Текст книги "Избранное"
Автор книги: Гарий Немченко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 37 страниц)
В комнате было тесно от старух, от черных плюшевых кофт, от темных глухих платков... Одни с иконописной скорбью на пергаментных лицах молча сидели вокруг гроба у изголовья, другие тихонько, но деловитыми голосами продолжали распоряжаться.
– Почему платка нет? Надо в руку платок.
– Да ему он не пригодится...
– Все одно надо. Люди будут с платками, так чтобы и у него.
Сгорбленная, изломанная, с неразгибающейся ногой, о колено которой она постоянно опиралась при ходьбе, тетя Даша, родная отцова тетка, принесла носовой платок, бережно вложила в пожелтевшую его руку.
– Лицо на страшном суде утирать.
– Да с им-то господь будет милостив...
– Конечно, раз такую тихую смерть послал...
И тетя Даша будто самой себе негромко повторяла:
– Утром пошел за керосином, а керосин не подвезли... Встретил около лавки друга своего, обратно вместе. Шли, говорит, смеялись, а потом слышу, жестянка загремела... Оглянулся, а он руками за воздух и падает около столба, падает...
– Такая смерть у господа только любимцам...
И тихой, ясной печалью были наполнены смиренные голоса старух.
А чуть поодаль бесплотной толпой стояли товарищи отца – все худые, носатые, с косыми скулами, в старомодных очках, со стриженными под машинку затылками, с вихрами на шишковатых макушках, с тонкими шеями над вытертыми воротниками тяжелых, надетых, как на вешалку, длиннополых пальто... Это с ними, с пенсионерами, которые уже не работали и на собрание теперь ходили в одну и ту же – при стансовете – организацию, отец делился книжками и обсуждал услышанные от заезжих лекторов мало кому известные подробности нашей жизни, с ними решал мировые проблемы или докапывался до истины в районном масштабе. Нет на свете, казалось, задачи, которая была бы им не по плечу... И только над главной загадкой стояли они теперь в задумчивости и в глубоком сомненье.
Опять раздавался в комнате жалобный всхлип: «Да что ж ты, Степанович, надела-а-ал?.. Да ты ж было куда ни идешь, всегда спросишь... Меня же все забыли, один ты-ы – нет. Кликнешь, а я думаю-ю... значит, кому-то еще нужно, что жива-а-ая! А кто ж меня теперь остановит да кто спро-осит?..»
И опять по обычаю сказанные над гробом эти безответные слова были так горьки и так безыскусно искренни, что тесно становилось душе, и она куда-то рвалась, горячо куда-то просилась и взмывала вдруг в запредельную высь, откуда можно было не только оглядеть пространство внизу, но и будто бы вернуться назад во времени...
Далеко раскинулись укрытые голубоватой дымкой рыжевато-серые холмы предгорий. Вились между холмами ручейки и речки, петляли дороги. По дорогам этим съезжались, чтобы навсегда потом отправиться за море, последние джигиты непокорного Шамиля, а потом катили груженные крестьянским скарбом брички с первыми переселенцами из России... Медленные быки тащили короба литой пшеницы... Проносились кавалерийские лавы под красными знаменами. Бездорожьем в глубь гор уходили банды. Останавливались заночевать в степи продотрядовские обозы. Соскакивали с телег, чтобы положить в платок горсть земли, высланные в Сибирь кулаки. Неслышно плыли по спелой желтизне первые комбайны. Ползли по ней серые немецкие танкетки. Выли «студебеккеры» с нашею морской пехотой. Спешили от поля к полю седые от пыли райкомовские «газики». Неслышными стрекозами, оставляя за собой негустые шлейфы, снижались самолеты сельхозавиации... Или еще выше? Еще на несколько веков вглубь?! Когда ступали по горным тропам первые разведчики Мстислава... Когда еще не родился Мстислав и аланы тут строили первые свои капища? Когда только учились ковать кинжалы меоты?..
