Текст книги "Избранное"
Автор книги: Гарий Немченко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 37 страниц)
– Буржуазная теория...
– Ага, вредная...
– Что все люди были здоровы как бык!
– Тогда уж – как быки...
– Да, как быки...
– Просто все люди были тогда как люди, рядовые ребята среди остальных животных. И вдруг один заскучал, сел в сторонке...
– И стал думать о судьбе своего племени...
– Да, и каким-то чудом мы пошли все-таки не от этих здоровых ребят, которые ни о чем таком, кроме как о поесть, ничего не думали. А пошли как раз от этого шизофреника...
– Тогда все, что мы построили, все, чего мы добились, выходит, – плод больного воображения?
– В какой-то степени...
– Не нравится мне эта тэория, – говорит Жора.
– Я тебе не говорю, что мне она нравится...
– Лежи, моя очередь доставать, – говорит Жора.
Поднимает из колодца бидон, и слышно, как тот постукивает о стенки колодца... Потом пиво, булькая, льется в кувшин, а бидон глухо шлепает о воду – от одних этих звуков и правда становится прохладней.
– Тебе налить?
– Плесни...
Потом мы слышим, как на улице Семеновна здоровается с нашей соседкой, и та, видно, подходит к плетню посудачить, и они говорят неторопливо и громко:
– Ох и кричали, Андреевна, твои петушки на зорьке! Я к колодезю шла, а они заливаются...
– Да вот зарезать не соберуся. Сама крови, не дай бог, не переношу, а Люську никак не могу допроситься – как завьется с утра, так до ночи...
– А ты прикажи ей, а то старые станут, мясо тогда не въешь...
– Да какие они старые – только завела!
– Када – только?.. Ну када? Второй год ты их держишь?
– Да ты што, Семеновна, господь с тобой!.. Сарайчик-то Федя сломал, а новый сделать не сделал. Где б они у нас зимовали?
– А это я й не знаю где. Только они у тебя второй год – прямо точно.
– Подожди-подожди... Вот када бабушка Ениха померла? В марте?.. Или в апреле? Дак она говорила еще: «Ты, моя дочка, думаешь, курицы это, а они у тебе петушки».
– А Никифоровича ты звала на Октябрьскую петушка зарубить? А в этим году Октябрьская рази была?..
– Да нет, Семеновна, то я звала его гуску прирезать. Невестка ш мине дала, рази не помнишь? Када Колька пьяный был, да на машине задом на курник наехал, да всех гусок попередушил да перекалечил...
– А она тебе одну принесла?..
– Да нет, двох... Это ш в тот день еще, помнишь, когда у Грибанюковых теленок попал в колодезь, чего его туда черт занес... Я Никифоровичу через дорогу кричу: «Гуску иди зарубать!» – а он: «Сичас телка, – говорит, – достанем, потом до тебя прыду» – ну, не помнишь?
– Мальчик у Грибанюковых такой хороший «Сколько ж тебе, – спрашиваю, – лет?» А он говорит: «Сем, тетя, будет».
– Да не сем ему, а шесть.
– Да как же, Андреевна, шесть?.. Ну ты все прямо перепутала, да еще спорышь – не нравится вот мне, что ты спорышь!
– Да чивой-то я спорю?.. Я правильна, говорю, они с моей невесткой вместе лежали, я еще яблок принесла – хороших таких достала, аш на той край за ними ходила, – даю и ей. «Каво ш ты, – говорю, – Ирочка хочешь?» Она говорит: «Да дочку», – а вечером мальчик у ей и родился, он же как Юрочка наш, а Юрочке нашему только шесть.
– Да своими ушами слышала: «Сем, – говорит, – тетя, сем». Я еще переспросила, а он опять: «Сем!»
– Да он еще не соображает, дак и говорит.
– Ага, «не соображает»!.. Да они больше нас с тобой! Это мы думаем за них, что маленькие да маленькие, а они тут, на улице посмотришь другой раз: черта низя выпускать, рога ему сломят.
– А все равно ему... О!.. о!.. Пришла, барыня, и легла под ногами!
– Да какая ж это барыня?.. Это кобель... Гречухиных собака? Ну кобель, я тебе говорю.
– Да какой же это кобель? И кличут они ее Найда. Сучка самая настоящая!..
– Да бабушка, жишь, Гречущиха слепая, чего ты хочешь? Она до них приблудилась, ну бабушка и давай: Найда и Найда. А он кобель... Я вон дак и отсюда вижу!
