Текст книги "Избранное"
Автор книги: Гарий Немченко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 37 страниц)
А деду, слава богу, за девяносто, и жилось ему труднее, чем нам, и жилось, конечно, далеко не всегда так, как ему хотелось бы, и, может быть, только теперь, в мире, который он сам для себя незаметно создал, зло всегда бывает наказанным, и всегда торжествует справедливость, и это мир, в котором он всегда – победитель...
И снова проживший долгую жизнь его дед увиделся Дранишникову как будто добровольно ушедшим со связи старым радистом или забывшимся в одиночестве усталым пилотом.
И Дранишников уже в который раз сегодня спросил себя: успел он или все-таки опоздал?..
И тут же он вдруг подумал о старой своей матери, ему вспомнилось, как заплакала она, как понесла к глазам край черного платка, когда очередной раз уезжал он с Чекрыгиным, оставляя ее одну.
Среди ночи Дранишников вышел во двор и остановился, притих.
Над садами еще держался прогорклый запах осенних костров, но он уже был разбавлен зябким морозцем.
За серыми деревьями синеватыми тенями прятался туман. Стылое небо светилось бледным, призрачным светом.
Дранишникову показалось вдруг, что через дым и туман скачет к нему по спящим садам неумолимый всадник на сумасшедшем коне.
Но Дранишников только слегка повел головой, и всадник безмолвно осадил коня и повернул послушно назад.
Станица спала.
Он услышал вверху тоненький переклик и поднял голову.
Где-то очень высоко летели гуси, и тихие их, словно холодные звезды, под которыми они летели, слабо мерцающие голоса звучали жалобно и печально...
ГОСТИНИЦА В ЦЕНТРЕ
1Сидела чинно, как на смотринах, а потом легонько мотнула головой и снова рассмеялась без единого звука, понесла к глазам ладошку, чтобы прикрыться.
Дементьевна спросила:
– Ты чо?..
Она тихонько сказала:
– Да ты и придумаешь... Значит, ложку салфеткой обтер, думал, вилку она ему уже и не даст?..
И Дементьевна, обрадованная, что рассказ ее понравился, снова негромко начала:
– А правда... Вот так же вот, как нас сейчас привезли... Только в область. А мы с им с одного села, как по животноводству, пастух он – старый уже, под семьдесят, но из себя еще бодрый... И в ресторане в этом вместе ж и сели. От он съел борщ, а потом салфетку берет, а она ж это красивая да накрахмаленная – прям хоть на свадьбу!.. Берет ее и ложку обтирает, да так это важно, еще вроде и песню про себя играет, как профессор какой. Накомкал от так – на полстола... А официантка пришла – как глянет на его! А это потом уже домой ехали, дак он говорит: «Я чо?.. Тут город, думаю, все культурно – на то оно и салфетка, чтоб языком-то ложку не облизывать, аккуратно обтер – и еще дальше...»
Она все покачивала головой, поглядывая поверх ладошки:
– И придумает же!
Дементьевна отозвалась:
– А то нет?.. Нас таких только и пускать в город.
И она сказала печально и жалостно:
– Го-осподи!.. Да разве от-то много увидишь, если, как мы, работать? Хоть я, возьми. Чурбак чурбаком и есть!
– От то-то и оно!
А она вспомнила, как нынче в обед подошла к дежурной по этажу, и та сунула ей ключ от комнаты, почти на нее не глядя, и она потом билась-билась, а ключ все не подходил, хоть плачь! А она тогда нахальства набралась да и вернулась: «Гражданочка, может, вы мне не тот ключик дали?» И дежурная, все так же молча и так же не глядя на нее, протянула руку за ключом, дала другой – этот подошел тут же.
– Неужели ж она нарочно – ключ?
Дементьевна, знавшая об этой истории, поддержала:
– А то долго ей?
– Ага, думает небось: «Пусть эта деревенская помучается, да из нее хоть чуть дурь выйдет...»
И Дементьевна согласилась:
– А то как?