Несколько лет назад среди пологих холмов за нашей станицей откопали скелет одного из самых первых здешних жителей – девятиметрового китенка цететерии. Тысячелетья назад над нашими холмами плескалось море... Зачем оно отступило? Зачем потом одно поколение стало сменять другое? Откуда все мы пошли? И куда мы должны дойти? Ради чего? Дойдем ли? И что увидят дошедшие?..
...В дверях посторонились, пропустили вперед нашего соседа, двадцатилетнего Гришу в яркой, петухами рубашке. В белом платье, с накинутым на плечи черным платком рядом с ним стала незнакомая девчонка. Сзади них появилась Гришина бабка, подтолкнула обоих поближе к гробу. Девчонка смотрела, оцепенев; Гриша оглянулся, туда и сюда повел головой, переступил с ноги на ногу. Бабка шепнула: «Ну!..»
– Мы к вам прощения просить, дядя Леня...
Бабка негромко подсказала:
– Разрешенья...
– Разрешенья, да... Давно еще на сегодня свадьбу наметили. Неделю назад приходил вас звать... Сказали, приду!..
И бабка в голос заплакала:
– Да кто ж знал! Ох-охо-хо!..
– А теперь вся родня съехалась... друзья из Ставрополя...
Бабка торопливо утерлась:
– Ребяты из техникума!.. Директор автобус дал, сказал, чтобы к понедельнику обратно. Да и наготовили, натаганили столько – разве не пропадет? Ты уж, Леонтий Степаныч, прости нас по-соседски... Христа-ради прости!
Отодвинула внука в сторону, проворно стала перед гробом на колени:
– Ты уж, Леонтий Степанович, разреши грешникам!..
Я смотрел в пожелтевшее, с запавшими глазами лицо отца.
– Вставай, Дуся! – попросила отцова тетка. – Он же не скандальный какой. Разве не поймет? Как мы со двора, так вы и начинайте...
И опять томилась, болела вечным вопросом душа, опять неслась к горним высям. И снова ей становилось там зябко. Испуганная высотою, падала, возвращалась в осиротевший мой отчий дом, где люди сегодня были так едины в утвержденье добра, а значит, и в утвержденье предназначения...
Я и раньше никогда от них не открещивался, от своих земляков. Излишне горячий в юности, нынче я давно уже знаю, что хорошее во мне – все от них, а дурное – только мое. Среди голосов, первыми из которых я научился различать в себе голоса моих предков, я отчетливо слышу теперь и безмолвные речи не только тех, кто жил с ними рядом, корешевал, роднился, соседился, но и тех, кто с ними открыто враждовал или тихо их ненавидел... Но никогда еще не ощущал я такой неотделимости от всех, такой причастности ко всему вокруг, какую переживал теперь, стоя около гроба отца.
Поздно вечером у соседей гуляли, кричали песни...
Наши все потихоньку улеглись. Я взял старый альбом и стал перелистывать тяжелые плотные страницы. Нашел эту фотографию, сделанную в сорок втором, в тылу на переформировке: отец в шинели с лейтенантскими кубиками на уголках воротника и в фуражке. Молодой, тогда ему было тридцать два. Брови чуть-чуть нахмурены, но глаза смеются, и открытый взгляд откровенно радостен и светел. Голова, пожалуй, слегка приподнята – как раз так, словно он, сам над собой посмеиваясь, показывает так идущие ему сталинские усы...
Я перевернул фото. Как же давно я в наш альбом не заглядывал! Или, может быть, не читал этих строчек никогда?
Фотография была подписана мне:
«Как ты поживаешь, сынок? Не скучай за мной и никогда не грусти. Я скоро вернусь и привезу тебе настоящий самолет».
Я почувствовал, как лицо мое стягивает горькая улыбка...
Наверное, это в них самих, давно уже отступавших, смертельно измотанных, потерявших столько товарищей, жила в сорок втором эта мечта – о настоящих самолетах. Что ж, им, и верно, приходилось тогда чем только можно себя подбадривать...
А вернулся он действительно скоро – в самом конце сорок третьего. Дома никого не было, мы с братом сидели на остывшей печке, когда кто-то завозился у нас в сенцах. Долго скребли в дверь, искали щеколду. Потом она открылась, наконец, и вошел обросший, в черных очках и в замызганной шинели человек с тросточкой в руке и с грязным вещевым мешком за плечами. Стоя посреди комнаты, хрипло позвал:
– Тоня?! Дома ты?.. А дети? Вы дома?
