Текст книги "Внутри, вовне"
Автор книги: Герман Вук
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 54 страниц)
Глава 9
Зеленая кузина
Может быть, это было глупо, но в кинувший четверг я захватил эту рукопись с собой в Нью-Йорк (я поехал туда вместе с израильским послом на сессию Генеральной Ассамблеи ООН, хотя это не имеет никакого отношения к делу) и прочел ее маме. Слушая, она улыбалась, иногда смеялась, а иногда впадала в задумчивость. Она теперь уже почти не видит, и не может читать, и плохо слышит, и ковыляет с палкой, но ум у нее по-прежнему ясный.
– Мама, я правильно изложил факты?
– Да, – ответила она, но в ее голосе ощущалось разочарование.
– В чем дело?
Пауза. Она грустно покачала головой:
– Это так коротко.
Ах, вот в чем дело! Я мог бы это предвидеть.
Послушай, мама, вспомни: ты родилась задолго до того, как братья Райт впервые поднялись в воздух на своей «Китти Хок». Но сейчас прошло уже четыре года с тех пор, как Нил Армстронг побывал на Луне, а ты все еще с нами. Твоя жизнь протекла в самые сумасшедшие, самые трагические, самые невероятные, самые славные, самые опасные годы истории человечества, и ты дожила до нашего безумного и зловещего времени, когда никто не может поручиться, что в ближайшие сутки над миром не опустится последний занавес, который положит конец и нашему с тобой существованию, и всей этой жуткой человеческой комедии. В буквальном смысле слова! Когда я вспоминаю, что мне довелось увидеть в Белом доме, – когда я думаю о том, в каких руках находится шнур от последнего занавеса, – меня мороз по коже подирает. У меня начинается бессонница. Расстраивается желудок. Я гоню от себя эти мысли – то есть делаю только то, что делает весь наш дурацкий мир, – вместо того, чтобы, призвав на помощь хоть какой-то здравый смысл, сделать что-то для нашего спасения, пока еще не поздно. Собственно говоря, если я не сумею закончить свою повесть достаточно быстро, я, может быть, вообще не успею ее закончить в то время, пока еще остается в живых кто-то, кто печатает и читает книги. Так что, мама, я и дальше буду стараться писать покороче. Ничего не поделаешь.
И все же я знаю – я вижу по маминым глазам, – что именно ее тревожит. Я не рассказал историю ее замужества. Что ж, признаюсь, я сделал это нарочно. Об этом я мог бы написать особую книгу – о романе Алекса Гудкинда и Сары-Гиты Левитан, или Зеленой кузины, как ее прозвали в компании молодых минских евреев, когда мама появилась среди них в нью-йоркском Нижнем Ист-Сайде. Ее грустное «это так коротко» преследует меня, и поэтому я сейчас расскажу – по возможности, без всяких прикрас – историю замужества Зеленой кузины.
Я рассказываю это для мамы, это дань памяти давно сгинувшему миру ее юношеской любви; это маленький венок, который я как бы бросаю с Бруклинского моста, и пусть этот венок поплывет вниз по течению Ист-ривер, все еще омывающей то место, где это случилось. Правда, там мало что сохранилось от того красочного времени, от оживленных еврейских толп – только заколоченные синагоги, прогорающие лавочки кошерных деликатесов да обветшалые здания, в которых когда-то собирался «Рабочий кружок» и издавалась ежедневная газета «Форвертс»; да еще сидят кое-где в пыльных конторах седые клерки, похожие на призраков: они пьют чай и разговаривают на надрывающем душу идише.
