355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Гарий Немченко » Избранное » Текст книги (страница 9)
Избранное
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 00:25

Текст книги "Избранное"


Автор книги: Гарий Немченко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 37 страниц)

Хорошо, а давай по-другому: ведь то, что он так, без всяких, сказал – это, может быть, главное доказательство его искренности. Потому что не такой Смирнов человек, чтобы так вот, запросто растеряться, и опыт у него в таких делах, слава богу, немалый... Или как раз это и смущает тебя больше всего – его опыт?

Жена у Смирнова была немка, и, когда он однажды заметил, что Котельников подавил в себе желание о чем-то спросить его, сам сказал: «Ты небось, дружище, подумаешь: как же так? Воевал с ними, воевал, и вот – на тебе! Но в том и дело, что немцев я знаю лучше, чем кто-нибудь другой, и кто, как не я, должен был им простить?.. К тому же она из наших ведь, из поволжских, а они из-за своих соплеменников тоже знаешь как настрадались? Это раз. А во-вторых, скажу тебе, они ведь прекрасные матери и прекрасные жены... Думаешь, Ванда мне устроит скандал, если узнает, что я куда-то с кем-то пошел? Она этого просто не заметит».

Сам Котельников был, вероятно, однолюб, и к таким обезоруживающим рассуждениям жизнь его просто не успела подготовить. Или, выходит, нынче-то и начала потихоньку?

«Скорая» в этом смысле, – откровенничал Глеб, – очень удобная штука. Шофер тебя высадил, поехал дальше, а через часик вернется или будет ждать тебя на углу...»

Предположим, Глеб увидел свет в окнах кабинета, но почему, высадив его, машина и в тот раз тут же ушла?

Выпили бы с Викой чаю? Посидели бы, поговорили о Котельникове?

Когда они оставались втроем, упрекнуть Вику было не в чем, она вела себя так, что любой бы сказал: эта женщина знает цену мужским отношениям. Но то, что друг к другу Вика и Глеб относились с явной симпатией, было фактом не только для Котельникова, – даже хладнокровная Ванда, на которую Смирнов возлагал такие надежды, как-то, когда они в компании рассаживались, сказала, показалось Котельникову, нарочито заботливо: «Моего Глеба и Викторию давайте посадим рядом, я знаю, им будет приятно...»

Конечно, у Вики есть все основания симпатизировать Глебу, и, хотя она всегда умела вовремя отступить на задний план, у них со Смирновым была одна объединявшая их общая цель... В том-то и дело, что цель эта – твое спасение, Котельников, и как это низко с твоей стороны – подозревать!

Однако, почти взмолился он, поймите и меня, давайте-ка будем реалистами: если эта жадная и темная штука во мне возникла и от нее никуда не деться, теперь-то я знаю это слишком хорошо, значит, мне нужно время, чтобы себя преодолеть, чтобы все расставить по местам, чтобы не ошибиться, чтобы все решить верно, а пока это смутное только во мне, – разве хоть единым поступком, словом, взглядом я кого-либо из вас двоих упрекнул, скорее наоборот: сколько раз, лишь бы доказать, что вам верю, я сам придумывал причину без меня, потом, когда уеду опять, вам увидеться, хотя знали бы, чего это стоит, когда в таком, как это, деле, решаешь: достоинство прежде всего, и только – достоинство!

В который уже раз он то медленно брел, а то торопливо бежал по этому до каждой крошечной мелочи изученному кругу обычных размышлений, но стены и в самом деле были глухи и гладки, и не с чего было начать ломать, не за что было зацепиться, чтобы попробовать выскочить.

Иногда ему казалось, что так, оставляя все втайне, только у себя на душе, он все дальше и дальше уходит и от Смирнова, и от Вики, и вообще от всех, всех людей, и все-таки знал наверняка, что будет себе это твердить всегда: прежде всего остального – достоинство!

...Неслышно пронесся к большому и темному лесу крошечный «кукурузник», над макушками стал снижаться, и, позабыв обо всем на свете, стараясь позабыть, Котельников бросился за маленьким самолетом...

4

Рано утром, едва рассвело, на той же ноте, на которой накануне затих, тоненько возник вдалеке комариный звон лодочного мотора...