Мы замерли, спинами прильнув к холодной, оклеенной картинками из «Мира животных» стенке над печкой. А он услышал, видно, как зашуршала пересохшая бумага, расставив руки, сделал к нам шаг, поискал растопыренными пальцами, и в это время Валера, которому было три года, закричал как резаный.
Отступая на середину, отец звал нас по именам.
– Это я, ваш папа! Не узнали?.. Это папка!
Я верил и не верил – выходит, тоже забыл.
Он опять шагнул к нам, и опять мой брат в испуге закричал.
И тогда отец опустился на стул около стола, снял шапку, снял очки и, взяв голову в ладони, заплакал...
Через год он выбросил палочку и куда-то спрятал очки – не нравилось, когда мы играли в слепых... Из первой группы его перевели во вторую, и о ранении в голову, о контузии, все мы постепенно забыли.
Сперва он долго работал в прокуратуре, перебывал потом почти во всех, какие только есть в станице, этих самых номенклатурных должностях, однако вольнолюбивый его характер – он был мягок с подчиненными и часто резок в разговоре с вышестоящими – так и не позволил ему в конце концов ужиться с районным начальством, больше всего остального ценившим в человеке покладистость – скажем, так... А он не любил кланяться. И уехал работать в город, и вернулся домой уже только тогда, когда вышел на пенсию. Квартира, которую он там снимал, командировки, передачи домой, бесконечные поездки в выходной на попутках... Его хватало на все. Чего там, у него ведь бычье здоровье, недаром никаких болезней не признает, и на все про все у него лишь одно лекарство. И от простуды, и от усталости, и от плохого настроения, и от обиды – одно и то же...
И когда только он упал посреди улицы и загремела эта пустая жестянка из-под керосина, когда у него тут же побагровела шея и посинел иссеченный осколками затылок, все, кто знал его, вдруг припомнили: война!..
4
И все вдруг ловишь себя на том, что в душе ты еще мальчишка...
И сам спрашиваешь с усмешкой: до каких, интересно, пор?
Теперь тебе не на кого оглянуться – ты в роду старший.
Тебе ли искать человеческого тепла – около тебя давно уже должны греться другие!
И возраст такой, что самая пора за все отвечать. Как говорит мой друг – с о о т в е т с т в о в а т ь.
Не один я небось все чаще об этом задумываюсь. Вот и захотелось мне тем, кому это интересно, что-то такое дружеское сказать, и улыбнуться, хоть мы незнакомы, и, как говаривали в старину, подморгнуть усом.
Вы уж поймите правильно, если улыбка при этом вышла немножко грустная...
ВОЗВРАЩАЙСЯ!..Раньше я тоже так думал – когда в доме у кого-то только птичьего молока не хватает, когда такой человек начинает, что называется, беситься с жиру, тогда ему однажды приходит в голову: а не завести ли еще и пса?..
И вот он садится в собственную машину и едет на Птичий рынок, на то самое место, где друзей своих люди продают совершенно открыто и при этом, бывает, даже плачут; едет и покупает у какой-либо прожившейся старушки препротивную собачью морду с китайским названием породы и длиннющею родословной... Господи, да кабы так!
Прошлой осенью в начале октября погиб наш маленький сын Митя. Он был добрая душа, перед этим заступился за товарища, с которым сидел за одной партой, не дал его ударить, а потом крепко взял за руку и потащил за собой, говоря, что не надо связываться с плохими мальчишками, – что-то, жена потом рассказывала, такое...
Представляю, какая была короткая, какая воробьиная была у первоклашек эта драка, но жена расстроилась тоже, эти проявления злости в маленьких существах огорчали ее до глубины души, и теперь она шла за двумя ребятишками, как бы прикрывая их от третьего, чуть отставшего драчуна.