Сама она уже поела, сидела, поджидая теперь Дементьевну. Та, молодец, не стесняется, ест, как у себя дома: и куриной косточкой всласть похрустела, и стакан из-под сметаны хлебушком вымазала, и чаем теперь из блюдца хлюпает, хоть бы что! А ей при людях и еда не еда. Все кажется, что из-за соседнего столика на нее смотрят, да в рот заглядывают, да, друг другу показывая на нее глазами, моргают: «Хоть посмейся с этой деревни!» Она и утром не наелась, и в обед тоже, да и сейчас только червячка заморила – да и все. Ну ладно уж, надо будет как-нибудь купить в магазине колбаски да булочек взять, и вечерком от-то никуда не ходить, а сесть в комнате да хорошенько покушать. Она бы так и делала, так и питалась бы, да это Дементьевна таскает ее везде за собой: «Привыкай», – говорит... Ей-то повезло, конечно, что попала с Дементьевной в одну комнату. Дементьевна – баба-ухо, вот смелая! И правда, ничего не боится. В комнате сразу все пооткрывала, везде заглянула да все потрогала, а что на улице дорогу спросить – любого тебе остановит, и в очереди с кем хочешь разговорится, и с заседания с этого, захотела – поднялась да и пошла, а сегодня еще и ее с собой сманула. А она и пальто свое с вешалки спросить боялась: вдруг кто из женщин из этих, кто там работает, возьмет да и спросит: «А почему это вы уходите?» И мимо людей этих, седых да вежливых, что около стеклянных дверей стоят, шла – не дышала: вдруг да остановят, да отберут все бумажки, а потом с трибуны кто-нибудь да скажет: «Пригласили, мол, ее как порядочную а она – вон тебе!..» Пока на улицу вышла, так хуже, чем на работе в плохой день, перенервничала, а Дементьевна смотрит на нее да смеется: «Да брось ты, Анастасия, переживать!.. Это кто здесь, в Москве, и вывелся, ему тут уж и неинтересно. А мы хоть по магазинам мотнемся, а то что бабам рассказывать будешь?»
Может, оно и так, да только она зареклась больше уходить – это смелому кому другое дело, а ей, так себе дороже.
– Так ты, Дементьевна, думаешь, что никто и не заметил, как мы ушли? – спросила теперь в который раз.
– А то! – снова удивилась Дементьевна.
И снова принялась чаем хлюпать, три стакана полных взяла – вот бой!
А она опять стала смотреть на очередь около буфета – какие люди в ней чистые, да хорошо одетые, да культурные; тут даже не отличишь, кто наш, кто не наш, разве только разговор услышишь чужой, а так – нет... И опять она разглядывала дебелую буфетчицу в белом переднике да накрахмаленном высоком кокошнике. Вот у кого работа!.. В коридоре чисточко да светло, столики какие аккуратные, а под ними – как будто ковер. И сам буфет – как игрушка, все никелем блестит, а буфетчица – хоть и пожилая сама – и губы накрашенные, и глаза синие, и на руках маникюр. «Вам что?.. Пожалуйста! А вам что?» На тарелочку положила, да подала, да денежками позвенела – и вся работа. Там дальше, за занавеской, ей и тарелки помоют, и вилки с ложками, а она на глазах у нее два раза туда заглядывала – один раз конфетку в рот кинула, другой – яблоком хрустнула да в зеркало посмотрела – от работа! И сама небось вся пряниками да конфетами пропахла, а гладкая – как что на ней сходится. А довольная! Отстоял тут, да и пошел домой не клятый не мятый – это мы, дураки!
Очередь около буфета дошла до лысого толстяка в очках, и буфетчица посмотрела на него, спрашивая сначала как будто только глазами, потом заговорила не по-нашему, наманикюренным пальчиком стала показывать что-то с той стороны витрины.
Лысый толстяк поправил очки, как будто повнимательней вглядываясь в лицо буфетчицы, а потом вдруг захохотал, засипел громко и резким, что-то очень страшное напоминавшим голосом хрипло сказал:
– О, я, я!.. Ест карашо – курка, млеко!
И у нее вдруг ноги отнялись, сердце стало, что-то тугое и резкое поднялось вверх, закрыло горло. Сама себя не слыша, прошептала:
– Дементьевна, гля-а!.. Да это ж он!
А та стаканом о стол пристукнула, спокойно поинтересовалась:
– Да кто он-то?
Она чуть не вскрикнула:
– Да ты тише!
– А то? – удивилась Дементьевна. – Чегой-то я буду тише?
Повернулась и смотрит.