В печи пока не гудело, а только тихонько потрескивало, выстывшая за ночь изба еще стерегла каждый наружный звук, и все трое, настраивая слух, замерли, потом дед первый оборвал тишину:

– Однако, Матюша Хряпин...

Марья Даниловна тут же ревниво откликнулась:

– Откуда знашь?

– А вот потом, баушка, увидишь.

О лодке тут же словно забыли, продолжали справлять свои утренние дела, но Котельникову было видно, что старики жили ожиданием, – казалось, и на улицу они выходили теперь только затем, чтобы получше прислушаться. Иногда они переговаривались, и тогда в голосе Марьи Даниловны была неуверенность, зато в дедовом слышалось торжество.

– А Никита Кожин ни у кого не мог мотор одолжить?

– А кто ему, баушка, одолжит, ежли он со своим обходиться не умеет?

– Да ведь Иван Костырин свояк ему...

– А, думашь, он со свадьбы уже вернулся? Думашь, там всю медовушку уже выдули?

Когда звук вырвался наконец из обнимавшей его глухоты и ровным стукотком рассыпался над ближним плесом, Марья Даниловна о фартук торопливо вытерла руки, и Котельников невольно глянул на висевший сбоку этажерки бинокль, – не вытерпит сейчас бабушка, выйдет с ним на крыльцо.

Бывший прапорщиком у ракетчиков, Михаил привез его, чтобы высматривать копалух, но дома удавалось ему бывать редко, и теперь бинокль верой и правдой служил Марье Даниловне. Станет в дверях, проводит биноклем мелькнувшую среди тальников на той стороне набитую, как сельдями бочка, машину и полвечера потом будет рассказывать деду, какую кто из мутненских ребят привез себе из города жену или что в промтоварном магазине в Осиновом давали по блату.

Бабушка прошла на чистую половину избы, принялась убирать с пола постель. Котельников стал было помогать, но она остановила:

– Сама, Андреич, сама... Пусть бы пока лежало, да что люди, если войдут, подумают? Держат, в самом деле, гостя своего на земи – оне ведь не знают, что тебе нравится, а скажешь, так могут не поверить, на старости лет еще в бреховки запишут...

Когда они оба вышли из избы, лодка, невидимая пока из-за пристроек, была уже совсем рядом.

– Думашь, никака забубена голова, кроме его, на ночь глядя не пустится?

Дед, который шел мимо с навильником сена, только коротко сказал:

– А увидишь.

Лодка описала короткую дугу, чтобы стать носом против течения, мотор захлебнулся разом, деревянное днище прошуршало по кромке галечника, зашелестела, причмокнула догнавшую корму волна. Сидевший на моторе человек, в черной, застегнутой наглухо «болонье» и в зимней, с опущенными ушами шапке привстал было, но тут же, покачнувшись, опустился на место, а на берег спрыгнула низкорослая, похожая на таксу собака.

Дед поставил вилы около порога, тоже теперь ждал.

Человек вылез наконец из лодки и, сильно припадая на самодельный протез, заскрипел по мерзлому галечнику. Издали еще вытянул руку, простуженной хрипотцою крикнул:

– Не, ты, Константиныч, скажи, скажи ты, б-бабка Марья, – разве можно с такой змеюкой подколодною жить?!

– Это чем же она тебя опять не попраздновала? – с готовностью отозвалась бабушка.

А он остановился под обрывом около взбегавшего к порогу избы деревянного, с поперечными перекладинами мостка, стащил с кудлатой головы шапку и зябко передернул плечами:

– Добро ночевали!

– Да мы-то добро, – качнул бородою дед. – Ты, Матюша, как? Совсем, поди, замерз?

– Ок-коло собачки, Константиныч, перебился...

Дед глянул на низенькую, с инеем на рыжей шерсти собаку:

– Оно и видно. Что она у тебя давеча так лаяла?

– А ничё. Это я ей: шумни, говорю, что мы здеся...

– А чего тебя леший на Змеинку занес?

– Туман, Константиныч, рано пал.

– А ты позже не мог выехать?

– Т-так вот жа!

Матюша и раз и другой попробовал перенести свой самодельный протез через ближнюю перекладину, потом повернулся к мостку здоровою ногой и шагнул боком. Котельников наклонился и поймал твердую его, речным холодом обжегшую руку.