На крошечном бугорке перед трамвайной линией, уже за кромкой асфальта, все, кто тоже тогда возвращался из школы, остановились, пережидая, когда промчатся два красных вагона... И как только они пронеслись мимо, двое мальчиков – наш Митя с товарищем – бросились через улицу: он, видимо, все еще волновался за своего дружка, все еще торопился подальше его увести...
А навстречу мчался встречный трамвай.
И жена не успела ни руку поднять, ни крикнуть.
Что нам «подарила» судьба – Митю нисколько не изуродовало. Его ударило в затылок, отбросило, он умер в ту же секунду, только долго еще шла горлом кровь, и в осенних цветах он лежал потом с удивительно чистым личиком, тронутым лишь крошечными ссадинками на щеке и над бровью.
Считается, что день похорон – самый страшный день... Ох, неправда! Ведь в этот день он все-таки еще с нами, вот, кроха, весь он – можно макушку погладить, другою рукой придерживая за пяточки... А невыносимо потом – когда ты уже не можешь коснуться лба, не можешь поправить черную «бабочку» на белой, с кружевом рубашонке, не можешь ладонь положить на заледенелые его пальчики. Когда еще потом начнет помогать тебе этот могущественный лекарь – время! А сперва тебе будет хуже и хуже, только хуже и хуже с каждым прожитым днем.
То мы с женою сидели и плакали, прижавшись друг к дружке, а то тихонько, чтобы не слышал другой, глотали слезы по разным комнатам. В такую минуту, когда я прятался ото всех, подошел однажды ко мне наш средний сын – Жора. Теперь он осиротел, пожалуй, больше, чем мы, – ведь это он и возил Митю на процедуры в дальнюю поликлинику, и водил потом в школу... Еще один подарок судьбы: в тот страшный день жена впервые пошла за Митей сама. А случись это, когда Митя шел с братом? Не лишились бы мы сразу двух сыновей? Поняли бы? Хватило бы у нас и ума и сердца простить большего?..
Жора попросил собаку, сказал, что можно купить хорошую. Я машинально стал расспрашивать:
– Что за собака?
– Ньюфаундленд.
– А что она, для чего?
– Ну, водолаз. Спасатель...
Может быть, слово «спасатель» было для меня тогда магическим? Может быть, тут другое: собаку обещал я им с Митей купить давно, только Мите перед этим еще предстояло вылечиться – у него была астма на почве аллергии, которую вызывали и они, домашние животные, тоже.
– А у кого ты хочешь купить?
– У нашей учительницы биологии знакомая с мужем разошлась, ухаживать теперь некому. А щенок хороший, она говорит, первая выбирала, эта знакомая, когда они родились у Татьяны Федоровны...
– У нее собака есть?
– Ну да, Кора ее зовут, знаешь, что это за собака?..
В этом ли во всем было дело? Я дал сыну деньги.
Когда Жора привел его в дом, оказалось, что ростом щенок почти с годовалого теленка. Но и тут я еще не оценил предстоящих нам трудностей – все происходило тогда как в полусне.
Мы оставили щенка одного и пошли с Жорой в магазин купить костей. За это время жена вернулась с работы, и, когда мы открыли дверь, она с ногами сидела на тахте и в голос рыдала, а щенок бегал вокруг и все пробовал достать ее черным носом.
Жена сказала, что он хочет ее укусить и что она вообще не желает видеть его в нашем доме.
– Да Квета тебя лизнуть хочет! – сказал Жора. – Бывшая хозяйка с Татьяной Федоровной боялись, что она к ним еще и не пойдет, выть станет и в дверь царапаться, а ей тут сразу понравилось... Вот она и хочет лизнуть, ну, спасибо, что ли, сказать, что мы ее взяли – ей там плохо было, у старой хозяйки... Зачем ей кусаться – она тебя еще как любить будет!..
Но жена только заплакала еще жалобней.
Потом бывали всякие времена, мы то оживали на миг, если случалось событие, которому раньше все долго радовались бы, а то опять словно впадали в спячку, но присутствие в доме живого существа, о котором, хочешь не хочешь, надо заботиться, все больше мешало отчуждению. То сын звонил мне на работу, что он задерживается в школе, и просил заскочить домой на минутку, вывести Квету на улицу, то жена, жалея сына, просила меня передать ему, что в обеденный перерыв она уже, так и быть, купила костей, и пусть-ка он в магазин не ходит, а занимается лучше математикой.