– Вот ты тоже спорыть любишь! Ну прямо, ей-богу, аж интересно... Да не вертись ты... Укусит еще!
– Да чего он там тебе укусит!
– А ну-ка, стой, Найда, стой!.. Ну стой, кому говорю... Гля, и правда кобель!
– Да а я тебе што и говорю! – громко говорит Семеновна, и в голосе у нее слышится превосходство. – И это не сучка, я тебе говорю, а кобель, и мальчишонку Грибанюкову не шесть, а сем, и петушкам твоим по два года!
Соседка наша Андреевна молчит, потрясенная, видимо, бесспорностью доказательств Семеновны, а та уже идет мимо палисадника, где мы лежим, и нас не видно за кустами сирени да жасмина, а мы за ней наблюдаем через штакетник, держась за животы и друг другу показывая: «Ну, тетка!»
Скрипит калитка – Семеновна идет к нам.
Со двора нас видно хорошо, и тут она здоровается издалека и так же громко спрашивает:
– Отдыхаете?.. Пиво пьете?.. От хорошо, что пиво, а не водку эту проклятую, кто ее прямо выдумал, задушила б тово вот этими руками, и все бабы мине б только помогли да потом спасибо сказали... А мама, Гришенька, дома?
Я говорю, что дома, и Семеновна идет в глубь двора, на летнюю кухню.
С мамой они уже помирились.
Несколько дней назад отсюда же, из палисадника, я слышал их разговор.
– Семеновна, ты женщина пожилая, – убеждала мама. – Ты ж не девочка уже... И пора б тебе уже перестать побрехушки свои по улице разносить.
– Тосечка-а, от тебе крест, – божится Семеновна, – царица небесная не даст сбрехать – не разглядела...
– Ну с Леночкой ладно, а другой какой случай каждый раз?
– Ой, Тосечка, да такая жизня наша скушная, – простосердечно объясняет Семеновна. – А тут придумаешь што – и аш другой раз сама рассмеёсся...
– Дак вот ты рассмеёсся, а другому – слезы!
– А я потому и не говорю кому другой раз, чтоб слез не было – надоели уже они, ну их к черту!.. Вот придумаю про ково-нибудь, а другим не скажу, промолчу. Вот учера или позаучера... Идет Володька Дрыжикин, а я спрашиваю: «А чевой-то ты, Володя, один?» А он говорит: «Да не усё ж, тетя Дуся, удвоем!..» Прошел, а я гляжу ему вслед и уже вроде так вспрашиваю: «Володя, да а чевой-то ты без жены?..» А он вроде говорит: «Ой, да надоела она мне уже, тетя Дуся, хоть веревку на шею!..»
– Ну разве хорошо вот придумала? – упрекнула ее мама.
– А скажи – она не зараза, Володьки Дрыжикина жена? – Семеновна возмущается. – Зараза одно ей название!.. Такой мальчишоночек был, а теперь пьет и пьет – она его довела... Только он со двора – она на танцульки, только со двора – она накрасится, намажется – на танцульки!..
Теперь моя очередь доставать пиво, я берусь за веревку, и темная вода под бидоном в колодце опять глухо чмокает и долго плещется потом, слегка серебрясь, а я доливаю кувшин, плавно опускаю бидон обратно в уже затихшую воду, и теперь я спрашиваю у Жоры:
– Плеснуть?
Из-за дома выходят мама и Семеновна, идут к нам, и я вижу, что глаза у мамы смеются.
– Дак Семеновна не ко мне, а скорей к вам, – говорит она, улыбаясь. – Я ей: «Ребят проси, а я чего это буду их с места на место перекладывать, у меня он – гости!»
– Да чиво их тут – перекласть? – удивляется Семеновна. – Да если хотишь, Тосечка, мы сами, бабы, придем да и перекладем урас...
Мы с Жорой встаем с тулупа.
– Да ребята сделают, ты их только попроси хорошенько...
– От молодцы, сделаете?
– Дак ты покажи им сначала!
Вслед за Семеновной мы идем через грядки и останавливаемся перед нашим глухим забором, под которым лежат, прикрытые сверху толем, с почерневшими торцами поленья – мы с младшими братом кололи их еще несколько лет назад, но мама почему-то все оставляет да оставляет их про запас.
– Вот отсюдова убрать о-от столько! – говорит Семеновна, останавливаясь около штабелька и широко растопыривая руки. – Чтоб три-четыре бабы поместились со стульями.
– А ты ничего не путаешь, Семеновна? – спрашивает мама.