В избе Матюша первым делом определил на вешалку шапку, потом долго стаскивал с себя тесную «болонью», и Котельникову опять пришлось помочь ему, придержать рукав.

– Подростковая, – благодарно заглядывая Котельникову в глаза, объяснил Матюша и опять пристукнул зубами. – Д-дочкина...

Под плащом была только латаная фланелевая рубаха, и Марья Даниловна всплеснула руками:

– Ты б еще на майку надел, это беды! А обувка-то, гли-ко, – модельный туфель! Да кто их в лодку берет! Или, думашь, пропасти на тебя нету-ка?

Матюша вытянул к бабушке посиневшую руку:

– О! О!.. А я чё говорю? – и повел ладонью куда-то на дверь. – Это ты ей, бабка Марья, змеюке этой, скажи! Кинулся вчерась ехать, а она ни в какую. Я уже с ней и так, и сяк, и побил было слегка, и лаской было потом попробовал, а она все чисто попрятала, меня замкнула в избе, а сама к соседям... Хорошо, что штаны нашел!

Бабушка уже собирала на стол, то и дело обходила Матюшу, который стоял теперь, плотно прильнув спиной к стене рядом с печкой.

– А тебе край было ехать?

– Значь, край...

Он то отлипал от горячей стенки, поводил плечами и встряхивался, а то, приподнимаясь на цыпочках, опять приникал, жадно топырил на ней крючковатые свои пальцы и тут же обмякал, словно начинал плавиться; худая его, в загорелых морщинах кадыкастая шея длинно вытягивалась, и только кудлатая, с ушами торчком голова оставалась запрокинутой.

– Хух ты!.. А где Константиныч? Мне ему два слова...

– Знаю я, каки это будут слова.

– Не, бабка Марья, боже сохрани, и не думай! Хочу сказать, рыба сверху пошла, – и наклонился к скрипнувшей двери. – Слышь, что говорю, Константиныч?

– Просит стакашек ему налить.

– Да уж плесни ему, баушка, а то пропадет ни за понюх табаку...

Матюша опять елозил спиной по стене, и голос его захлебывался то ли от блаженства, которое он уже испытывал, то ли от того, которое только предстояло, он теперь знал это, испытать.

– Рыбка, говорю... хух! Рыбка, Константиныч, поперла!

– Да я вот только хотел сказать об этом Андреичу. Сегодня сетки полные будут.

Матюша теперь всматривался в Котельникова:

– Андреич тебя... Слышь, Андреич? Рыба, говорю, скатываться начала. Змеинку знаешь? Бывал? Вот тут ниже, в начале курейки, кержацкие сетки, я для интересу приподнял одну... Слышь, Андреич?

Выпил он жадно и в конце как-то странно сложил толстые губы, всласть причмокнул, словно вбирал в себя все до капли. Повел над столом расплющенным на конце утиным носом; хотел было выбрать, чем закусить, да так и не выбрал ничего, только виновато глянул на деда.

– Ты-ко хоть поешь сперва, – укорила Марья Даниловна.

– Уважила ты меня, бабка Марья... Слышь, Константиныч? Можно сказать, спасла...

– Добрые люди сейчас сетки ладят, а ты из дома с гармошкой!

Дед все вроде бы насмешничал, но в голосе у него Котельникову послышалась жалость.

Матюша значительно откашлялся, и вспотевшее от одного питья лицо его сделалось торжественное:

– А мне, Константиныч, товариство дороже!

– При чем твое товариство?

– А при том. Ивана Лукьяныча, покойного, помнишь? Талызина. Дак вот. Может, не знашь... Мы с ним всегда обувку на двоих покупали. У него левой нету... не было, одним словом. У меня правой. А размер одинаковый. Мы с ним всегда одну пару на двоих. Он же в школе директором, всегда ха-рошие брали! А потом с ним бутылочку, да посидим. Смирно да хорошо, он же какой человек... Эх! А перед ледоставом всегда в город ладили, там у него товарищ. Он, было, на моторе, а я с гармошкой посередке, да песню!.. А это уже год, как его нету, купил я туфли один, а в душу вдруг взошло: кому второй-то? Взяло и не отпускает: пора в город плысть! Жинке своей говорю: пора! Она понять толком не поняла, Константиныч, – баба!.. А мне плысть надо...