Когда мы с сыном по очереди прогуливали щенка, на улице встречались нам опытные собачники, останавливали, долго разглядывали Квету, давали советы, и я по привычке все еще относился к ним так, словно все они маленько «с приветом», но ответственность за живое брала верх, и приходилось, раз уж надо, не только увеличивать время прогулок со щенком, но и, чтобы «поставить ноги», бегать с ним. Бегали мы обычно поздним вечером, я уставал, потому, наверное, впервые стал засыпать без снотворного, и жена заметила это и практическим умом своим оценила, как оценила уже, вероятно, многое другое, связанное с появлением в нашем доме собаки... Разве, предположим, еще недавно не засиделся бы с друзьями допоздна, разве не позволил бы в утешение себе лишнюю с ними рюмку?.. Разве теперь, когда ушел с работы, не укатил бы тут же в Дом творчества?.. А каково им было бы без меня? И каково мне без них: стал бы работать или тайком от своих звонил бы товарищам, просил подкинуть деньжат все на то же – на убивающие душу размышления о несправедливости жизни?
Меня все больше привязывало к собаке другое – удивительно добрый ее характер. Не было в нашем громадном доме ни одного маленького мальчишки, перед которым она не вильнула хвостом, не было девчонки, которую она не лизнула бы в щеку. Она стала уже довольно большая и сильная собака, да и вид у нее, если не разглядеть морды, стал довольно-таки устрашающий, но вот в том-то и дело, что крупная эта лохматая башка с большими опущенными ушами и преданно глядящими на всех без исключения карими, чуть вытянутыми книзу треугольными глазами, делали ее не только миролюбивой, но даже ласковой, и это было так ясно для каждого в этих карих глазах написано, что малые ребята, которых матери подальше от большой и страшной собаки тащили за руку, пытались вырваться, чтобы неизвестно зачем ее потрогать... Конечно, тут сказывалась порода, сказывалось это много веков старательно выращиваемое в собаке сознание цели ее жизни – любить человека настолько, чтобы, ни секунды не медля, броситься за ним куда угодно. Но мне казалось, что дело еще и в другом, что Квета каким-то непостижимым образом ощущает: она живет теперь в доме, где очень любили маленького мальчика, и что в благодарность за доброту и заботу о ней она тоже должна любить всех, какие есть на земле, маленьких ребятишек. И они это словно чувствовали, ребятишки, они к ней буквально липли, и часто вслед за собакой я останавливался где-либо на тротуаре или посреди аллеи и начинал обстоятельно объяснять какому-либо теребящему ее за хвост бесстрашному карапузу, что на ногах у Кветы есть перепонки, что уши такая собака, когда ныряет, умеет плотно зажать, оттого и не страшна ей глубина в четыре-пять метров...
Часто, когда ходили с ней, забирались в такие места, где мы раньше гуляли с Митею... Вот мелькнула знакомая афиша, и я вспомнил, как в один из последних дней коротенькой его жизни мы с ним шли мимо, и он спросил меня: «Скажи, скажи, а что такое «оник»?» До этого я все пытался научить его читать по крупным буквам рекламы, но это никак не удавалось. Удивительное дело, такой смышленый, так жадно слушающий всегда бесконечные мои рассказы, он словно чувствовал, что эта наука – читать – вовсе ему не пригодится... Потому-то, зная, какой из него чтец, я твердо сказал тогда: «Не знаю, что это такое, – такого нет». – «Но я прочитал! – теребил он за руку. – Вон, посмотри!» И я посмотрел на эту доску для афиш, на которую он показывал вытянутой рукой, и увидел крупно: «Кино».