А лысый толстяк все слова коверкает да хрипит, подмигивает буфетчице, а буфетчица – вот баба тоже бедовая! Руки в боки сделала и стоит, пухлые свои накрашенные губы скривила, смотрит, как он деньги подсчитывает. Брать у него из рук не берет, поджидает, пока на стойку положит, а потом поморщилась и одним пальцем в сторонку их отодвинула.
А она все глядела и глядела и на буфетчицу эту, и на немца – и как будто все замечала, и разом как будто не видела ничего, и как будто была она здесь – и ее не было, и сердце, секунду назад как будто вконец остановившееся, рванулось, как с привязи, и в голову теперь ударило; и ей вдруг захотелось заплакать от жалости к самой себе и от какой-то очень старой обиды, которую она никак не могла забыть.
– А ты чего это? – удивилась, всмотревшись, Дементьевна. – На тебе лицо куда делось!
Она попросилась:
– Ой, можно я пойду? Ты докушивай, а я да и пойду потихоньку.
Дементьевна пожала плечами:
– Да иди.
Она встала из-за стола, покачнувшись, и по коридору пошла не своей, а какой-то ломающейся походкой, ноги у нее подкашивались, и сама думала: «Ой, а какой похожий на того!.. А вдруг тот и есть?.. Не дай бог, как он!..»
В комнате хотела присесть на кровать, спиной к стеночке прислониться, да нехорошо небось покрывало мять, и она села в мягкое кресло, откинулась и вольно вздохнула... На миг ей стало хорошо и удобно, так хорошо, что лучше и не надо, да только уж больно непривычно было ей так сидеть, да и Дементьевна войдет, что скажет? «Ты, – скажет, – как барыня!»
И она, даже слегка закряхтев от жалости, что приходится бросать удобное место, привстала и пересела на стул, который стоял около длинного да узкого столика, придвинулась к спинке боком, руки сложила на груди и привычно закаменела так, расслабляясь не до конца, а будто наполовину.
«Как же так? – снова подумала растерянно. – И правда – гансы!..»
И к незнакомой усталости, что взвалил на нее к вечеру огромный и многоликий город, прибавилась вдруг еще и та давняя тяжесть, которая вот уже много лет всегда была где-то рядом с ней и наваливалась на нее сразу, стоило ей пожалеть себя или почувствовать себя одинокой или растерянной.
«Да не может быть, чтобы тот, – сказала она себе, пытаясь успокоиться. – Того, может, убили где. А это другой... Да мало ли! И война когда кончилась, и люди давно все забыли...»
А Дементьевна вошла вдруг очень тихая, как будто чем опечаленная. Села на край постели и грустно сказала:
– Вот видишь. Ты так сразу небось мужа своего вспомнила, а я нет. А у меня тоже хороший был... первый. От хороший!.. А ты поминаешь свово?
Она сказала:
– Да помнить, оно и не забывала, а поминать... Как помянешь?
– А мне сон один раз. Увидела я свово, кинулась к нему, а он смотрит на меня и молчит. Я говорю: «Петь! Да чего хоть слова не скажешь?» А он тогда и говорит: «А ты помянула меня хоть раз?..» От я днем бутылку взяла в магазине да на стол ставлю. А муж – этот, что сейчас, – смеется: «Наверно, – говорит, – в лесу что-то сдохло». А он тоже инвалид. Так я уже не стала говорить ему ничего, а про себя думаю: «От и поминаем мы тебя, Петя!»
Она сказала:
– И мой тоже хороший был... Трое детей – разве шутка!.. Разве бы позволила, если бы плохой?..
– А давай поллитру возьмем, – сказала Дементьевна. – Да и помянем и твово и мово.
– Да, а не грех?.. Чем хорошим, а то поллитрой. Мой и не пил ее совсем.
– Да и мой не пил.
– Ну вот: они не пили, а мы будем!
Дементьевна сказала:
– Ой!.. Да они мальчишатами и погибли. Они еще и попробовать ничего не успели, да не успели разбаловаться. Сколько было твому?
– Да двадцать восемь в сорок втором.
– А мому в сорок третьем двадцать шесть, он от меня на год моложе. Разве не мальчишата? Другой раз подумаешь: да они ж такие и остались, и ничего потом такого не видели да не пережили, что на нашу-то долю... Он же небось погибал, думал: «Хоть меня не будет, зато они заживут, как немца прогоним!» А попробуй потом с детями проколотись... Тут не то что пить! Мой другой раз скажет: «Я выпью!» А я себе за стакан: «Или мне не с чего?..» Я сегодня устала да чего-то перенервничала...
И то, что боевая Дементьевна так запросто призналась, что и ей в городе не очень сладко, вдруг растрогало ее, и ей тоже вдруг показалось, что можно было бы хоть по капельке выпить – может, и в самом деле будет полегче: мужики, видать, это дело давно поняли.
И тут она вспомнила о цене.
– А ты видала, почем она?
Но Дементьевну этим не испугать.
– Да, а то не видала?
– Это ж сколько?.. Это ж почти... да почти семь ползуночков на эти деньги!..
Дементьевна встала и подбоченилась:
– От вот это я не люблю!.. Ты детей своих вырастила – тебе помогал какой черт?.. Да никто не помогал!.. А ты им теперь все пхаешь и пхаешь, они давно больше тебя получают, а ты пхаешь! А на себя посмотри. Он как одета. И то, говоришь, председатель купить заставил, потому что в Москву. Да сколько ж можно – все на них? Что ж, ты на себя уже пятерку несчастную не можешь потратить?
Дементьевна говорила, а она только соглашалась про себя: все правда! Всю жизнь только о них и думаешь, а теперь вот еще о внуках, а о себе, и правда, никогда, все боишься копейку какую на себя, да все как будто за тобой следит кто: что это я буду себе – как будто мне больше некому!.. И опять им.
И в душе у нее поднималось странное какое-то чувство: она и правоту Дементьевны сознавала, и вместе с тем гордилась собой – не все матери такие! – и тут же думала о другом: неужели она, в самом деле, не имеет права хоть на маленькую самостоятельность? Нет, имеет, и надо и себе это доказать, и как будто бы им, детям, тоже – ведь не только радость была от них, но и обида, еще поди посчитай, чего больше; и теперь она хотела как бы оградить себя внутренне, хотела дать себе хоть самую маленькую возможность припомнить иной раз, что не только для них жила – для себя тоже.
И, согласившись уже, сказала:
– Только пойдешь, Дементьевна, ты.
Но Дементьевна уже почувствовала, что верно слабое место нащупала, и это ей понравилось; а кроме того, она совершенно искренне хотела, чтобы новая ее подруга была хоть чуть побойчей, чтобы в городе она одна не пропала, ведь баба какая хорошая, – потому твердо сказала:
– Нет, ты-ко пойдешь, а не я! Я что? Я тебе хоть поллитру куплю, а хоть черта рогатого – и не заикнуся. А вот ты давай учись – это другое дело.
И она поняла, что Дементьевна не отступится, что ей самой придется идти, и сердце у нее забилось еще только от предчувствия того страха, который, она знала, предстояло ей пережить, и она только попросила упавшим голосом:
– А хоть постоишь рядом?
Дементьевна, так и быть, согласилась:
– Рядом, ладно, постою.
– Как ты думаешь... а яйки эти, гансы?.. Оттуда ушли?
Та удивилась:
– А то!
Около буфета не было вообще никого, и Дементьевна сказала разочарованно:
– Прямо подвезло тебе.
Она промолчала, но эхом откликнулось в ней: «Да где ж подвезло? Где ж подвезло?.. Как скажет еще: «Ишь пьяница!»
Буфетчица стояла, сложив руки на груди, глядела куда-то прямо перед собой, и лицо у нее было как будто закаменевшее.
А у нее ноги снова стали словно чужие, и чужим тоже, неслышным для самой себя голосом попросила:
– Дайте бутылку, подружка... Посидеть решили чуток.
«Ой, – сама думала, – что я плету?.. Что я от-то плету?..»
Буфетчица посмотрела на нее, потом на Дементьевну, и лицо у нее сделалось простое и доброе.
– Ой, бабы, – сказала им, как своим. – А я чего-то задумалась... Водки, говорите? Вы тоже! Не могли в магазине, что ли, купить – у меня такая наценка. Тут пусть тот пьет, у кого деньги бешеные.
Она обрадовалась:
– Да вот вы правильно говорите, не подумали.
– Захотелося, знаете, – объяснила Дементьевна. – А оно ведь дорого яичко ко Христову дню, как говорится.
– Да я сама иной раз, – сказала буфетчица, улыбнувшись. – Набегаешься, перенервничаешь, так оно потом лучше всякого лекарства.
Она все улыбалась, глядя на них, и лицо у нее становилось все добрее и проще, теперь и помада, и краска как будто сделались на нем совсем чужими и совершенно нелепыми, и казалось, что они вот-вот сотрутся, неизвестно куда пропадут и под ними откроется самое обыкновенное бабье лицо, горькое и очень усталое.
– Да вот и мы набегались, – призналась Дементьевна.
Буфетчица повернула голову к двери, которая была у нее за спиной:
– Поля, у нас там осталась беленькая?.. Наша? Ты дай бутылочку.
Из-за ширмы вышла пожилая женщина в мокром переднике, двумя пальцами поставила на стол бутылку водки, молча ушла.
Буфетчица сказала:
– Четыре двенадцать с вас, бабы. Как в магазине.
– Ой, вы нас поважаете тут...
А Дементьевна предложила:
– А может, выпьете с нами?
– Да я б не отказалась, да некогда. А может, вы – со мной? – Она снова повернулась к двери за спиной. – Поля, побудешь минутку, а то я что-то...
Сунула руку куда-то под прилавок и бросила на тарелку несколько конфет, потом достала оттуда же квадратную, желтого стекла бутылку с выдавленными на стекле нерусскими буквами, кивнула им:
– А ну-ка, три стаканчика возьмите.
Они с Дементьевной тоже сели за крайний столик, который стоял уже как бы за линией, отделяющей буфетную стойку от коридора, и буфетчица отвинтила металлическую пробку, налила каждой чуть меньше половинки, и они сначала поотказывались чуток, а потом Дементьевна выпила первая и, трудно передохнув, сказала:
– Чистая полынь!
Она обрадовалась:
– Ну тогда и не страшно, выпью. Я уже привыкла полынь... от головы. Прямо как чай.
Поплотней сжала губы и начала цедить свою порцию потихонечку. Внутри у нее загорелось огнем, на глазах выступили слезы, и она боялась дохнуть.
– Да ты конфет, конфет бери! – тянула руку Дементьевна.
Она наконец хватила воздуху, и кончики пальцев обеих рук приложила к глазам, как будто останавливая слезы.
– Ну как ее люди пьют?!
– А небось еще и подхваливают, – сказала Дементьевна. – Это нам...
– А я чего-то так сегодня устала, – вздохнула буфетчица.
– А то – целый день на ногах!
– Когда вроде и не так устаешь, а иной раз... Она осмелилась наконец спросить:
– А эти вот... «яйко!.. млеко!». Это же немцы?
– У меня уже два выговора есть, что я с ними грубо, – грустно сказала буфетчица. – А вот не могу!.. Ну хоть уходи, бабы, отсюда – не верите?!
– О-хо-хо! – вздохнула Дементьевна.
Она сказала:
– А я бы так и совсем не смогла...
– Вот и я. Меня на работу в Германию угоняли, вот с тех пор и не могу. Хоть убей!
– Да тут же не было немца?
– Да я не тут жила. Я смоленская. Это потом уже, когда наши освободили, а я встретилась... Вот парень был, бабы! Сколько лет, а я до сих пор... Да мы и живем, правда, с его матерью.
– А сам?..
– Сам погиб.
– А с матерью, выходит, живете?..
Из кармана передника буфетчица достала сигареты.
– Освободили нас, а тут часть, где он был, на отдых. Вот мы две недели... Он потом взял мой адрес и свой дал: «Жди, – говорит, – письма». Я к себе приехала, а моих никого. Мама, оказывается, через месяц померла, как меня угнали. А потом дед. А больше у меня никого. А тут в Москву на работу брали: я сюда. Написала ему письмо, а ответа нет и нет... А я чувствую, ребеночек будет. Пошла к его матери: «Нет ли, – говорю, – каких известий от Коли?..» А она как заплачет: «Нет, – говорит, – уже Коли в живых...»
Она крепилась-крепилась – и вдруг тоненько всхлипнула и понесла ладошку к глазам. Дементьевна мягко спросила:
– Ну ты чо, Нюр?
– Го-осподи! – сказала она, еще всхлипнув. – Да разве ж не жалко?
К стойке подошли несколько негров, стали неумело объясняться с женщиной, которая осталась вместо буфетчицы, и та беспомощно посмотрела на буфетчицу.
– Ладно, пойду я, бабы, – сказала буфетчица. – Посидела бы с вами, да...
– А может, в комнату к нам придете, когда тут закроете? – пригласила Дементьевна.
– Сегодня – ну никак!
Потом буфетчица уже стояла за стойкой и наманикюренным своим пальцем указывала то на одно, то на другое, а они шли мимо, и она держала бутылку под кофтой, прижимая ее к боку, чтоб негры не увидали, а то подумают еще: «Вот эти русские пьяницы – что мужчины, что женщины...»
А Дементьевна подошла к буфету, оттерла чуток переднего – вот бой! – влезла между ними, спросила громко:
– А вы так и не сказали: был же ребеночек, чи не было?
Та вздохнула:
– Пришел на днях, вся рубашка в помаде, а она увидела. Подает мне. «Вот, – говорит, – пусть мамочка твоя полюбуется...» И две недели уже чертуются, а я внучку и в садик, и из садика...
– Сынок?
– Сынок.
– Маленькие дети – маленькое горе, – сказала Дементьевна.
А буфетчица снова наставила палец на бутерброд с икрой, снова заговорила не по-нашему, и лицо у нее стало чужое...
2Дементьевна выпила полстакана сразу, раскраснелась вся, глаза у нее заблестели, и волосы с одного бока выбились из-под гребешка – по ней сразу видно, что выпить любит.
– Нюр, – говорит, – а может, мы с тобой теперь песнячка?
Она даже руками всплеснула:
– Придумает!..
– А мы потихоньку, – сказала Дементьевна. – Вот при оккупации – бабы в хату ко мне набьются, семечки тогда еще были. Поплюем-поплюем, пошепочемся, а потом: «А давайте, бабы, споем!..» И кричим от-то потихоньку, глазами ворочаем, душимся – и аж слезы.
А она думала, когда выпьет, – ударит в голову, да и все заботы пройдут, все печали снимет, все страхи забудутся, да то ли выпила совсем каплю, а то ли еще почему, только сумное настроение ее не пропало, что-то все так и держало ее за сердце... А теперь, когда Дементьевна про немцев напомнила, ей вдруг снова стало жаль себя и снова захотелось заплакать.
Дементьевна туда-сюда повела головой по спинке кресла, гребешок ее приподнялся и съехал набок, и волосы с одной стороны совсем рапатлались. Она закатила глаза и широко открыла рот, набирая воздух, потом вытерла губы и заголосила вдруг тоненько:
Глу-хой не-ведо-май тай-го-о-о-ю
– А я тебе за войну скажу, – проговорила она, подвигаясь еще ближе к краю кресла и наклоняясь к Дементьевне. – У нас только заняли станицу, калитка отворяется – от он!.. Заходит. Здоровый такой мужчина, автомат на грудях, рукава закатанные, нас же летом заняли, в августе... Посмотрел так, посмотрел по сторонам, потом говорит: «Матка, матка, а где ж, мол, детишки?..» У меня от тут все оборвалось. А он дуло наставляет: показывай где – и все! В хату зашли, они сидят, бедненькие, все трое, прижукли. От он на большенького посмотрел, потом на средненькую. А потом на дочку, на меньшенькую глянул, и аж его вроде передернуло всего. «Юда?» – спрашивает. Я испугалась. «Да нет, – говорю, – какая ж она юда, русская самая настоящая, а что рыженькая, так у нее отец такой. А мой же Женя рыжий был, прямо красный!.. Я засмеюсь когда: «Как, – говорю, – хата наша не загорится!» А он: «Чем рыжей, тем дорожей – вот как!»
Дементьевна глаза завела и рот приоткрыла – или так внимательно слушала, или о своем о чем думала.
А она передохнула в голос и кофточку на шее расстегнула еще на одну пуговицу. Ей вдруг стало жарко, как будто водка только сейчас дала себя наконец почувствовать.
– А он опять: «Юда?» А я схватила ее да на колени перед ним бух! «Да какая ж она, – кричу, – юда?.. Да хоть у соседей спросите, хоть у кого! Да чем хотите клянусь, какая ж она вам юда?» От он щелкнул там чем-то, вроде прицелиться, – я умерла!.. А он автомат обратно на живот, говорит: «Кушат!..» Я сама не своя, дочку бросила, то на нее гляжу, то на стол, все валится из рук. Собрала все, что было... От он поел, обтер губы, глянул еще раз на девочку и пошел. Я в плач: да слава ж тебе, думаю, господи! Да обнимаю их всех да плачу. «Ну, – думаю, – пронесло!..» А завтра собака наш загавкал, я глядь в окно: опять он! Прямо в хату уже идет, и автомат на меньшенькую с порога: «Юда?..» Я опять на колени. Опять плакать да молить. А он: «Кушат!..» На третий раз я сама уже: он – только на порог, я – «Пожалуйста, – говорю, – кушать!» И стал от-то приходить он к нам каждый день... А аппетит был, Дементьевна, милая!.. Тарелку борща поставлю. Только отвернусь, а он – как за себя кинул! Вареников чашку – ут такую! – железную поставлю, только успею отвернуться – как за себя. От жрал, чтоб ему и на том свете, сукиному сыну!..
– Я бы ему нажрала, я б нажрала! – сказала Дементьевна.
– От все, что у меня было и чего не было, уже съел, пошла я по соседям... Плачу навзрыд! От та пару яичек даст, та соседка сала кусочек сковородку помазать да десяток картошек. А у них тоже – откуда? От я не иду уже; и стыдно, и детей жалко, хоть мот на шею! Они сами, кто прибежит: «На, Нюра, бери – ведь убьет еще, ума хватит!..» А он жрет! «Нет, – думаю, – так я долго не протяну. Это где же я ему настачусь?» Стала это вроде экономить, поставила раз одни оладики да чай... От он поморщился, на меня ка-ак глянет! Автомат из-за себя – черк!.. Да в ту комнату, где дети, да опять: «Юда?!» Ве-еришь, не знала уже, что делать. От слез уже опухла, все с себя продала, по соседям уже не хожу, стыдно – ну чего? Убежать с ними – а куда убежишь, младшенькой тогда – два годика, а этим – одной четыре, другому – пять. Ну куда?.. Ни родных, ни знакомых. Мы с Женей только что переехали тогда с хутора в станицу, мать его померла, от мы хату продали, а тут купили. Ну куда!.. Плакала я, плакала, а потом отвела ребятишек к соседям, а сама – на хутор. Там у нас бабушка одна жила, старушка – вроде как знахарка. От я к ней. Упала в ноги, она старенькая – и поднять не может. Послушала, а потом говорит: «Да, моя детка, сроду ничем я таким не занималась, хоть всякое на меня говорили. А отраву знаю, еще моя тетка, покойница, научила. И ни один, – говорит, – врач не докопается...»
– Я бы его давно уже, – сказала Дементьевна. – И потрохов бы не нашли...
– От помогла я ей пирожков с картошкой напечь. Вышла она с ними в кладовку, потом приходит... «Грех это, – говорит, – моя детка, да а малых детей и матерь мучить разве не грех? Бог нас просит!» Проводила меня до дороги, вот я и пошла. Хожу потом как неживая, жду его. Детей опять отвела. «А ну если, – думаю, – почувствует? Перестреляет всех. А так хоть одну меня». А его в тот день до-олго не было, я уже сама не своя. А потом приходит, и в руке у него вещевой мешок пустой. «Марш, – говорит. – Марш!..» А я никак не пойму, чего он хочет, трясусь вся. А потом догадалась: уходит он куда-то дальше, пришел за продуктами на дорогу. Закружилась тут у меня голова, что-то говорю ему, а сама схватила эту тарелку с пирожками да из хаты. Прямо с порога – раз пирожки эти в бурьян! А потом пхаю ему в мешок, что еще у меня оставалось, а сама думаю: «Да неужели ж услышал кто мои молитвы?..» От он мешок завязал, на одно плечо лямку накинул, вышел; а я за ним. От он около калитки остановился да и говорит: «Юда!..» А сам как захохочет!.. И аж себя от так рукой по коленке. И пошел, песню заиграл! А у меня в глазах мушки, мушки какие-сь...
Когда поднялась, пошла в хату; мимо бурьяна иду, а там наша собака, Дружок, мертвый уже лежит, нашел-таки эти пирожки, съел!
– Эх ты! – укорила Дементьевна. – Я думала, ты ему в сумку их – первым делом!.. «Вкусные, мол, пирожки, смотрите, мол, и товарищей своих угостите, по одному всем...»
– Да что ты!.. Рада была без памяти, что хоть так ушел!
– Ну а дочечка, ты не сказала.
– Да чего – у нее теперь свои дочечки...
Дементьевна вздохнула:
– А может, споем?.. Грустную?