Пока Котельников слушал, где-то вторым планом возникла у него мысль о детях, о семейном тепле, и теперь, когда сердце ему кольнула жалость к будто осиротевшему без умершего товарища Матюше, ему вдруг мучительно захотелось домой...

– Так вы в город?

Матюша опять вывернул ладонь, ткнул ее куда-то в сторону двери:

– Рази она поймет?.. А мне все одно – поплыву!

– Меня возьмете?

– А веселей будет... чё не взять? Мотор знаешь?

Котельников покачал головой.

– А на гармошке?

– Тоже нет.

– Ну, не переживай... ладно! Это на реке без этого жить нельзя, а в городе... Так, Андреич? Поплывем с тобой.

– Андреич, однако, шутит.

– Нет, правда, бабушка, – поплыву!

– И я сперва думал, смеешься. – Дед приподнял голову, а плечи опустил, глядя на Котельникова исподлобья, всегда так смотрел, если чему-либо удивлялся. – Далось тебе, Андреич, по такой погоде – на лодке? Машина за тобой через два дня придет. А к этому времени ты с рыбой будешь... Самая, считай, пора!

– А я подарков никаких ни Вике твоей, ни детишечкам не успела приготовить...

– Ничего, спасибо.

– Где-ко ты, спросят детишечки, был? У каких таких добрых людей, что без подарков они тебя из тайги отпустили?..

Старики заметно пригорюнились, голоса их еле сдерживали готовую прорваться обиду, и Котельникову было жаль их, и жаль было уезжать, но вместе с тем так хотелось домой, что начни его тут удерживать – казалось, встал бы, ушел пешком...

– Надо, бабушка, ехать. Савелий Константинович, надо!

– Тогда давай, баушка, и Андреича корми, – решил дед. Хотел было сказать еще что-то, но потом только приподнял над столом крупную ладонь. – Эх, право!

Матюша во время разговора как бы между прочим все пододвигал к бабушке пустой стакан, все глазами заискивал и, когда она сходила за дверь, вернулась с небольшим бидончиком, налила, сказал свойски:

– Да ты, теть Маня, поставь тут...

– Хитрущий какой! Человека повезешь.

– Все, Матвей, – строго сказал дед. – Тебе хватит.

– Точно знаешь?

Дед прищурился:

– Однако, точно.

– Счастливый ты, Константиныч, человек... Эх, мне ба!

– Меру знать?

– Вроде того что...

– Учись давай.

– А я так думаю: поздно!

Пока Котельников складывал вещи, бабушка и раз и другой сходила в кладовку, сунула ему в рюкзак сперва холщовый мешочек, сытно пахнущий сухими маслятами, потом связку вяленой рыбы.

– Куда, Андреич, банку с вареньем определишь? В мешок свой или так лучше, в лодке поставишь, чтобы видно, да не разбить?..

– Не надо, бабушка!

– Про что другое не говорю, а тут я получше тебя знаю, – выговаривала Марья Даниловна. И вскинулась: – Да не прячь вторую-то свитру, не прячь – все, что есть, на себя сдевай!

Дед в это время принаряживал Матюшу. Одолжил ему заношенный овчинный полушубок, который тот надел поверх подростковой своей «болоньи», дал старый, с галошей из автомобильной камеры валенок, такой громадный, что Матюша натянул его прямо на лакированную туфлю.

– Это да! – Оглядывая себя, Матюша туда и сюда водил утиным своим, расплющенным на кончике носом. – Теперь хоть в Антрактиду.

Он уже сидел на моторе, а Котельников стоял с шестом на середине лодки, отталкивался, когда дед что-то вспомнил:

– Погоди, Андреич, попридержись-ка!

Быстро пошел в избу, вернулся с небольшим медным колокольцем. Старинный этот колоколец Котельников позавчера выцыганил у деда, решил коллекцию собирать.

– Цацку-то свою позабыл!

Он сунул колоколец в карман монтажной своей телогрейки, сильно налег на шест.

– Ты-ко приезжай, не забывай нас, Андреич! – и бабушка понесла к глазам край платка.