* * *
Когда мама приехала в «а голдене медине», она сняла комнату у реб Мендла Апковича, который держал мебельный магазин в Бронксе; он тоже был родом из Минска, и там он жил по соседству с «Зейде». Я хорошо помню реб Мендла – добродушного седоусого старого еврея, у которого был целый выводок сыновей, один другого смышленее. Пока я рос, среди папиных друзей было множество дородных врачей и дантистов, очень похожих друг на друга, – и все по фамилии Апкович. Собственно говоря, первый в моей жизни больной зуб мне бурил Марри Апкович. Мама рассказывает, что все сыновья реб Мендла по очереди влюблялись в нее и предлагали ей руку и сердце, кроме глупого Апковича – Германа, который отсеялся из стоматологического института и нашел себе необременительную работу: он закладывал в торговые автоматы пакетики с жевательной резинкой и собирал из автоматов медяки. Семья краснела за Германа. В доме Апковичей говорить о жевательной резинке считалось неприличным. Однако кончилось тем, что Герман Апкович открыл свое дело – по продаже музыкальных автоматов, – сказочно разбогател и смотрел свысока на всех этих врачей и дантистов.
Но продолжим наш рассказ. Мама познакомилась с папой в «Кружке». Так называли по-русски свою компанию молодые иммигранты из Минска, державшиеся друг друга. «Кружок» собирался в кафе на Атерни-стрит; там они часами сидели, пили чай и вели долгие беседы. Туда-то в один прекрасный день Сидней Гросс привел маму. Прошло два года, прежде чем папа решился сделать маме предложение, а поженились они еще полтора года спустя. Так невестилась Зеленая кузина.
Почему папа тянул два года, всегда было для меня загадкой. Но не для мамы. Как она мне терпеливо объясняла, она была первая красавица «Кружка», и, конечно, убежденная девственница. И, кроме того, она ведь была большая «йохсенте» – то есть девица очень благородного происхождения, родная внучка прославленного автора «Башни Давида». Мужчину благородного происхождения на идише называют «йохсен», но, поверьте, это слово не окружено и десятой долей того ореола, каким окружено слово «йохсенте». В «Кружке» благородное происхождение было привилегией прекрасного пола – как красивый бюст, и ни того ни другого нельзя было приобрести: либо это было, либо не было, и у кого не было, тому, значит, не повезло, и тут уж ничего не поделаешь. На маминых фотографиях тех лет сразу видно, что у нее было и то и другое: о бюсте свидетельствовало ее платье, о благородном происхождении – ее осанка. Даже из этих поблекших фотографий, подкрашенных сепией, ясно как день, что снятая на них девушка – настоящая венценосная «йохсенте».
Будучи такой драгоценной жемчужиной, как подчеркивает мама, она, конечно, внушала моему отцу самый высокий пиетет, и потому-то ему потребовалось столько времени, чтобы наконец решиться сделать ей предложение. Тем временем ее руки домогались еще несколько парней из «Кружка», но она их отвергла. Алекс Гудкинд – он же Илья, он же Илюша – подавал большие надежды, он был умен, остроумен, он умел петь и чудесно читал на идише стихи еврейских поэтов и рассказы Шолом-Алейхема; он был душой «Кружка». Мама рассказывает – и при этом ее старое морщинистое лицо озаряется озорной девичьей улыбкой, – что она с самого начала положила глаз на папу, но ни разу не подала ему ни малейшего намека. Как можно? Она – она, внучка «Башни Давида»!
Вот так и случилось, что он целых два года набирался храбрости сделать ей предложение. К тому времени весь «Кружок» уже разбился на пары, и свадьбы следовали одна за другой. На одной из таких свадеб, когда вино лилось рекой, мой отец наконец-то препоясал чресла, подошел к маме и обратился к ней с такими словами:
– Ну, Зеленая кузина! Алевай аф дир! (то есть, «Дай тебе Бог быть следующей!»)
Мама ехидно ответила:
– Да будут благословенны благословляющие меня!
В тот вечер он сделал ей предложение и был вознагражден тем, что ему была оказана высокая честь сопровождать большую «йохсенте» на метро домой в Бруклин. После этого он был вынужден истратить еще пятицентовик, чтобы вернуться в свое логово в Бронксе, что занимало на метро часа два. Несомненно, в ту ночь грохочущие вагоны метро были крыльями ангелов. Вы понимаете, что это за ощущение. В такой момент неважно, едете ли вы на метро или в «роллс-ройсе». Мама говорит, что папа был первый мужчина, который ее поцеловал. Я тоже в это верю.
Позднее папа, пытаясь объяснить некоторые мамины чудачества, пожимал плечами и говорил мне на идише:
– Зи ист аребес а тохтер!(«Никогда не забывай: она дочь раввина!»)
Обратите внимание: а ребес а тохтер. Это второе маленькое «а» перед словом «дочь» имеет огромное значение. Когда я как-то спросил его, почему он так долго ждал, прежде чем сделать маме предложение, он пожал плечами, улыбнулся грустной отстраненной улыбкой и ответил:
– Ну, понимаешь ли: а ребес а тохтер.
Папа многого не договорил, ожидая, что я пойму, когда вырасту, или еще почему-то. Как я понимаю, точно так же и я говорю со своими детьми.
Папа жил тогда в какой-то дыре в Северном Бронксе, за которую платил гроши. «Кружок» собирался по вечерам в субботу и воскресенье в Нижнем Ист-Сайде. По праздникам они отправлялись в Центральный парк покататься по озеру на лодке, или на Кони-Айленд, или еще куда-нибудь. Вечерами они рассуждали о политике и литературе, пели хором русские и еврейские песни или ходили в театр – либо в театр на идише, либо в какой-нибудь из бродвейских театров, – танцевали, флиртовали, читали стихи, развлекались, иногда до зари. Они были молоды и веселы, они жили в «а голдене медине», они избавились от царского деспотизма и освободились от жестких религиозных догм и социального расслоения еврейского Минска, и теперь они попали в водоворот расцветающей идишистской культуры, бурлившей вокруг Кэнэл-стрит у подножия Уильямсбургского моста. Когда мама вспоминает об этом времени, в ее слабом голосе звенит надтреснутое эхо давно умчавшихся радостей жизни, и, клянусь, я ей завидую. Нищие, тяжело трудившиеся по шесть дней в неделю, вынужденные по часу или больше ехать на метро из дома на работу, они жили весело и были полны надежд на счастье в новом мире. Я наслаждался многими радостями жизни – в частности, такими, о которых мои родители и не мечтали, – но у меня никогда не было своего «Кружка», потому что я никогда не был молод в новой стране, только что обретя свободу.
И все-таки это была для папы чертовски долгая поездка на метро от Флэтбуша до Бронкса – после того как первый любовный восторг поутих, а тот единственный поцелуй, который – я не знаю, но уверен – каждый раз, прощаясь, дарила ему большая «йохсенте», перестал уже казаться такой возбуждающей и Божественной новинкой. И скоро папа стал нажимать на маму, чтобы она назначила день. Ее любвеобильный ответ заключался в том, что она осведомилась о состоянии его финансов. Например, хватит ли у него денег, чтобы купить кровать, матрас, стол и два стула? Нет, ответил он, не хватит. Они сложили вместе оба своих банковских счета. Этого все еще было недостаточно.
– Каким образом, – спросила мама, – два трупа пустятся в пляс?
Иногда она выражается довольно своеобразно.
Тогда папа сказал, что можно взять заем, но она недвусмысленно наложила вето на это предложение. Никаких долгов! Затем, вспомнив, что папа был склонен порой транжирить деньги (в этом отношении он так и не изменился до конца своих дней), она спросила, нет ли у него уже каких-нибудь долгов. Папа чистосердечно признался, что еще в Минске он позаимствовал деньги в кассе лесопилки, и тогда мама тут же приняла указ. Они оба будут копить деньги, чтобы выплатить Оскару Когану весь долг, до последней копейки. После этого они будут копить на покупку мебели. И только после этого они поженятся.
Потому-то папе пришлось ждать еще полтора года после того, как он сделал маме предложение. Со временем мама все-таки снизошла к его любовным заклинаниям и к тому, что он совсем изнемог от постоянных двухчасовых поездок в метро, и дала согласие на покупку мебели в кредит у реб Мендла Апковича, – но только после того, как они смогут внести в задаток не меньше половины требуемой суммы. Ровно пятьдесят процентов – и только после этого они разобьют стакан на свадьбе.