Потом шли мы с собакой дальше, через Ленинградский проспект переходили на Беговую, и тут, когда слева мелькали теплые окна ресторана «Бега», у меня снова сжималось сердце: «Лошадром». Так он назвал однажды, когда мы с ним проезжали мимо в троллейбусе, ипподром. Я потом, смеясь, рассказал об этом одному из своих товарищей, и он написал шутливые стихи про «лошадром» и передал их Мите, чем окончательно укрепил дружеские отношения с ним; Митя мог иногда вдруг сказать: «Давно я не видел дядю Сережу, а давай к нему сходим?..» У него вообще была трогательная и чуть загадочная манера – на равных разговаривать с моими товарищами. Для него это было естественным, что мои дружки – это и его дружки тоже, и он часто подбивал меня: «А давай позвоним дяде Юре Апенченко, почему он к нам давно не приходит?» Два или три дня – это, по его понятию, было очень давно, и мы звонили, и дядя Юра приходил, мы пили чай, разговаривали о чем попало, но чаще всего о вещах очень серьезных, а он сидел себе на диване, помалкивал и только поглядывал на нас – на одного, на другого.
И вот в ладони у меня не теплая его ручка, а жесткий брезентовый поводок...
Наверное, собаке было грустно ходить со мной, занятым теперь бесконечными своими мыслями, и она иногда тыкалась мокрым носом мне в руку или, чтобы обратить на себя внимание, прихватывала зубами поводок. Тогда я пробовал отвлечься, пробовал поговорить с ней, даже пытался что-то объяснить, если перед чем-либо она, бывало, останавливалась в недоумении. В этом своем внимании к собаке я в конце концов преуспел настолько, что однажды, увидев в Тимирязевском лесу молодую женщину, у ног которой, как мне показалось, играл крупный щенок, я вдруг с любопытством подумал: что за порода?..
И ткнулся лбом в сосну, когда понял вдруг, что это маленький, в серенькой шубке мальчик, и безутешно заплакал...
Вскоре старые друзья прислали нам с женою письмо, позвали в гости к себе в Сибирь, в Новокузнецк, где прошла общая наша молодость. Как раз в это время в очередной раз «повышал квалификацию» в Москве бывший мой однокурсник по философскому Стас Кондаков, тоже наш старый товарищ, и мы уговорили его перебраться из общежития к нам, присмотреть, пока нас не будет, за средним сыном, за Жорой.
Вернулись мы из поездки поздней ночью, и я не стал нажимать на звонок, решил открыть сам, но, когда вставлял в замок ключ, услышал за дверью странный тугой стук – это почуявшая нас Квета колотила по чем попало мощным своим хвостом. А с какою радостью она потом к нам с женою бросилась! И обхаживала каждого, и терлась, и, подпрыгнув, пробовала лизнуть в лицо, причем всякая такая попытка завершалась тем, что она – чего с ней давно уже не бывало – оставляла на полу лужу за лужей. До этого у нас никогда не было собак, никто нам об этом еще не рассказывал, поняли сами: от счастья.
Жена сердилась на Квету, не только ворчала, но и покрикивала, но в голосе у нее прорывалась ласка.
А утром она хмуро спросила у меня:
– Что вы с Жорой в конце концов думаете – с собакой?
И я в который раз понял, что она и мудрее меня, и глубже... Что это, может, последняя ее попытка запретить разбитому сердцу привязаться еще к одной живой душе в этом неустойчивом, полном тревог и несчастий мире.
В этот день приехал из Киева еще один наш старый товарищ, Миша Беликов, режиссер, с которым тогда мы работали над сценарием. У него был взрослый боксер, поэтому Миша хорошо знал, что это такое иметь собаку, и вечером за столом опять возник разговор о судьбе Кветы. Настрадавшись с нею, пока нас не было, Стас осторожно начал говорить, что собака, мол, сделала свое дело, помогла нам, как бы там ни было, пережить самое страшное время, это так, но теперь, мол, надо посмотреть правде в глаза: кто у нас будет за ней ухаживать? Жора со своею тысячью поручений постоянно задерживается в школе, жена работает, она не то что собаке – нам, говорит, бедная, не успевает приготовить, а на меня надежда плохая, я, известное дело, – путешественник, что ж, у каждого свой хлеб, и никуда тут не денешься, это ясно.