И Семеновна говорит горячо:
– Вот тебе крест, Тосечка!.. Царица небесная не даст сбрехать – Шурка из посудного сама сказала. «Сто стаканов граненых, – говорит, – взяли. Да пятьдесят люминивых вилок...» Ну ты сама вот так раскинь: зачем бы им столько стаканов, если б не свадьба? – Семеновна оборачивается к нам с Жорой. – Ну так жишь?..
Я вспоминаю голенастую девчонку, которая несколько лет назад на высоком мужском велосипеде носилась по улице и кричала еще за километр от тебя: «Ой, отойдите в сторонку, а то наеду!..»
– Это Люся, – спрашиваю, – невеста?
– Да, а то ш хто? – говорит Семеновна горячо и, вытягиваясь, поглядывает за забор, словно боится, что нас услышат. – Люська – невеста, а жених, жишь, оттуда, со Спокойной, где они раньше жили. И гостей небось оттуда и ждут – я ж вам говорю, только сто стаканов граненых... Сваты там такие казаки, по-старинному небось играть будут. – Семеновна снова тянется через забор, и голос у нее становится тише. – Только они ж такие нахальные – рази пригласят, думаешь, ково со своей улицы?.. Да никада!.. Стыд не дым, глаза не выест – и вся тута!.. Ой да и не надо – ну их от-то к черту!.. А мы тут дрова уберем, щелки в заборе проделаем, если дырок в ем нету, да и сядем с бабами, как у первом ряду, да и будем сидеть, как у-то из райкома!..
Мы с Жорой не в силах сдержать смех и смеемся сначала тихонько, потом погромче, и нам немножко неловко, и оттого мы покачиваем головами: ну и придумает же, мол, эта тетя Дуся!..
А Семеновна упрекает:
– О! О-о!.. Смешно им! Да вам-то, конечно, чего – в Москве-то!.. То в цирк, то за цирк, то на Райкинова – на одного его небось зарплаты не хватит... А мы-то тут с бабами от век изжили. От повидали!.. Дак хуть ут-тут посидеть, да на невесту у фате посмотреть, да поплакать – ну рази не так, Тосечка!..
И мама тоже отчего-то вздыхает.
В тот же вечер мы перекладываем дрова, и нам смешно, что мы это делаем, – мы, два современных парня, два только что окончивших факультет журналистики молодых спеца... И в то же время это поднимает нас в собственных глазах: вот, мол, разве мы не щадим слабостей человеческих?
О маленькая наша, тихая станица!.. Это потом уже мы будем тосковать по тебе и с болью будем вспоминать и благостные твои летние вечера, наполненные тихоньким – как будто сокровенным – звоном сверчков, и журавлиный клик над пустою и оттого звонкою степью, и первые заморозки, когда иней оседает на холодных лепестках поздних цветов, и черных галок на таком пушистом снегу, и неторопливый говор, и неприкрашенную людскую простоту... Но все это потом, потом, а пока мы – два слишком уверенных в себе, два совсем молодых человека, одному из которых через несколько дней – путь на свою старую родину – Северную Осетию, другому – в незнакомую, очень далекую и такую холодную Сибирь. И мысленно мы уже там, а к маленькой нашей станице относимся мы сейчас с легким презрением – только этого, нам кажется, она и достойна, и на жизнь здесь, на то, что тут происходит, мы смотрим как на дурной спектакль, в котором актеры явно переигрывают. Да простится нам это!..
А пока мы с Жорой перекладываем дрова, подмигиваем друг другу; и то один, то другой из нас, бросив на штабелек очередную охапку и отряхнувшись от почерневших щепок да паутины, разводит руками, говоря:
– Н-ну, если сто граненых стаканов!..
А что, тут как раз Семеновне в логике не откажешь, точно, но это нас очень смешит, к этому мы, в очередной раз улыбнувшись, все возвращаемся, и нам приходит забавная мысль: а что, если мы попробуем подбросить Семеновне две-три другие логические задачки, чуть потруднее этой?
И мы начинаем думать, и перебираем один вариант за другим, и в конце концов останавливаемся на таком посыле: старый дед Грибанюк проскакал по нашей улице верхом на красивой лошади.
Если сто стаканов, то вообще-то ясно – свадьба, а вот что бы это могла означать дедова джигитовка, если последние шесть-семь лет он всю зиму лежит на печке, а летом, подперев себя толстым костылем, сидит на корточках у своего плетня и тихонько дремлет – если подойти совсем тихо, можно услышать, как он сопит.