Лодка уже проходила слив, слегка покачивалась на ломких волнах, а Котельников, сидевший к носу спиной, все смотрел на сизый от изморози берег, где стояли старики, иногда приподнимал руку, помахивал в ответ, вытягивал, чтобы не дуло, концы воротника, поправлял на шее толстый бельгийский свитер, шапку покрепче нахлобучивал, стягивал на ногах полы старой телогрейки, которую дала ему бабушка, чтобы теплее сидеть, и ему было сейчас уютно, и было хорошо поглядывать и на Матюшу, который всякий раз подмигивал ему – плывем, мол! – и на рыжую его собаку, свернувшуюся под тем сиденьем, где лежала старая Матюшина гармошка, и на быстро скользящие по обеим сторонам поросшие тальником берега с отлетающими назад громадными осокорями, и на те нависшие над дедовой избою покатые, с залысинами посреди пихтача холмы, которые становились все ниже, ниже...

Он представил, как в этот совсем еще ранний час тепло и полусонно у него дома, на Авдеевской, и ему поскорее захотелось в это пахнущее Викиной кожей и детскими макушками тепло, ему показалось опять, что дороже этого тепла и важнее нет ничего на свете, и он вытягивал шею, глядя на оставленный берег, приподнимал над головою ладонь...

Впервые с год назад привез его к старикам Уздеев, хорошо знавший все таежные деревеньки вокруг Сталегорска. С тех пор Котельников приезжал к ним и весною и летом, и вот, гляди-ка, уже провожают его совсем как родного... Хорошо здесь!

День брал свое, на душе у Котельникова окончательно посветлело, о горьком он больше не вспоминал, ни о чем не волновался, все ему нравилось, и даже о травме своей он вдруг подумал: а что?.. В каком-то смысле это даже хорошо, что она как будто сдвинула его с однообразной, в общем-то, и временами, если вдуматься, до чертиков скучной точки... Жил в Сибири, а что он до этого знал? Заваленный чертежами свой кабинет; продутые сквозняками монтажные площадки; душно пахнущие подсыхающими кирзовыми сапогами тесные тепляки; инструменталку, которую прорабы называли «офицерским собранием», потому что сбегались тут иногда наскорях обмыть удачный подъем или другое в этом же плане событие; прокуренный зал для оперативок у генподрядчика; иногда ресторан «Сибирь» – с Викой или без Вики; иногда – вечер в кругу друзей... Все.

Он и не подозревал, что где-то рядом есть совсем другой мир – с вековою тайгою, с грозными перекатами, с неторопливым сибирским говором, с клекотом лодочных моторов, с неожиданными попутчиками, с какими-нибудь сумасшедшими, вполнеба закатами, с посвистом птичьих крыльев и еще с чем-то, что от всего этого рождается у тебя в душе и заставляет ее непонятно отчего тонко щемить. Очень странный сперва для Котельникова и такой родной теперь ему мир!

Подумалось, как летит время: вот и кончится скоро пенсионный, определенный врачебной комиссией год, и все у него будет нормально, опять пойдет на работу к себе в управление или, если захочет, перейдет в институт, к Растихину, а в выходные дни будет забирать ребятишек, Вику, и – на волю, в тайгу! Нет, хорошо, хорошо!..

Матюша что-то крикнул собаке, и она поднялась, перелезла через скамейку рядом с Котельниковым и стала, навострив уши, в самом носу. Хозяин крикнул еще что-то, но за мотором не было слышно, и тогда он выключил его, в наступившей тишине приказал:

– Рюдзак!

Собака кинулась обратно, схватила зубами лежавший под сиденьем большой мешок Котельникова и, приседая и мучаясь, стала дергать его поближе к носу лодки.

Котельников придержал его:

– Там у меня варенье, дядь Матюша!

– Фу! – громко дохнул Матюша.

И рыжая собака ткнула мордой в мешок, словно хотела подвинуть его на место.

– Молодец она у тебя...

– А это всегда перед перекатом... Крикну – она бежит в нос. Все корме легче, осадка меньше. Умная!.. Слышь, Андреич, все понимает!

Собака глядела на Котельникова грустными, навыкате глазами.

– Как ее, дядя Матюша?

– А Тайга, как же еще!

И дернул за шнур.

Котельников посмотрел на часы. Шел десятый, но на реке было по-прежнему сумрачно, и, приглядевшись, он даже сквозь клекот мотора ощутил, какая вокруг замерла тишина.

