руки – все еще с обрывком веревки на шее. Я положил ее на землю, и она открыла глаза. Питер перерезал веревку у нее на шее, и Кнопка слабо завиляла хвостом. Потом голова ее опять свесилась набок, глаза закрылись, и она больше не шевелилась. Питер пощупал Кнопкино сердце и позвал:
– Кнопка, Кнопочка, приди в себя! Не умирай!
По его окровавленному лицу текли слезы.
Если время от времени – здесь или дальше, по ходу моей истории – вам покажется странной моя дружба с Питером Куотом, вспомните этот случай – это святая правда. Питер и теперь такой же, каким он был в лагере «Орлиное крыло» – мятежный «enfant terrible», непокорный и непослушный, но где-то в глубине души у него таится скрытая любовь, даже если внешне кажется, что он не способен к любви – любви к своим родителям, к своему народу. Он лежал, обнимая собачонку, и выл:
– Кнопка, Кнопочка, не умирай!
Потом он повернул ко мне свое окровавленное лицо:
– Это все этот тупоголовый сукин сын! Это его рук дело! Только потому, что я люблю эту собачку! Я видел, как он ее унес!
В это время неподвижная Кнопка издала какой-то слабый звук и пошевелила головой.
– Боже, она жива!
Питер взял собачку на руки и встал; по его лицу катились слезы, смешанные с кровью.
– Ну, я ему покажу! Ты ничего не знаешь, слышишь? Никому ничего не говори. Понял? Ладно, беги!
Наутро Франкенталь уехал из лагеря. В этот день я видел его в последний раз в жизни: он, уже одетый по-городскому, шел через лужайку, в губах у него болталась сигарета. Через несколько дней уехал и Питер Куот. После этого Бетти Сайдман меня избегала. Некоторое время я даже не знал, выжила ли Кнопка, но потом я увидел ее около дома Сайдманов: она играла в небольшом загончике, сделанном из толстой проволоки. Несколько дней ходили разные слухи, потом все об этом позабыли.
Примерно через неделю меня навестили родители; они приехали на машине с фейдеровской фермы и привезли с собой «этого шалопая» Гарольда, а также мою сестру Л и, у которой хватило здравого смысла отбрыкаться от отправки в лагерь «Нокомис». Один лишь безответный бедняга Минскер-Годол отправился в ссылку к гоям! Но мне не хотелось признаваться в том, что мне плохо. Я сделал вид, что я на седьмом небе. Я показал им нашу столовую, актовый зал, озеро, теннисные корты, и площадку для игр. Я с гордостью рассказал Гарольду, что мы ходим в ночные походы и ужинаем у костра. Я похвастался Ли, что в меня втюрилась дочь самого владельца лагеря. Мистер Сайдман и Билл Уинстон все уши маме прожужжали про то, какой у нее блестящий сын. Но в этой оргии притворства был один момент истины. Когда я показывал маме и папе столовую, там как раз начинали накрывать столы для ужина и выставили молоко и масло.
– У нас всегда на ужин мясо, – сказал я, – а посмотрите, что они ставят на стол.
Папа молча глянул на маму.
Мама была разряжена в пух и прах – в шелковое платье и затейливую шляпу, украшенную цветами. Раньше она вовсю отпускала комплименты Сайдману и Уинстону, улыбалась, рисовалась, кокетничала, как барышня на выданье; а папа только молча слушал, что ему говорят, с довольно хмурым видом. Но когда папа глянул на маму в этой столовой – бросил на нее всего лишь один взгляд своих мудрых карих глаз, – я сразу же понял, что вся моя бравада о лагере его ни на секунду не обманула и что он винит маму в том, что я здесь оказался. Но при мне он не хотел ее попрекать. Мама пожала плечами и опустила глаза.
– Ты не бери масла и молока за ужином, Исроэлке, – сказал папа.
– Я и не беру, – ответил я.
Он обнял меня за плечи, и мы вышли из столовой. Так что я отбыл свой срок заключения в «Орлином крыле», и я продолжал есть мясо.
* * *
Когда я прочел эту главу Джен, она сказала:
– Ты понимаешь, в каком ужасном свете ты выставил здесь свою мать?
Бедная мама!
Но подумайте, она же была тогда еще очень молода, она была эмигрантка в незнакомом новом мире, и вспомните еще историю с горшками для кислой капусты. Так ли уж это ужасно, что маму сбил с панталыка изящный молодой обманщик-учитель, который ей льстил и с ней флиртовал, потому что, как сразу же поняла «Бобэ», он хотел денег? Лагерь «Орлиное крыло» в глянцевых брошюрах, которые принес Билл Уинстон, одаривавший маму своими мужественными улыбками и масляными взглядами, был для нее тем же, чем когда-то была плойка, и поэтому у нее не хватило духу задать Дугласу Фэрбенксу всегдашний еврейский вопрос: «Но кошерное ли это место?» Эта вечная забота старого галута чересчур уж отдавала кислой капустой – правда, мама?
Зеленая кузина, бедная Зеленая кузина, не так уж это все было ужасно, и тут не за что прощать. Лагерь «Орлиное крыло» был моей первой остановкой на пути к «Апрельскому дому», и через него нужно было пройти. Что я навсегда запомню, так это никелированный карманный фонарик. В списке вещей, которые нужно было взять с собой в лагерь, числился карманный фонарик, так что мы отправились в скобяную лавку. Там были фонарики двух типов: черного цвета и белые никелированные; и черный стоил гораздо дешевле. Свет они оба давали одинаковый. Бережливость, мама, была твоей второй натурой. Но когда ты увидела, как Исроэлке горящими глазами пожирает блестящий, белый никелированный фонарик, ты его и купила. Все в порядке, мама!