Назавтра, опять лежа за домом на разостланном тулупе, мы ждали Семеновну – не могли дождаться.
И вот она появилась – идет по улице неторопливо, чуть задирая голову, поглядывает го влево, то вправо, и под мышкой у нее торчит серп, обернутый пустым крапивенным мешком – видно, Семеновна идет за травой для своих кроликов. Кроликов этих раньше держал ее сын Витька, но лет восемь назад он завербовался на Колыму, и с тех пор от него ни слуху ни духу, только кое-когда передаст привет кто-нибудь из земляков, приехавших оттуда в отпуск, а Семеновна все ждет и ждет его самого, и все кормит его кроликов, которых развелось уже видимо-невидимо и из-за которых Семеновна постоянно ругается со своими соседями.
Мы, чтобы обнаружить себя, покашливаем, и Семеновна останавливается у колодца с той стороны и ласково с нами здоровается.
– Так мы, – я говорю, – уже убрали дрова. Принимайте, Семеновна, работу...
– От молодцы, от уш молодцы! – нахваливает Семеновна. – Наберу травы да зайду потом посмотрю. Ну а удобно ш там, чи не пробовали?
– Хорошо видно...
– От уш молодцы!..
– А вы деда Грибанюка не видели? – спрашиваю я как будто бы между прочим. – Пронесся тут сейчас верхом чуть ли не в галоп – куда это он?
– Старый Грибанюк? – удивляется Семеновна. – Митрофаныч?.. Да чего его черт на лошадь занес – как он только на ее залез? Интересно...
– А конь – красавец! – добавляет Жора. – Цц-ц-э, жеребец!
– А не обознались вы? Может, другой кто?..
– Да что ж мы, – спрашиваю я, – деда Грибанюка не знаем?
– Интере-есно, вот прямо интере-есно... – растерянно говорит Семеновна. Она покачивает головой, как будто сама с собой рассуждая, и глаза у нее, как у всякого, кто напряженно думает, совершенно отсутствующие; она моргает и руку подносит ко рту – словно затем, чтобы подышать на пальцы. И вдруг решительно рубит воздух и радостно говорит: – Знаю!.. Ну точно, знаю, а то нет, што ли? – Лицо у Семеновны покрывается ярким румянцем, она говорит волнуясь: – От старый, жишь, черт, от черт старый – да когда вже они ее напьются? Это ж он с истребительным батальоном связался!
Тут уж нам приходится удивляться:
– Что за батальон такой?
Семеновна поводит рукой куда-то на центр станицы, говорит небрежно:
– А, да я их так называю, этих стариков, что около ларька с утра до ночи толкутся, роятся, как мухи, не отгонишь. Кто пьянкой да гулянкой токо одну жену свел в могилу, а кто уже две да теперь за третью, да бабы плачут, а им хоть бы хны, и черт их не берет. Все пиво пьют, да еще за ту германскую, да кто казак, а кто нет, да в грудки себя, аж по станице гудёт...
Из своего двора выходит Андреевна с плетеной кошелкой, и Семеновна еще издали кричит ей:
– Да чи ты слышишь!.. Дед Грибанюк тут сычас на лошади выкаблучивался, да лошадь под ним такая кра-сивая-ая-я!
– Да ты што, Семеновна! – не верит наша соседка. – Вечно ты выдумываешь, ей-богу!.. Да он в жизни никогда – на коне...
– Дак чиво они, черти, за эту водку не сделают! Бабка денег не дает, дак он на поллитру поспорил! Ладно бы еще молодой, а то...
– Да не может быть!..
– Дак што ш я, брешу, по-твоему?.. Только сейчас видела ут этими глазами! – уверяет Семеновна. – Едет и палку эту свою ут тута, где у меня серп, под мышкой держит. Я кричу: «Да чи ты сдурел на старости, Митрофаныч?..» А он кричит: «Да поспорыл!.. Ну как я, еще ничего казак?..» Да чуть и не бяхнулся, пока ут это разговаривал. А я тада вслед кричу: «А хто ш тебя с коня ссадит?» А он говорит: «Да помогут». – «Хто ш?» – говорю: «Да дружки!»
– Да какие у него дружки? – все сомневается Андреевна.
– Да какие? Да весь истребительный батальон! Они подсадили, они и ссадют...
Лицо у нее теперь прямо-таки пылает, глаза светятся правдой, и голос такой уверенный, как будто это вовсе не мы рассказали ей про деда Грибанюка всего три минуты назад, а и в самом деле это она его видела на лихом жеребце – ну просто удивительно, как это мы ей не верим!
– И конь красивый? – спрашиваю я и сам чувствую, как глупо ухмыляюсь.
– Да что ты – красавец, а не конь! – уверяет Семеновна. – О, жеребец! Я таких раньше и не видала! Либо где достал у черкесов?
С этого все и началось...
* * *
Теперь мы с Жорой целыми днями выдумываем совершенно невероятные истории, а Семеновна разносит их по нашей улице.
Еще перед тем как пойти на речку, мы сидим на скамеечке за домом, отложив газеты, покуриваем, а она спешит к нашему колодцу.
– Ну как жа там, чиво-нибудь слыхать? – нетерпеливо спрашивает Семеновна, и щеки ее начинают медленно покрываться румянцем.
А мы бесстрастными голосами сообщаем Семеновне очередную «новость»: что в станичном парке дружинники поймали гориллу, убежавшую из краевого зверинца; что муж старой Микишихи, который ушел с немцами, прислал письмо из Бразилии, просит свою Микишиху выслать ему чесноку и теплые носки; что доярка из колхоза «Рассвет», что на другом краю станицы, родила тройню, все мальчики, и один из них – китаец; что рябая тетка Лукерья Асташкова выходит замуж за киноартиста Рыбникова, с которым она познакомилась, когда ездила в Сочи семечки продавать...
– Што делается, это што ш делается, ай-яй-йя! – покачивает головой Семеновна. – Это што жа... Ну да мине бежать нада, побежала!
Она так и уходит с пустым ведром, даже забывает набрать воды.
Тетушек, которые так же вот, как наша Семеновна, слишком охочи до новостей, на картинках изображают обычно с длинным носом, который им нужен якобы для того, чтобы совать его в чужие дела, и с громадными, как радары, ушами, которыми они якобы слышат сказанное за три квартала от них. У Семеновны ничего подобного не имелось; нос у нее был маленький, даже слегка приплюснутый, и уши под густо седеющими волосами виднелись небольшие, и старинные сережки висели в них совсем крошечные, а вовсе не громадные, цыганские, которые увидишь все на тех же картинках. Лицо у Семеновны, несмотря на седину ее, моложавое, зеленоватые глаза веселые, без хитрости и без тайны. Однако есть в них какая-то словно бы нарочитая многозначительность: вот, мол, а я-то знаю!.. А когда начинает Семеновна вам что-нибудь доказывать, то вместо многозначительности этой в глазах у нее появляется такая убежденность, что вам, если вы еще не согласились с Семеновной, становится просто-таки не по себе.
Но самое удивительное у Семеновны – это ее румянец. Вот вы сказали ей что-то, и кожа на моложавом ее, хоть и с морщинками, лице начинает медленно розоветь, и она покачивает головой, как будто еще не веря, как будто только привыкая к тому, что услышала; потом Семеновна переспрашивает вас, и румянец ее становится гуще; и вдруг она сама уже начинает пересказывать вам то, что только что от вас услышала, и тут уж лицо у нее делается пунцовым, краснеет шея, и от Семеновны прямо-таки пышет жаром.
Иногда теперь она сама наталкивает нас на очередную «новость», и теперь мы имеем возможность познакомиться, так сказать, с творческой лабораторией Семеновны.
– Симка Труфанов бумажки везде расклеил, што хату продает. И чиво б это он иё продавал? – спрашивает Семеновна, с надеждой поглядывая то на одного, то на другого из нас.
– Это который у больничного сада живет?
– Ну да, а то какой жишь!
И мы говорим первое, что приходит в голову:
– Так там ведь, кажется, должны тянуть железную дорогу.
– Дорогу?
– Да, дорогу...
– Железную?..
– Ну да, железную.
– От оно, от оно што – теперь понятно, – покачивает головой Семеновна, и голос ее постепенно набирает решительности. – А он первый, значит, разузнал – это ш такой хитричок! Кто его обдурит, тот и три дня не проживет. Этот везде вывернется, от уж хитричок – да, дак да! Это ш от он кричит везде, что пенсия ему идет маленькая, а он, жишь, вроде пострадал при немцах. Как черт ут это он брешет! Што ш мы, бабы, не знаем? Он, жишь, пока наши отступали, в копне просидел, а при немцах и вылез. Дружки у его эти появились – полицаи. Все самогоном их поит, да песни играют, да пляшут, да матюками кричат. А потом кудай-то на хутор поехали, свинню там – зда-аровова кабана! – у ковой-то отобрали, привезли, да к ему в сарай и загнали – сычас, мол, самогонки еще добавим, да потом у-то и зарежем. Ну, пока выпили, стемнело, да кабан зда-арова-ай, вертится, они ножиком под лопатку попасть не могут. Свиння вижжит, аш у Бухаресте небось слыхать. А Симка тада первый рассердился да и говорит одному: «Ты на дворе с обухом стань – за дверью стрячься, а как я иё вытолкну, – ут так же, мордой вперед, – ты ей обухом в лоб». Тот вышел, стал ут так с топором, стоит, и свиння не идет, свиння-то свиння, а чует!.. Пихал иё Симка, пихал, а потом разозлился, схватил за уши, да сам задом из сарая попятился... Только задницу это свою наружу выставил, тут ему полицай по ей обухом ка-ак вда-арит!..
Мы громко смеемся, но Семеновна и бровью не ведет, она только разошлась, ей почему-то вовсе не смешно.
– Копчик ут этот он ему и разбил, – продолжает Семеновна. – Дружки его полицаи устроили вроде ево сначала в немецкий госпиталь, а потом же поперли их: видно, и своих девать стало некуда, по хатам прям разносили – ухаживай да корми, дак они его и вытурили обратно домой. А тут наши... Глядим, а к Симке под двор машина, сгружают продукты. Да што ш за черт?.. Глядим, а Симка уже кричит, што это ево полицаи с немцами пытали да били, а кто-то ут это с молодых бойцов стоял на квартире да поверил. И с год почти Симка потом в нашей, жишь, больнице отлежал, а потом пенсию стал себе требовать как пострадавший. Бабы сначала смеялись: «От даеть стране угля!..» А потом он, жишь, сохнет да сохнет, а про немцев вроде уже и забывать стали, уже другое на уме: то холод, то голод... Ну и чего ш: на тебе, Сима, пенсию!.. Дали. Ну рази ут это не хитричок?.. А он теперь про дорогу узнал первый да хочет продать быстренько – опять всех обдурить! Надо будет баб там предупредить, чтоб тоже продавали, пока не поздно!
– Да это еще не точно! – пробуем мы дать задний ход.
– Чевой-то не точно? – удивлялась Семеновна. – Раз Симка продает, значит, уш точней некуды... Кто его, черта, обдурит, тот и три дня не проживет – рази я его не знаю?.. Да меня хучь на этом краю за ково спроси, да а хучь за любова в станице – про всех знаю!..
А знала Семеновна и в самом деле обо всех очень много, и можно было только удивляться ее умению восстанавливать события по какой-то одной, другому ничего не говорящей подробности.
Как-то мы стояли с ней у колодца, когда мимо нас прошел еще молодой, но очень толстый человек в белом льняном костюме, в брезентовых – тоже белых – туфлях и в капроновой кремовой шляпе с дырочками. На фоне всего этого светлого его одеяния ярко выделялся многоцветный синяк под глазом, и Семеновна долго смотрела вслед человеку с этим синяком, а когда он уже порядочно отошел, крикнула, будто спохватившись:
– Вань, а Вань?..
Тот нехотя обернулся.
– Пришел Толик? – крикнула Семеновна.
– Пришел, ну его к черту!..
– А матери, дажно, не было, што не задержала...
– Да кто ее!..
И толстый человек понес свой синяк дальше по нашей улице, а Семеновна еще долго смотрела ему вслед, покачивая головой, а потом обернулась к нам, сказала решительно:
– Так ему ут это и надо!.. Не будет брехать на людей...
– А кто это?
– Да кто, кто?.. Это ж Ванька Ченцов... шофер. Это он с Толиком Дивулиным взялся на энтой сельской лавке работать, что будка-то зеленая на машине, ут тут по улице ездит. Ну, Толик, жишь, как раз больной был, а Ванька растрату сделал, а потом прибегает до Толика да на колени. «Давай, – говорит, – скажем, что вдвоем, тада не посадют, а я потом деньги отдам один». А Толик, жишь, Дивулин такой мальчишка доверчивый. «Да чи мне, – говорит, – жалко?..» А на суде стали Толика первова допрашивать, а он говорит: «Виноватый я, граждани судьи!» А Ванька тада: «Мол, слышитя? Сам сказал: виноватый!» И давай все валить на его, на Толика. Тот тада: «Да я ж больной был, как, жишь, тебе, Ваня, не стыдно? Ты ж сам меня и уговаривал, на коленки вон становился». А судья говорит: «Представьтя документ, что больной». А документа у ево и не было, он, жишь, дома лежал, он, жишь, не пьет, Толик, а они выпивали, шофера́ да начальство, да давай смеяться над им: «Какой, жишь, ты, мол, казак?» Да смеялись, смеялись, а потом и бросили в степу одново, а в декабре, да это ж он всю ночь и шел домой в одном пиджачке, а потом крупалезная воспаление легких... А потом сообразили, что его бросили, да спутались. «Да ты, – говорят, – на больничный не иди, договорилися, тебе так заплатют». Он, жишь, и не пошел. А теперь судья за документ, а ево нету. Два года ему и дали. А он, када уходил, жишь, с суда, говорит: «Ну, Ваня, спасибо, открыл ты мне глаза на друзей! Приду, дак тебе морду разукрасю, а потом за других возьмуся». А это ж ему срок, а мать его, Гаша, на базаре и говорит: «Упаду, – говорит, – в ноги, дай, скажу, Толечка, чесное слово, што гамно трогать не будешь!.. А то ж, – говорит, – так доверчивый да простой, а как сказал што – дак хуть умри». Вот, не успела, видно, и уговорыть его, а он Ваньке уже разбил харю, и правильно!..
* * *
Наше с Жорой «агентство» работает безотказно.
Расходясь вечером по домам, мы договариваемся хорошенько подумать и сочинить для Семеновны что-нибудь этакое, какие-нибудь совершенно потрясающие «ньюс», но думать в одиночку лень, да и потом в этом теряется смысл, когда ты один, – не с кем посмеяться.
Так что утром, когда Семеновна приходит к колодцу, нам приходится врать, что называется, на ходу; иной раз мы и сами стыдимся своих «уток» и смеемся потом, когда Семеновна уходит неестественно бодро.
Немудрено поэтому, что, исчерпав довольно большой запас информации о всякого рода удивительных происшествиях, о которых в газетах и журналах обычно печатают мелким шрифтом, мы докатились наконец и до новостей самых низкопробных.
Однажды утром я равнодушным голосом сообщил:
– Шпиона, говорят, вчера поймали...
Семеновна так и вскинулась:
– Да иде, скажите скорей!
– За станицей тут... на Казачьей Балке.
– Правда? – все еще сомневалась Семеновна.
Мы не постеснялись побожиться.
– А чего его туда черт занес? – спрашивала Семеновна, но в голосе у нее уже не было сомнения, наоборот – в нем звучал сейчас неподдельный интерес: надо же, какая у них, у этих шпионов, работа – и на глухом хуторе Казачья Балка может найтись для них какое-то дело! – Чего ж он хотел там взять?
И мы с Жорой начинаем друг другу подыгрывать:
– Точно пока не установили.
– Да он пока скрывает...
– Скрывает?
– Ну да... на допросах молчит.
– А иде ж его допрашивают?
– У нас в милиции. Юрка Сивоконь и допрашивает.
– Юрка?.. Сивоконь?.. Ай-яй-я!.. Без штанов, жишь, недавно бегал, а теперь... Ут это молодец!.. Да он хороший мальчишка, Юрка. А тот, значит, молчит?..
– Ага, как в рот воды набрал.
– Или прикидывается...
– Ага, чего-то темнит...
– Говорит, будто его послали подсчитать, сколько гороха собрали в этом году на Казачьей Балке. И посмотреть, что это за горох...
– Брешет! – уверенно говорит Семеновна. – Надо ут это и Юрке сказать, што б не верил ему ни черта. Ну вы сами ут так здравым умом посудитя: зачем он им, ут этот горох?..
– Да тут не так просто...
– Шпион-то этот из Республики Гондурас, вот в чем дело. Есть такая республика в Латинской Америке. А интересовался горохом потому, что у ихнего, говорит, президента грыжа...
– Ну да – поднимал жизненный уровень...
– И нажил грыжу.
– Чего-чего?
Ах, сейчас мы с Жорой сами собой гордимся – такие мы находчивые ребята!.. Как мы были молоды, как самоуверенны! Бесхитростные же рассказы Семеновны, в которых трепетала живая душа, вызывали у нас лишь снисходительный смех. Мы были в той поре, когда становятся циниками, не вдаваясь в подробности, часто из лихости и гусарства.
А Семеновна спрашивает горячо:
– Ну дак а горох ут энто при чем, если у ковой-то там грыжа?
– В кубанском нашем горохе обнаружили некоторые лечебные свойства.
– Некоторые вещества.
– Вещества? – искренне удивляется Семеновна. – У нашем горохе?
– Ну да, вещества. – И Жора называет фамилию одного из наших преподавателей: – Посковеры – так эти вещества называются.
– Ага, – подтверждаю я. – Посковеры и раппопорты.
– Ну черт-те чего!.. Черт-те, прямо, чего! – не перестает Семеновна удивляться. – Так и чего энти... просвирки, чи как? Помогают, правда?
– Да говорят, что правда.
– Это ж нада!..
Семеновна наконец уходит, а мы с Жорой, отвернувшись друг от друга, трясемся от беззвучного смеха.
А минут через двадцать пришла к нам во двор киластая бабка Лихоглазиха. Руки у нее лежали на громадном животе под фартуком, отчего казалось, что она там прячет большую кособокую тыкву.
– Дуська у-то сказала, что мне можно горохом вылечиться. Чи правда?
– Да нет, бабушка, не поняла она...
И мы с Жорой стали объяснять, что все это не так просто, что помогает, понимаете, не сам горох, а некий, понимаете, компонент, который еще надо из него выделить и соединить с другими, да-да, все это не так просто...
– Так я и думала, – согласилась бабка Лихоглазиха. – В носе у ей, у Дуськи, не кругло про грыжу знать... Совсем уже девка забрехалась – ишь, прахессар. С ей уже вся улица смеется – и правда!..
* * *
День или два Семеновна не появлялась на улице, но нам, признаться, было не до нее. Мы добрались наконец до складов районного нашего «Когиза», оставили там с Жорой почти половину своих подъемных и теперь блаженствуем на тулупе, обложившись книгами.
И мы совсем не слышали, как Семеновна подошла к нашему колодцу, и увидели ее, когда она уже вытащила и поставила на сруб ведро тяжело плескавшейся воды.
Голова у Семеновны, словно чалмой, обмотана была мокрым полотенцем, лицо морщилось от боли. А глаза были какие-то уж очень печальные, и взгляд совсем отрешенный, словно то, о чем думала сейчас Семеновна, находилось где-то далеко-далеко, может быть, там, откуда и возврата нет.
– Ы-их, и не стыдно? – спросила она слабым голосом, и не было в нем ни укора, ни обиды, а была только отчаянная грусть. – Пусто-смехи!.. То раньше хучь иногда дуре такой мне верыли, все с кем-никем поговорить остановисся... Все не одна, вроде с людями – э-эх!..
Она покачала головой, глядя уже не на нас, а снова куда-то будто бы очень далеко, взяла ведро и пошла по улице, сгорбившись, и голова ее, обмотанная мокрым полотенцем, была низко опущена...
Из-за дома подошла к нам мама – не знаю, мне тогда показалось, что она была где-то недалеко, когда Семеновна стояла у колодца, и, наверное, все слышала. Потому что теперь, глядя Семеновне вслед, жалеючи ее, словно не для нас, а так, чтобы самой себе что-то объяснить, мама заговорила негромко и тоже как-то очень печально.
– А то ж не правда?.. Оно и судить тоже – дак сначала подумать. Ей-то на нашей улице бумага за мужа первой пришла... Плачет, бедная, целыми днями, а тут мы к ей: «Да погадай, Дуся!..» А она слезы, бедная, оботрет да и давай... «Живой, – говорит, – и не голодный. Снишься ты ему часто у белой фате, но уже вроде и с ребятишками...» А ты и знаешь, што брешет, а все равно слушаешь. Знаешь, што брешет, а все равно легше!.. Живешь потом неделю-другую. Приснится дурной какой сон – опять к ей: «Да погадай, Дуся!» Оботрет она, бедная, слезы... А то и сама когда придет. «Ой, – говорит, – да а тебе-то чего хмуриться?.. Живой твой – бросала я на его карты!..» И всем так: живой да живой, пока уже известие не получат... Это мы ее, улица вся, брехать-то и научили. Оно и нас понять – от жизнь: то война, то голод, то болезни, то еще какой черт... Люди туда, люди сюда едут. А ты до каждой сплетни прислушиваешься: «А может, хуть чуть, да правда?» И все лучшего ждешь... А оно вот теперь – Андреевна рассказала: «Вошла, – говорит, – во двор, а она меня не видит, Дуся, спиной стоит... Стоит, – говорит, – коло загородки с кролями да жалко так, – говорит, – их и вспрашивает: «Да кролики вы, мои кролики... Да скажите ж мне: да чи приедет до нас наш Витя, чи уже никогда его и не увижу?..»