Полтора года! Восемнадцать месяцев юной любви псу под хвост! Ради чего? Ради того, чтобы выплатить долг старому сквалыге из Минска, который небось давно уже списал этот долг и наверняка простил своему должнику: в конце концов, ведь молодой Илья-Алекс Гудкинд был оплотом и опорой канцелярии лесопильного завода, и к тому же все евреи в России отлично понимали, что такое рекрутчина. И еше выложить на бочку половину стоимости кровати, матраса, стола и двух стульев!
А ребес а тохтер! Большая «йохсенте»!
* * *
А позднее мама преподнесла папе еще более странный и неприятный сюрприз. Когда родилась моя сестра Ли – как вы помните, это случилось через восемь месяцев после того, как началось их брачное блаженство, – и как только девочку можно было отнять от груди, мама упаковала чемоданы, взяла младенца и отправилась на целый год обратно в Минск. Это – очень темная история, и сколько я ни просил маму объяснить, зачем она это сделала, она каждый раз отвечала каким-нибудь non sequitur, вроде:
– Да, папа был чудесный человек. Он все понял.
Может быть, он и понял. Я – не понимаю. Но она это сделала, и в результате едва не было отсрочено на несколько поколений появление на свет нового Минскер-Годола, потому что маму в России чуть было не застало начало первой мировой войны. Она успела ускользнуть буквально в последний момент – это было еще одно захватывающее приключение, но об этом я уж не буду рассказывать. Хватит! Важно то, что она успела, и я появился на свет. Но для чего она ездила в Минск? Может быть, для того, чтобы, взглянув на нее, кайдановская баба умерла от злости? Во всяком случае, известно, что мамина мачеха умерла вскоре после того, как мама снова побывала в России.
Видите ли, мама прибыла в Минск с потрясающим американским гардеробом, большую часть которого она сшила сама – но кайдановка об этом не знала, а мама ей не сообщила. У девочки, говорят, тоже был соответствующий гардероб, она была разодета как принцесса. Мамин багаж, ее шляпки, ее драгоценности – все это было американское, все сверкало, все ошеломляло, все поражало воображение соседей, которые вроде бы всего шесть лет назад сокрушенно смотрели, как несовершеннолетняя Сара-Гита – бедная отвергнутая падчерица, обливаясь слезами, уезжала из Минска без гроша в кармане, одна, в белый свет как в копеечку.
Но, более того, к тому времени прачечная «Голубая мечта» уже начала приносить приличный доход, так что мама привезла в Минск деньги и отдала их «Зейде». Доллары! И к тому времени Оскар Коган уже раззвонил по всей округе, что Илья Гудкинд вернул ему весь долг, да еще с процентами. По всему Минску шла молва, что Сара-Гита нашла золотое дно в виде Ильи Гудкинда, сына Шайке, шамеса Солдатской синагоги, и что Илья стал в Америке большим воротилой. По мере того как я все это пишу, мне становится яснее и яснее, для чего мама ездила в Минск. «Зейде» всегда очень уклончиво отвечал на вопросы о том, отчего умерла кайдановка, но я уверен, что она подавилась своей собственной желчью – чего мама и хотела. Было, конечно, немного жестоко оставлять молодого Илюшу Гудкинда на целый год соломенным вдовцом так скоро после свадьбы: но мама хотела расплатиться за плойку, и, видит Бог, ей это удалось. Кайдановка явно не понимала, в чью кашу плюет.
Во время этой странной поездки в Минск мама также сумела убедить «Зейде» смириться с тем, что она вышла замуж за сына шамеса. Перед свадьбой «Зейде» слал в Нью-Йорк пламенные письма, запрещая своей дочери такой мезальянс. Мама отвечала возмущенными отповедями, восхваляя своего избранника, который, дескать, высокоученый, благочестивый, совершенно блестящий молодой еврей, в высшей степени достойный стать мужем большой «йохсенте». В конце концов она написала короткое письмецо, в котором решительно объявляла, что выходит замуж и просит отцовского благословения. «Зейде» прислал сердитый ответ, в котором мимоходом благословил ее.
Однако мама знала, что делает. Когда она снова появилась в Минске, ее американские платья, ее американские доллары, ее собственный американизированный и в то же время очень еврейский облик и, наконец, очаровательная девочка Ли (полное имя – Леонора, внутреннее имя – Лея-Мира, в честь маминой матери, давно умершей первой любви «Зейде») – все это покорило его сердце. Он даже навестил шамеса в его бревенчатом жилище, а потом пригласил скромное семейство Гудкиндов в свою раввинскую резиденцию и написал папе сердечное письмо с описанием этих визитов. То есть кончилось тем, что «Зейде» оказался очень доволен своим зятем.
Конечно, когда мама в своих письмах восхваляла папино благочестие, она, как вы понимаете, напускала некоторого туману. Она была влюблена. У еврейских иммигрантов была поговорка: «Когда корабль на полпути к Америке, выбрось за борт талес и тфилин». Для одних это означало освобождение от непонятного ярма, для других – грустное примирение с действительностью Нового Света. В те дни в Америке еврею приходилось либо работать по субботам, либо голодать. Для евреев, воспитанных в старом галуте, нарушение субботы было началом крушения всего вековечного строения иудаизма. Некоторые непреклонные хранители устоев – такие как реб Мендл Апкович, – напрягали все силы, упорно плыли против течения и до конца сохраняли свою веру. Но в старом галуте рассказывали душераздирающие истории о нечестивости Нового Света. Некоторые ревнители веры называли «а голдене медине» по-другому – «Греховная Америка». Но это остановило лишь очень немногих из тех русских евреев, которые могли достать деньги на дорогу. И даже среди этих ревнителей веры находились люди, которые тоже были не прочь рискнуть впасть в грех ради золота и свободы. Они очень скоро поняли, что в Америке улицы не вымощены золотом. Но свобода – свобода была. И с ней можно было сделать все, что угодно.
Мама с папой все же не дошли до того, чтобы есть «свиное мясо и мерзкое варево». Но кое-какая «мерзость» их таки коснулась, как я сообщу позднее, когда мы дойдем до рассказа о морской пище. Тем не менее с самого малолетства я всегда осознавал, что я еврей; и я всегда понимал, как много это значит для моих родителей. Первой музыкой, которую, насколько мне памятно, я услышал в своей жизни, была литургия Дней Трепета; мелодии из этой литургии папа напевал, когда одевался и брился перед тем, как отправиться в прачечную; и я до сих пор могу наизусть пропеть большинство молитв, возносимых в Йом-Кипур. Так что в целом мама с папой успешно справились с этим нелегким делом. А уж с тех пор, как у нас поселился «Зейде», все было окончательно решено и подписано: наш дом уже ничем не отличался от дома реб Мендла Апковича.
Но с самого начала еврейский дух сохранялся лишь в стенах нашего жилища. А за его пределами, с затаенным дыханием ожидая пришествия И. Дэвида Гудкинда, бурлила «а голдене медине», или Греховная Америка.
Глава 10
Поль Франкенталь
Моим первым соприкосновением с внешним миром было знакомство с Полем Франкенталем. Он был не так уж далеко вовне. Мы жили в квартире 5-Б, а Франкентали – в квартире 5-А; обе квартиры находились на верхнем этаже многоквартирного дома на Олдэс-стрит, в Южном Бронксе.
Как мама справилась с задачей не допустить того, чтобы двое маленьких детей случайно выпали из окна квартиры на пятом этаже? Постоянно держать закрытыми окна? Нет, это не годится: мама считала, что в квартире должен быть свежий воздух. Нет, мама сделала вот что: когда мы переехали в эту квартиру, она взяла сначала Ли, а потом меня за лодыжки, высунула нас по очереди вниз головой за окно и подержала так некоторое время, пока мы в ужасе визжали и корчились, глядя на асфальтовый тротуар с высоты пятого этажа. Это подействовало. Сам я не помню, как мама применила ко мне это сильнодействующее средство, я знаю об этом только из ее рассказов, но я ей верю. По сей день, когда мне случается высунуться из открытого окна, у меня возникает неприятное ощущение, которое отдается в мошонке. Джойс пишет о том, как «мошонка сжимается при взгляде на бушующее море». Ну, так вот, на меня то же самое действие производит открытое окно на высоком этаже, и для этого у меня есть своя собственная основательная причина.
В положенный срок мама отвела меня в ближайшую школу, где в то время Ли уже училась во втором или третьем классе, и записала меня при этой школе в детский сад, при этом она, не моргнув глазом, соврала насчет моего возраста. Совесть ее не мучила: она терпеть не могла этих гойских глупостей, согласно которым нужно было ждать, пока Минскеру-Годолу стукнет шесть лет, прежде чем определить его в школу. Я уже мог произносить фразы и выражения на иврите, и она считала, что в школе мне вообще нечего будет делать. Я действительно быстро все схватывал, и это обернулось для меня ужасом почище, чем когда меня, держа за лодыжки, высунули головой вниз из окна. И здесь главным сжимателем мошонки был Поль Франкенталь – вот вам реплика, которая служит ему сигналом выйти на сцену.
* * *
Я не помню такого времени, когда я не знал бы Поля Франкенталя. Закрывая глаза, я снова ясно вижу, как мы сидим во франкенталевской квартире, Поль, Ли и я, и играем в казино, а за окном, на Олдэс-стрит – кррак! кррак! кррак! – грохочет гроза. Я вздрагиваю и моргаю, когда вспыхивает зазубренная бело-голубая молния; с неба низвергаются потоки воды, расплескиваясь серыми звездочками на мокром тротуаре под окном. Меня взбудораживают яркие рисунки на игральных картах – плосколицые короли, дамы и валеты, джокер в желто-красном охотничьем костюме. В нашей квартире карты под запретом. В свои преклонные годы мама стала заядлой картежницей, грозой всех игроков в канасту в Майами-Бич, но в те годы она еще сохраняла приличествующее раввинской дочке отвращение к карточной игре. Это так вульгарно! Франкентали жили окнами на улицу. Наша квартира выходила окнами во двор, где на высоких голых шестах красовались пять этажей веревок для сушки белья. Из франкенталевской квартиры мы могли обозревать прохожих и автомобили, а это гораздо более интересное зрелище, чем вид множества мокрых простыней, рубашек и комбинезонов, полощущихся на ветру.
Возможно, я несправедлив к Полю, связывая с ним первый случай, когда меня побили, но я не думаю, что без его влияния я стал бы играть в доктора с девочкой из квартиры 5-В. Мне было тогда четыре года, и девочки меня еще не очень интересовали. Мать девочки застукала нас в тот момент, когда девочка лежала на кровати лицом вниз, задрав юбку, а я осматривал ее обнаженные ягодицы. Поднялся страшный скандал, в квартиру 5-В ввалилась толпа взрослых, и я был в конце концов препровожден в квартиру 5-Б, где мама, не откладывая дела в долгий ящик, тут же, с помощью ремня, на котором папа точил свою бритву, постаралась сделать все возможное, чтобы выбить из своего сокровища привычку смотреть на интимные части тела лиц противоположного пола.
Однако получилось так, что вместо этого она внушила мне ощущение, что в запретном созерцании голых девичьих ягодиц есть нечто чудесное и волнующее. Конечно, так оно и есть, но мама слишком торопила события – в моем-то тогдашнем нежном возрасте. До сих пор я отчетливо помню, что Поль Франкенталь был там, среди всех этих ввалившихся в квартиру взрослых. Вопрос: что он там делал? Я предполагаю, что он втравил меня в эту игру, а потом пошел и наябедничал, чем задал тон и характер нашим отношениям на много лет вперед. Может быть, все это было и не так. Позднее Поль сделал мне немало гадостей, но это обвинение я сейчас снимаю как недоказанное. К маминой чести, она об этом не рассказала папе – по крайней мере, насколько мне известно. Следующие два-три дня я очень внимательно следил за выражением его лица. И если бы он знал об этой истории, я бы это понял.