Слева теперь тянулись отвесные скалы с чахлыми, уже облетевшими березками да кривыми сосенками кое-где на каменных уступах, а низкий берег направо покрывал пихтач, черным сплошняком уходящий к подножию одна над одной теснившихся сопок. Небо висело безоблачное, но такое однотонно хмурое, такое пустое...

Откуда-то из этой высокой пустоты прилетела одинокая снежинка, упала Котельникову на руку, и он долго смотрел, как медленно, словно нехотя, она тает.

За высоким берегом, на котором стояла крошечная деревушка Глинка, впервые помело острым холодом, а потом, когда из устья Терси они выскочили в Томь, сильно стегануло колючим ветром, задуло беспрерывно, и уже через минуту от того зыбкого тепла, которое до сих пор окружало Котельникова, не осталось и следа.

Матюша горбился, все ниже клонил голову, выставляя против ветра вылинявший верх старого треуха, скрюченными пальцами вытирал слезы, и, когда сбоку уже потянулся пустынный галечник с первыми ткнувшимися в него лодками, он круто повернул к правому берегу, к тому пригорку, на котором стоял знаменитый «Голубой Дунай». Преданно глядя на Котельникова, разом растянул толстые и длинные свои губы, нарочно выкатил глаза и головой качнул: и не хотел бы, да надо – вот, мол, какое дело!

Они пристали между двумя новенькими, заваленными рыбацкой амуницией, уставленными деревянными бочонками да алюминиевыми флягами «стационарами», на одном из которых сидела закутанная в шаль, с перевязанной щекой пожилая женщина, а на другом – две похожие одна на одну молодые лайки. Котельников подтянул голяшки сапог, ступил в бензиновые круги на воде, подтащил нос и долго ждал, пока, подойдет Матюша. Перелезая через борт, тот оперся о плечо Котельникова, закряхтел, потом, тяжело вихляя на каждом шагу, медленно пошел наверх, где стоял похожий на большой скворечник ларек.

– Дядь Матюш, может, я сбегаю? – пожалел Котельников.

Но тот, обернувшись, глянул на него так, что ясно было и без слов: тут просто никак нельзя человеку не отметиться самому!

Около ларька, рассыпавшись по обе стороны от окошка, стояли человек шесть или семь в охотничьем, с ножами на поясе. Кто держал в руке, готовясь выпить, стакан, кто уже морщился и нюхал огурец, кто покуривал, а в пустое это пространство между двумя группками, куда-то на холодную реку невидящим взглядом смотрела засунувшая обе руки в карманы белого халата, надетого поверх стеганки, пожилая продавщица.

Недалеко от ларька вокруг разложенного на куске полиэтиленовой пленки харюзка да белого эмалированного ведра с крупными, чуть не в кулак, груздями мостилась на толстых неошкуренных бревнах еще одна компания, но разговор там и тут шел общий: неторопливо спорили, сколько зайца взял на Глинке из-под фар городской судмедэксперт Куйко.

– За что, мужики, купил, за то продаю: девяносто семь.

– А тот, у кого ты купил, не брешет?

– А я вам говорю, сто одиннадцать.

– Если одному рубать – это на сколько хватит? Чуть не до конца жизни – с мясом!

– Заяц-то? Под поллитру одного не хватит...

– Да кто говорил-то, кто?

– Ну ясно, не сам же Куйко – шофер с его «газика»...

– Да он тут обнаглел, что не дорого возьмет – и сам скажет.

Котельников все переводил взгляд с одного на другого, а когда посмотрел на Матюшу, тот уже жадно втягивал сложенные воронкой губы, словно все еще продолжал всасывать, а на узком подоконнике перед окошком стоял пустой стакан.

– Ты б хоть закусил, дядь Матюша.

– Да надо ба.

– Ему бы надо закусить еще лет двадцать назад, а, Матюх?

Матюша обернулся на голос:

– О, и ты тут!

Хромал от одного к другому, здороваясь, – того ладонью по плечу, этого пальцем в живот. Около харюзка, где опять начали разливать, присел было, но Котельников, который, чтобы согреться, все поводил плечами, кивнул ему:

– Что, Матюш, может, поплыли, а то так и до вечера не доберемся.

Он поднял скрюченные свои пальцы:

– Счас, счас!