Раньше я, и точно, проводил в поездках добрую половину года и, отзываясь на речи Стаса, завздыхал теперь и начал потихоньку соглашаться: да, мол, трудное это дело, держать такую собаку в большом городе.
Час был уже довольно поздний, а мы с Кветой еще не выходили, поэтому решили вместе с ней прогуляться все трое и потом, когда шли с собакой по улице, разговаривать продолжали все о том же: лишнее, мол, доказательство, пожалуйста, – нам бы еще хорошенько посидеть за столом, ан нет – вставай, надевай ей ошейник... Да и вообще, начал философствовать Стас, разве это естественно: ньюфаундленд – в московской квартире?.. Когда-то они жили на кораблях, и, если корабль выбрасывало штормом на скалы, такая собака с концом каната в зубах прыгала за борт, а рядом, держась за нее, плыл к берегу кто-либо из самых отчаянных матросов – чтобы там, на берегу, привязать канат, по которому переберется потом на сушу вся команда... Это другое дело! Такой собаке надо мчаться в упряжке или доставать с глубины сети – ньюфаундленд! Легендарная собака. Недаром же говорят, будто одна из них спасла в свое время не умевшего плавать Бонапарта!.. И вот, может быть, праправнучка спасшей Бонапарта собаки стоит сейчас перед светофором на грязном, перемешанном с солью московском снегу и нюхает гарь от проносящихся мимо вонючих автомобилей.
– Всё, Квета! – сказал я собаке, когда мы вернулись домой. – Это, в самом деле, не жизнь. Поедешь на Байкал. Простор. Воля!.. Там тебе будет хорошо. А мы станем приезжать к тебе...
Снял трубку и тут же заказал разговор на завтрашний вечер с Иркутском.
– А Жора не огорчится? – спросил Миша.
– Огорчится, конечно, да что делать? Давай поговорим потом вместе. Только сначала выясню, по-прежнему ли нужна собака в Иркутске...
Весь следующий день мы с Мишей просидели у меня в кабинете, обговаривали сценарий, а Квета лежала на полу, распластавшись, вытянув голову меж передними лапами, и все не сводила с меня глаз, пока я не заметил наконец, что они у нее слезятся.
Кивнув на собаку, я спросил у Миши: что это у нее с глазами?
– Как что? – переспросил он. – Плачет!
– А с чего бы ей плакать?
– Ну, ты же определенно сказал, что отдашь ее... Думаешь, она не понимает?
Я не поверил: ладно, мол!..
– А ты не знал, что ли? – Миша, кажется, не шутил. – Это само собой. Перемену судьбы любая дворняга почует, а у этой псины богатая, как говорится, натура – что ты хочешь?
Конечно, я человек внушаемый, предположим, но ведь до этого мы у нее и действительно никогда не видели слез. А сейчас нет-нет да и покатится по черным, смятым о паркетный пол брылам прозрачная горошинка...
Когда возвращался из школы Жора, Квета обычно встречала его у порога, шла за ним в детскую и больше оттуда не появлялась, но нынче она только проводила сына в его комнату и тут же вернулась к нам, снова легла в той же позе. Это было настолько необычно, что Жора пришел потрогать у нее нос: уж не случилось ли чего?
Жена, когда вернулась с работы, тоже раз и другой поглядела на Квету, потом спросила у меня:
– Слушай, а она не приболела?
– Нет, нет, – сказал Миша. И, когда жена вышла, повернулся ко мне: – Вот увидишь, ему нужна собака, этому твоему знакомому из Иркутска.
А я уже не находил себе места.
Говорят, собака выбирает себе хозяина в возрасте от шести до восьми месяцев. Того, кто кормил ее в это время, она запоминает потом на всю жизнь. Это как первая любовь, которой она никогда уже не изменит. Изменяет лишь человек. Так, как собираемся сделать это мы. Всем нам, выходит, собачка нужна была в самый горький час. А теперь, милая, как хочешь... И станет в мире еще одним предательством больше.
В общем, когда раздался длинный звонок междугородной, я не к телефону шагнул – шагнул к собаке.
– Ладно, – громко сказал, – ты уж, Квета, извини!.. Никому мы тебя не отдадим. У нас будешь жить. Тут будешь. Слышишь?
И она вскочила и завиляла радостно толстым своим хвостом.
Миша уже держал в руке трубку. Я сел в кресло у телефона, услышал далекий голос, поздоровался и спросил, как там у них, в Иркутске, погода. Мой старый знакомый взялся было обстоятельно отвечать, потом рассмеялся и открытым текстом спросил: может, мне чего-либо надо?.. Да нет, говорил я, нет же, не надо мне ничего, просто хотел узнать, как он там. Он спросил: «Может, достал собаку?..» Да нет, сказал я, пока нет. Но договорился железно. Как только будут щенки, так – сразу. Ты не забывай, напомнил он, про собаку. И приезжай, наконец, на Байкал, договорились?
Спасибо, сказал я, конечно, хочу приехать, спасибо за приглашение, договорились.
Лохматая башка Кветы лежала у меня на коленях, собака смотрела на меня внимательными преданными глазами и все махала, без устали махала хвостом...
Так она у нас и осталась, и мы, как могли, делили обязанности в отношении нее, помогали друг другу и так в конце концов привязались к собаке, что ради нее чем-то жертвовали. Жена целиком взяла на себя кормежку, весь обеденный перерыв простаивала теперь в очередях то за костями, то за мойвою и домой возвращалась с такими сумками, что мы с Жорой, отбирая их у порога, только головою покачивали. Но за все то время, какое жила у нас собака, она ни разу не вывела ее погулять. Мы никогда об этом не говорили, но я понимал ее, да и понимал, наверное, Жора, потому что никогда об этом не просил – нельзя ей было, конечно, появляться с громадной этой собакой на виду у нашего дома, в котором каждый знал всех нас и все о нас знал после несчастья... Гуляли с собакой только мы двое, а чаще всего один я, потому что у Жоры неважно стало с учебой. Как-то очень неожиданно для нас это вышло!
С первого класса у него было прекрасно с математикой, мы не знали забот, и я, расписавшись у него в дневнике, иной раз думал про себя: ну и великолепно! Ну и хорошо! Слава богу, что парень займется потом делом, а не пойдет по этой скользкой дорожке, на которую так неосмотрительно ступил когда-то его отец.
Когда мы переехали в Москву и Жора пошел в седьмой, то молодой, только из университета, учитель математики не мог нарадоваться, что у него появился такой ученик. Жора однажды рассказал нам, что вот уже в который раз Лев Николаевич, так звали математика, обидевшись на записных бездельников, оставляет класс на него, на Жору, и он, мол, сам дальше ведет урок и всё своим одноклассникам растолковывает... Я тогда всполошился, что за эксперимент? Педагогично ли? Но Лев Николаевич, когда я пришел в школу, успокоил меня: ничего, мол, ничего, все в порядке, тем самым он как бы подзадоривает ребят – представьте себе, стали заниматься лучше! За Жору тоже нечего волноваться, он остается на полчаса, на час после уроков, и они со Львом Николаевичем занимаются чуть ли не высшею математикой, только вот с книгами, жаль, неважно – может быть, я для общей пользы поищу?.. И я зачастил в магазин педагогической книги на углу Кузнецкого моста и Пушкинской улицы.
В восьмом пришел к ребятам новый математик – Лия Львовна. Была она из тех, кто убежденно говорит, что на пятерку предмет не знает даже учитель – чего в таком случае говорить об учениках?.. И она скорее всего решила сразу поставить Жору на место. Он принес вдруг одну двойку по математике, другую... Потом у нас случилось несчастье.
Может быть, в другое время я и понял бы, что у них там с Лиею Львовной происходит. Но тут мы с женою промедлили. И Жора сперва перестал заглядывать в те книжки, над которыми они сидели с прежним учителем, а после бросил, как потом уже до меня дошло, открывать и учебники. Математику он возненавидел, разговоров о ней избегал всячески и только уже в конце года вдруг сказал нам с невеселой усмешкою: «Лия Львовна сегодня передо мной извинялась...» Я с сомненьем спросил: это за что же, мол?