* * *
В многосерийных немых фильмах моего детства злодея сразу можно было опознать по усам. Возьмите хоть мистера Диринга, злодея, который в течение пятнадцати эпизодов фильма «Грабеж» неустанно преследовал очаровательную Перл Уайт, пытаясь отнять у нее карту алмазных копей. Какой негодяй! Какие усы! Отец Поля Франкенталя внешне очень смахивал на мистера Диринга, и у него были точно такие же усы – густые, прилизанные, черные, нафабренные. Когда Поль вырос, он тоже отрастил усы под мистера Диринга, и, мало того, он тоже угодил за решетку, и притом за то же самое, за что сел его отец, – за какие-то аферы в строительном бизнесе. Однако в первые годы нашего знакомства Поль был для меня чем-то вроде героя – и не только для меня, но и для всех мальчиков и девочек нашего квартала.
Например, когда Фэйли-стрит вышла с камнями в руках драться с Хоу-авеню, Поль шел в атаку в авангарде, бросая камни и увертываясь от камней неприятеля, тогда как я оставался в глубоком тылу. Фэйли-стрит для меня ничего не значила, равно как я не имел ничего против Хоу-авеню. Но наш дом был рядом с Фэйли-стрит, и эта географическая случайность обязала нас выйти на поле чести – то есть на пустырь между Фэйли и Хоу, – дабы проявить свое мужество – или мальчишество. Видите ли, со всей округи собрались девочки поглазеть на сражение. Боевая позиция, которую я себе выбрал, находилась очень близко от девочек. Чтобы поразить меня на таком расстоянии, боец из армии Хоу-авеню должен был быть метателем такого высокого класса, что это в дальнейшей жизни обеспечило бы ему хороший заработок, займись он спортом. Я не выделялся своей трусостью: весь арьергард армии Фэйли-стрит был укомплектован пушечным мясом, не испытывавшим особого задора, – но я не был и Полем Франкенталем. Моя сестра Ли с ума сходила от восхищения его отвагой, и после драки она только о нем и говорила, аж тошно было.
Насколько я могу упомнить, в этой драке никто – то есть никто из дравшихся – не пострадал. Никто не упал, и никто даже не был поранен: ни среди тех, кто не рвался в бой и оставался в боевом прикрытии, ни среди более воодушевленных воинов в центре, беспорядочно бегавших, увертывавшихся и оравших, ни даже среди немногих опьяненных боевым азартом командиров на линии огня – таких, как Поль Франкенталь. Полнейшая неразбериха, град камней, брошенных на авось и никого не задевших, – таковы были мальчишеские битвы в те былые дни давно утраченной невинности Бронкса – задолго до того, как банды, разделенные по расовому принципу, превратили эти драки в кровавые побоища. Дитя улицы, Поль Франкенталь отлично осознавал, что демонстративный рывок вперед на толпу мальчишек, старающихся бросать камни как можно дальше, весьма эффектно выглядит и не чреват особой опасностью. Я не стал бы такого делать, даже если бы я это сообразил, но я отдаю должное Полю Франкенталю. Однако его последующее бахвальство отнюдь не покоилось на прочном фундаменте смертельного риска, которому он якобы подвергался, и меня бесило, что этот факт ускользнул от понимания моей сестры.
В целом я бы назвал Поля первым из злодеев в этой эпопее. Как Яго, как Урия Гип, как Ричард Третий, Поль Франкенталь был завистлив и подозрителен и потому решил стать злодеем. Это свойство он унаследовал от своей матери. Миссис Франкенталь в нашей истории – лишь второстепенный персонаж, как Розенкранц или Гильденстерн, но вот настал ее час, и она заслуживает того, чтобы посвятить ей короткую главу.