– Дак что, Матюх, это правда, что бабка Пряхина старика своего сожгла?

– А чё не правда – правда!

– Дак говорят люди, а как, как?

– Да так и сожгла. Шишковать полез, а комарье. Он ей: поддай дымку. Она костерочек запалила, пошла травы сорвать, чтобы, значит, дым погуще, а в это время огонь по сухой траве на кедру, а та как полыхнет – что тебе свеча...

– Д-да, пошишковали...

«Ну, вот, – подумал Котельников, когда они шли с Матюшей к лодке. – И проблемы тебе, и новости... Хорошо, что хоть с собой он не взял!..»

Опять Котельников провожал глазами серый галечник с ткнувшимися в него разноцветными лодками, кучки людей около «Дуная», приземистые, за высоким забором, крытые дранкой орсовские склады, а там дальше, в сумрачной хмари, – изгороди, избы с витыми дымами, баньки на отлете, телевизионные антенны, стайки, стога...

Он еще обдергивал монтажную свою телогрейку, пытался подоткнуть под себя края, на ноги натягивал бабушкину, когда посреди широкого плеса, которое обступали с обеих сторон пылавшие золотом, несмотря на холод, осины, Матюша вдруг заглушил мотор.

– Слышь, Андреич? А потому и лавочка ему тут, судмедэксперту, потому и поблажка, что неправильно живем! – Матюша торопился, ему хотелось поговорить. – Сегодня жинку побил, а завтра сам развязал мешок с кулаками, – я правильно, Андреич?.. И в тайге друг дружку не жалеем. Как что, так за ружье. А если бы миром да ладом? Нужен ба он тут?

Котельников приподнялся, гармошку переложил на свое сиденье, а сам стал моститься поближе к Матюше.

– Ты не останавливай!.. Это чтоб слышно было.

Опять качнулись по сторонам в сырой хмари догорающие осинки.

– Ты сам сто одиннадцать зайцев съишь? – наклонялся к Котельникову Матюша. – Съишь? От то-то и оно. Я тоже не съем...

– Да ты, я вижу, вообще не ешь!

– А он съист! Понимаешь, Андреич, съист! Значит, кого-то кормит... В ком нуждается. Иначе бы разве стали его держать?

– Многовато вообще-то... Может, врут?

– Эх, Андреич!.. Половина правды!

И опять вдруг заглушил мотор.

– Ты чего? Слышно ведь!

– Садись на мое место. Ну, садись, садись...

– Да я ведь говорил, не умею.

– Ну, не переживай! Это, кто на реке, надо... Тальянку тогда мне дай.

Передавая гармошку, Котельников впервые к ней присмотрелся: потертые мехи, исцарапанные планки, медные пуговицы местами позеленели.

– Что ж не бережешь ее, дядь Матюша?

Тот не ответил, молча ладил гармошку на коленях, потом слегка приподнял острый подбородок, и лицо у него разом стало такое, словно решил Котельникову на что-то безысходно-горькое пожаловаться.

Как тонко уколола – хрипнула забыто гармошка:

 
А двадцать второго... июня!
А ровно... в четыре часа!
Киев бонбили!.. нам объявили!
 

Голос у Матюши, несмотря на хрипотцу, был красивый, совсем не по его дураковатому облику, но не в красоте было дело, а в том, жила в этом голосе до сих пор не выплаканная жалость – та, что хватала за сердце тогда, после войны... Или пацанами они не понимали ее до конца, и кажется так только теперь – издалека?..

В первое лето после войны мать отправила их с братом к бабушке, чтобы слегка подкормиться. Дед тогда еще работал в кузнице, а другие карточки дали бабушке за пятерых убитых сыновей, и с этими карточками они ходили за хлебом. Брат был старше Котельникова, ему тогда шел четырнадцатый, и он вставал затемно, шел занимать очередь, а сам он приходил уже потом, когда магазин открывали, приносил брату старую печеную картофелину или молодое, еще зеленое яблоко.

Как раз в это время приходили в магазин инвалиды... Не обращая внимания на давку, шагали вперед, в толпу, и каждый им должен был дать дорогу, а они куда попало ставили тяжелые костыли, наступали на ноги.

В тот раз брат стоял уже у самого прилавка, когда молодой парень без ноги, – Котельников до сих пор хорошо его помнил, – мордастый и рыжий, дернул мальчишку за плечо, чтобы выкинуть из очереди, но брата не так просто было отодрать, цеплялся изо всех сил, и тогда этот приставил к руке, которой брат держался за край прилавка, костыль и всем телом надавил на него... Брат ударил его в живот головой, они сцепились и оба упали, барахтались на полу магазина среди кричавшей толпы; с разных сторон через людскую массу к ним с руганью продирались другие инвалиды, а маленького Котельникова оттеснили, зажали в толпе, он ничего не видел, и это казалось самым страшным.

Потом раздался жуткий, сдавленный крик брата, и в наступившей на мгновение тишине дряхлый, с длинными, опущенными на концах усами старик – его Котельников тоже отчего-то запомнил хорошо – громко сказал:

– Дожила Расея – калеки с си́ротами дерутся!

Матюша все задирал подбородок, все захлебывался, и прерывающийся его голос заходился от жалости:

 
Стукнут... колесья вагона!
Поезд... помчится стрелой!
 

Где-то на середине реки... холод собачий... берега медленно возвращаются обратно, и всех, кто воевал, кто погиб, кто в тылу голодал, жалко. Странно, подумал Котельников, странно! Сколько уже все живет и живет это в человеке? Сколько еще будет жить?..

Матюша передал ему тальянку, зашарил рукой где-то сбоку, и Котельников подумал: ищет рукоятку мотора. А он, оказывается, карман искал... Достал четвертинку, зубами отодрал край металлической головки, и не успел Котельников удивиться ловкости, с какой Матюша это проделал, как он уже снова, оторвавшись от горла, жадно шевелил губами, засасывал...

– Так ты не пил на берегу?

– Почему это я не пил?

– А зачем опять пьешь?

– А зачем ее люди пьют? Затем и я.

– Ну, хорошо, – усмехнулся Котельников. – А зачем – люди?

– Это наши-то? Русские? Потому что совести много...

– Это как же?

– А так. В других нациях, если что не так сделал, тут же забыл, как будто ничего и не было, а мы помним... все помним!

– Послушать тебя, так это медали надо вешать, что пьют. Чем больше пьет, тем больше, выходит, совести?

– Не-ет, Андреич! Не так. Слышь? Значит, есть что помнить. Этого много!

Раньше, когда был помоложе, Котельников любил эти разговоры, считал, что временами вот так вот, ни с того вроде бы, ни с сего услышишь в них ту самую сермяжную правду... Но теперь-то его не так легко было провести, всему этому битью в грудь уже узнал цену...

– А ты мне вот что скажи: ты вообще-то собираешься в город?

На первом после Осинового плеса перекате надо было прижиматься поближе к пологому берегу, идти по спокойной воде, но Матюша взял вправо, их закачало почти на стрежне, раз за разом сильно положило на борт, и только когда он до конца поддал газу, лодка сильно зашлепала днищем и вырвалась наконец из быстрины... Обоих обдало водой, сидели притихшие. В душе у Котельникова кипело: что ж он, Матюша, – первый раз тут, что ли? Мало на этом перекате народу перевернулось?

Прошли еще немного молча, и Матюша начал сперва позевывать, потом откровенно заклевал носом.

Котельников тянулся, постукивал по колену:

– Матюш! Ты что это?

Тот мычал что-то непонятное. Еще сильнее тряс:

– Матвей! Не выспался?

– А где ты там, на острову, интересно, поспишь?

– Так, может, не надо было и плыть?

– У-у, нет! Поплывем.

Малость вроде бы оклемался.

Он вообще-то уже стерег, Котельников, когда Матюша опять соберется отхлебнуть, но тот достал бутылку из кармана полушубка и приложился к ней так стремительно, что тут бы и любой не успел.

– А ну, дай четок!

Матюша усердно работал своим всасывателем.

– Ладно, ладно.

– Дай, кому говорю!

– А ты мне его покупал?

Тоже резонно.

– Ну, дай, пусть пока побудет у меня...

– Тихо сиди, а то первернемся!

Второй перекат лежал посреди разлившегося и потому мелководного плеса, и тут все обходилось обычно просто, если успеть вовремя сделать зигзаг, с одного еле заметного гребешка уйти на другой.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю