Текст книги "Избранное"
Автор книги: Гарий Немченко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 37 страниц)
К запаху очистных прибавился теперь тухлый дух коксохима, и к измученному долгой дорогой Котельникову опять пришло ощущение нереальности всего вокруг... С кем это происходит? Зачем? Где?..
Душа потихоньку ныла не только от тоскливого сознания, что, переверни Матюша лодку, ему придется тащить его из воды, – к ней уже тревожно подступали обычные для него ночные раздумья... Куда он, Котельников, так стремится?
Ему показалось, поймал в себе что-то тайно промелькнувшее... Может быть, в самом деле? Потому только и поплыл он на лодке, что Вика его сегодня не ждет? Потому и к Прохорцеву не пересел, с Матюшей тащится, чтобы прийти домой уже ночью и, может быть, тут-то во всем и убедиться. Ну, нет, сказал он себе, нет, этот номер у тебя не пройдет!
– А до Шороховой, говоришь... далеко?
– Да ну, с полчаса еще. По темному.
– Давай в Шорохово.
Они уже вышли на реку, и луна над подступившим к берегу лесом бросала на воду бледный и ломкий свет. Где-то там, в непроглядной тьме, где-то позади, уже будто в прошлом, осталась эта фантастическая граница, где, как два начала, каждую минуту, каждый миг борются построенный ими стальной завод и этот пульсирующий вокруг него живой мир...
Белая, с синими тенями луна напомнила Котельникову, что недалеко есть другая земля, там, где живое пока непобедимо.
Он вдруг подумал, что из-за того, что он уехал, бабушка, наверное, уже утопила остальных щенят...
Мотор стучал ровно, и, кроме него, ничего не было слышно, кроме него, была тишина.
Душа у Котельникова ныла... Зачем он тут? Зачем поплывет в незнакомую эту деревню?
Маленький зеленый самолет из детства опять неслышно снижался над темным лесом...
Котельников побежал за ним, проводил, и проводил затем другой точно такой же фанерный самолет, и ждал, пока над верхушками деревьев станет снижаться третий...
Неслышно раздвигалась, отлетала назад вспоротая моторкой тугая и темная гладь реки, и он подумал, что так же стремительно уносится – секунда за секундой – неумолимое время. Безмолвно останется позади, как эта река, и ни единый миг не вернется потом, не повторится... А может, подумал он, ничто не исчезает бесследно, все остается, все остается в нас навсегда, и каждый отлетевший миг переходит в другое состоянье, в память о былом, и прошлое лишь обращается в наши будущие раздумья?.. Матюша что-то буркнул, но Котельников промолчал, и тогда он буркнул еще.
– Что-то сказал?
– Не-а! – наклоняясь, Матюша радостно растянул свои длинные губы. – Пою!
5И были потом совсем другие места, и был другой день...
Остальные еще ставили в угол ружья, еще снимали рюкзаки, расстегивали патронташи, а он уже вошел в избу, остановился, раздеваясь, у вешалки.
В проеме двери, ведущей в горницу, и раз и другой мигнула керосиновая лампа, потом показался двумя полотенцами размахивающий пасечник, и Котельников перестал стягивать резиновый сапог, выпрямился.
– Ты что это, Василь Егорыч? Никак мух?
Боком стоявший к Котельникову пасечник перестал размахивать и, держа полотенца на весу, слегка наклонился, отчего светлая его, аккуратным клинышком бороденка отделилась от серого, в полоску дешевого пиджачка и тоже повисла. Повел ею, глянул на Котельникова искоса:
– А ты, Игоречек, ничего не чуйствуешь? А ну, шмыгни-ка носом, шмыгни!
В просторном пасечниковом доме, в который он перешел уже в конце лета, все еще пахло свежей краской и подсыхающим деревом, но эти запахи еле угадывались за другими – за прочными, за густыми запахами теплого, сытого жилья.
Котельников перестал принюхиваться и покачал головой:
– Зайца ты, Василь Егорыч, готовишь... Тебе в ресторан надо – талант пропадает!
Тот затряс головой, будто его душил смех:
– Ой, Игоречек!.. Уедешь, как без тебя останусь? То хоть пошутить с кем...
– Какие ж тут шутки?
– А кроме... ничего? – посерьезнел пасечник.
– Вот те крест!
– Ну, значит, выгнал дурной дух. – Одну за другой он захлопнул в горнице форточки, полотенца повесил на дверь, а потом подошел к Котельникову сбоку, и тот, знавший уже об этой повадке пасечника говорить в самое ухо, не стал поворачиваться к нему, а только слегка наклонил голову. – Представляешь? – совсем негромко спросил пасечник, и в тонком его голосе прибавилось доверительности. – Я тут отлучился, захожу потом – что такое? В избе хоть топор вешай, да еще не какая-нибудь вонь, понимаешь – особенная... Гляжу, а в уголке – Пурыскин. Без меня пришел и спит в потемках, как домовой...
– Это кто такой?
– Не знаешь его? Ну, чтобы побродяга, сказать – не побродяга, а так – путнего мало. Зряшный старикашка. Без фундаментов. Всю жизнь по тайге. То охотился, то геологов водил, а бумажек никаких не сохранил... Пора на пенсию, а стажа нету – только тогда и кинулся. Заключил с промхозом договор да ходит теперь, вот уже лет десять, по здешним местам, соболюет. Все пенсию себе заработать хочет, думал, так оно ему просто... Настасья моя его привечает, вот он тут и толкется... Я теперь – нюх-нюх. Ты что это, говорю? А он: а рази слышно? Чего ж не слышно, если дверь, говорю, вонью было не вышибло! А он прошлым летом сусликов наловил да в земле целый год гноил их, приманку готовил. За соболишкой теперь собрался, в бидончик этого добра отложил, а бидончик возьми да потеки... В мешке все перепачкал, а потом и на телогрейку, и на штаны. А он, старый пень, хоть бы тебе что. Рази, говорит, слышно?
Котельников снова принюхался и пожал плечами: да нет, мол, запаха – и в самом деле.
– Ну, вот, а я чуть с ног не пал, когда вошел – пожаловался пасечник. – Давай-ка, говорю, Пурыскин, отсюда! Давай. Ко мне люди, понимаешь, такие приехали – большие, можно сказать, люди. Один управляющий треста. Другой профессор. Академик, можно сказать. Не хватало им, говорю, в компании – смердюка...
За дверью глухо забубнили, застучали сапогами, потом она открылась, впустив разом и гвалт и гогот:
– Неясная фамилия, слушай, – Погорелов, нет, неясная!..
– Надо так прямо и указывать, на чем – Погорелов.
– Ну, да: предположим, Погорелов – на выпивке!
– Братцы, и зачем только Котельников вперед рвался? Говорил, на стол собирать, а теперь стоит себе, лясы точит...
– Я думал, он тут успеет сообразить быстренько закусь, да каждому у порога – по стопочке!
Пасечник подмигнул хохотавшему Гаранину:
– А хоть есть, Порфирьич, за что?
– У-у-у! – загудел Гаранин, и длинное лицо его еще больше вытянулось. – Много у тебя рябка – не ожидал. Можно сказать, уважил.
– Был бы он, если бы не Василь Егорыч. – Уздеев стаскивал свитер и, вынырнув из него, опять поглядел на пасечника. – Так, Егорыч? Два дня небось с лошадки не слезал, табунки сбивал...
– И зайцев привязывал, – добавил Гаранин.
– Зайчишек, да, – затряс аккуратною бородкой Василь Егорыч. – Зайчишки в этом году страсть в наших местах, нынче можно попривязать.
– Ты, Егорыч, давай мне сохатого! – нарочно строго, как на оперативке в тресте, потребовал Гаранин.
– Да что ж? И его можно, если поднатужиться...
– Вот и поднатужься, – словно разрешил Уздеев. – Что ж ты, зря, что ли, каждый день тут мед пьешь и медом закусываешь?
– Беда! – вздохнул пасечник громко. – Не берет меня, Славик, мед! Не в коня корм, как говорится. На других пасечников поглядишь, голый на снегу переспит, луженую спанку после себя оставит, и хоть бы что – ни воспаленья тебе, никакой другой хворобы... Так мед в нем играет.
Уздеев приподнял ладонь:
– Медовуха!
– А я как был смолоду скелет... Вот загадка! Не дает он мне сил, да... В чем дело?
Котельников выбрал момент:
– Так вы куда – деда?
– Пурыскина?.. А в зимовейку наладил, пусть там ночует. Печурка есть. Сидит в исподнем, штаны сушит...
Все в компании были старые приятели пасечника, знали его лучше, чем знал Котельников, но теперь он прожил тут почти неделю, а остальные, как и договаривались, приехали нынче утром – на субботу да на воскресенье, – и потому Котельников был сейчас как бы за старшего, всех опекал и обо всех заботился.
Погромыхивал сосок рукомойника, падала в таз вода, и друзья его из рук в руки передавали мыло, отбирали друг у друга полотенце, кто с расческой, а кто без нее теснились напротив висевшего на стенке небольшого зеркала, поправляли воротники измятых под свитерами да под телогрейками рубах, ладонями приминали вихры, растопыренною пятерней оглаживали слежавшиеся под тесною охотничьей шапкой волосы, а Котельников то и дело спешил мимо них то с железной чашкой отборных, с детский кулачишко соленых груздей, а то с налитою янтарем четвертью медовухи.
Они, конечно, не могли не задевать его:
– Дождемся мы, в самом деле, когда этот тип накроет, или нет?
– Сразу видно, в ресторане товарищ не работал – не та сноровка...
– Да он и на конвертерном не больно торопился.
– Ну, как же, а говорят, даже особое понятие родилось: эффект Котельникова.
– Так это совсем не то!
– Ты думаешь, товарищ Котельников, мы шутим? Жрать хочется – страсть!
– Ничего-ничего, – он оборачивался на ходу, – повыделяйте-ка сок, повыделяйте!..
Сам он тоже порядком проголодался, но поскорей сесть за стол ему хотелось больше из-за того, чтобы собрать наконец вместе эту братву, по которой он тут соскучился, чтобы не торопясь на всех посмотреть да со всеми поразговаривать. Утром не до того: все заядлые охотники, спешили в тайгу, а там как разошлись, так и проходили порознь до вечера; близко Котельников видел одного Гаранина, в паре с которым охотился...
Но вот они наконец расселись за просторным и прочным круглым столом посреди горницы. Плотоядно потирает ладонями крупный, с серыми глазами и с заметно поредевшей за последнее время шевелюрой блондин – управляющий «Сталегорскпромстроем» Саша Гаранин. Чинно замер с ним рядом скуластый и широкоплечий Алешка, верный шофер и верный его оруженосец. Совсем невысокий и тоненький, мальчишка мальчишкой, Толя Растихин, заведующий кафедрой из металлургического, профессор – тот самый, можно сказать, академик, – протирает очки, смотрит на стол, близоруко прищурившись, и от этого очень правильные черты его лица кажутся еще мельче, еще игрушечней. Ладно сбитый, всегда с уверенным и будто чуть насмешливым взглядом Уздеев глядит сейчас в потолок, всем своим видом показывает, что терпеливо ждет, пока ему поднесут, но он-то, великий любитель деревенских яств, как раз все уже давно разглядел – и обложенный крепкими, в пупырышках огурцами, на четыре части располосованный тугой вилок квашеной капусты, облитый запашистым подсолнечным маслом, и глубокие миски с творогом, влажным и ноздреватым, с густеющею, комками сметаной, с домашней кровяною колбасой, с только что вырезанным из рамки, еще не успевшим стечь сотовым медом... Рядом с Уздеевым горбился над краем стола Витя Погорелов, тоже начальник участка, из монтажников, – может быть, хотел стать хоть чуточку меньше? Роста Погорелов громадного, худой и мосластый, большое лицо его по-детски открыто, и стрижка у него странная, тоже как будто детская, но руки, руки... Когда подвыпьют да опять начнут над Погореловым подшучивать, Уздеев небось обязательно расскажет, как пасечникова жена, которая сейчас лечится в городе, однажды за столом попросила: «Ты, Витя, убери-ка пятерню, я, однако, тазик с пельменями поставлю...»
Прекрасная эта минута перед началом мальчишника где-то далеко от стройки, от надоевшей городской суеты, на утонувшей посреди глухой тишины таежной пасеке!
– С чего начнем? С медовухи или с беленькой?
– Давай с городской.
– С казенки... чтобы медовушка потом лучше легла.
– Она и так ляжет, не волнуйся!
Уже плеснули всем по половинке граненого, когда из кухни появился Василь Егорыч. Двумя руками держал просторный поднос из нержавейки, на котором лежали ровненькие, по локоть, малосольные щучки.
– А ну-ка, люди добрые, найдется место?
– Фирмен-ная! – Гаранин опять плотоядно потер ладони.
Уздеев снизу вверх глянул на пасечника, спросил вроде бы равнодушно:
– Добить хочешь?
Русая бородка у пасечника торчит клинышком, но аккуратный клинышек этот – только один из многих, из которых как бы составлен Василий Егорыч. И голова у него клинышком, и рот, и даже глаза с опущенными посредине нижними веками, и вся фигура его – тоже неширокий, но острый клин.
На слова Уздеева откликнулся еле слышно:
– Да ну там, Славик... по бедности!
В руках у всех замелькали ножи. У кого на поясе не было, сбегал за персональным на веранду, где лежала вся амуниция. Лег перед каждым слегка погнутый с краев кружок белого щучьего мяса.
– За что, братцы?
– За удачную охоту!
С охотой им в самом деле повезло, Котельников тоже был доволен и до сих пор словно ощущал в себе какой-то неутихающий трепет. У них с Гараниным все было, как в учебнике: тот оставался на месте, когда они вспугивали выводок, а Котельников шел загонять, и ни единожды не ошибся, всегда выходил точно там, где надо, но, удивительное дело, все рябки летели потом только на Гаранина, садились так, что стрелять было удобно только ему, а Котельников, с бьющимся сердцем, стольких птиц проводил горевшими от азарта глазами, но выстрелить так и не выстрелил – не потому что не хотел, просто всякий раз было не с руки.
Правила игры таким образом были строго соблюдены: Котельников и отвел душу, и никого не убил.
– За удачу само собой, но давайте-ка сперва – за сюрпу!
И за нее, конечно, стоило выпить.
Сюрпою Василь Егорыч называл нехитрое, в общем, сооруженье, при помощи которого он целиком перегораживал бежавшую под взгорком, на котором стояла пасека, крошечную речушку. Состояло оно из старых панцирных сеток, что привезли пасечнику со стройки, да громадной, метра на четыре длиною, верши, которую потом, когда в нее набивалась рыба, приходилось тащить из воды лошадкою.
Василий Егорыч признавался, что рыбалку не любит, на тех, кто ходит по берегу с удочкой, поглядывал всегда насмешливо, но плести морды из лозы был большой мастер, пору, когда начинала рыба скатываться, угадывал всегда безошибочно, и несколько крепких бочонков были у него всегда к этому времени готовы...
– Дельное предложение. За сюрпу!
Уздеев вдруг посмотрел на Котельникова, как будто что вспомнив, поставил свой стакан, быстро прошел на кухню и вернулся с чашкой молока.
– Шеф-повара своего чуть не забыли!
И каждый конечно, посчитал своим долгом с Котельниковым чокнуться, а потом они выпили, и кто стал заедать малосольной щучкой, и в самом деле отменной, а кто уже захрумкал огурчиком, захрустел тугою пилюсткой, все задвигали челюстями, замолчали сосредоточенно.
– Тихо, братцы! – поднял палец Уздеев.
– За ушами трещит? – откликнулся гаранинский Алешка.
– Точно!
И снова они навалились на эту некогда очень простую, но ставшую нынче божественной еду, а когда самый нетерпеливый закурил, Котельников решил, что все пошло своим ходом и ему теперь можно и отлучиться...
Ночь наступала ясная, было еще довольно тепло, но залитые призрачным лунным светом низины, в которых уже плотно синел туман, дышали близким морозцем, стыли за темной, студеной речкой ярко очерченные гребни разломов, и даже в тихом мерцании мелких поздней осенью звезд угадывалось приближение холода.
Котельников окликнул вынырнувших из темноты и ткнувшихся ему в ноги собак и медленно пошел к горбившейся невдалеке зимовейке. В единственном ее крошечном окошке плавал размытый свет, и он сперва грякнул цепкой, вроде постучал, и только потом толкнул тяжелую, давно осевшую дверь.
Печка горела ярко, и через трещины в раскаленной плите пробивались горячие отблески, помигивали на темном потолке. Напротив полураскрытой дверки, тоже игравшей широким отсветом, стояла просторная, крытая рядном лавка, а на ней, до пояса укрыв себя старым тулупом, сгорбившись, сидел щупленький, в исподней рубахе дедок.
Котельников поздоровался, присел на край лавки:
– Не холодно, дедушка?
Тот сперва качнулся, пошевелил губами, только потом мягко сказал:
– Если бы всегда так, жить еще долго можно...
Среди запахов пойла, которое обычно варили в омшанике, да конской сбруи Котельников уже различил резкий, ни на что не похожий душок.
– Как же вы, дедушка, не увидали, что бидончик прохудился?
– А-а, это ничего. Попахнет, да и перестанет. Я вот думаю, другое плохо...
Дедок перестал покачиваться и замер, задумавшись.
Его густые, с частой проседью волосы и такого же цвета борода с усами были одинаково короткими – ничего он, видно, нарочно не отращивал, а просто равномерно зарос после давнего бритья и давней стрижки. От этого казалось, что и брови у него такие же густые и длинные, крошечных глаз под ними почти не было видно, и кротким, чуть таинственным обликом старики в самом деле напоминал домового.
– Ружье на меня обиделось.
Котельников переспросил от неожиданности:
– Ружье?
– Хорошее было. Не подводило никогда. А тут стал промахиваться. Один раз. Другой раз. Почему? А потом понял.
Котельников терпеливо ждал, пока он опять перестанет покачиваться.
– Старые люди говорили: никогда нельзя собаку из ружья бить. Испортишь. А я уже седой, а все думал: мало что болтают! Какая тут может порча? Я его хорошо знаю. И оно меня хорошо знает. Я пахну совсем как оно. А его понюхать – как я. Столько лет вместе... Оказывается, старые люди ничего зря не говорят.
Он снова надолго замолчал, и Котельников не вытерпел:
– Застрелил, дедушка? Собаку?
Он слегка повел головой:
– Воровать стала. Соседи говорят, я не верю. Чтобы моя собака по стайкам да по кладовкам? Не может быть. У меня честная собака. Чужого никогда... гордая. А сосед: приходи, сам увидишь. Взял ружье. До-олго сидел. Вижу, лезет. Моя собака.
Голос у него под конец стал такой тихий и такой горький, что Котельников, когда старик опустил голову, невольно крякнул:
– Вот ведь... может, ты ее, дедушка, плохо кормил?
Тот не поднимал головы, Котельникову видна была только серая, словно старый одуванчик, дедова макушка. Потом дед уже погромче спросил:
– Почему плохо? Что сам ел, то и ей. Все пополам.
– Лайка была?
– Лайка.
– И что с ружьем?
– А ничего. Все целое, все на месте. А никуда не годится. Попадать перестал. Обиделось.
– И как теперь?
– Мне еще, однако, лет восемь надо охотой жить. А как тут проживешь, если до барсука десять саженей, прям вот он, рукой взять можно, а оно пух – мимо.
– Новое покупать?
Старик приподнял с тулупа высохшую ладошку:
– Где я – такие деньги?
Котельникову стало неловко, но и остановиться, советчик несчастный, уже не мог.
– А это – продать.
– Оно же плохо бить стало. Как теперь продашь? Однако, грех.
– Я вам сейчас поесть чего-либо принесу, – приподнялся Котельников.
– А я ел. В сумке у меня хлебец был.
– Да что ж – хлебец? Я чего-нибудь... мяска кусок, молока.
– Не надо! – зрачки под косматыми бровями старика зажглись, и голос сделался строже. – Не приноси.
Котельников немножко постоял в тишине посреди двора, посмотрел, задирая голову, на звезды, слегка продрог, и горница показалась ему теперь еще уютней. Над столом уже дым стоял коромыслом, пламя в лампе помигивало от хохота. Котельников думал, опять принялись за Погорелова, но они на этот раз начали с Гаранина.
– Он тебе не рассказывал, Егорыч, как у него персональную «Волгу» на лом чуть было не порезали? – лениво посматривал на пасечника Уздеев, и лицо у него было непроницаемое. – Не рассказывал? Ну, давай, Порфирьевич, засвети, как было дело...
Все уже приготовились смеяться, но Гаранин насупился, щеки у него пошли тяжелыми пунцовыми пятнами.
– Ничего, ничего. Я бы ему тоже устроил, этой сволочи. Если бы не интересы, понимаешь, дела...
Шофер Алешка тоже помрачнел, то и дело поглядывал на Гаранина, словно ловил в глазах у него всякую, даже самую малую перемену.
– Он-то думал об этом небось меньше всего – об общем деле? – все так же невозмутимо продолжал Уздеев. – Наш общий друг. Прохорцев?
– Ничего, ничего, – все больше мрачнел Гаранин. – Будем надеяться, живем не последний день...
– Зря вы тогда меня с разводным ключом задержали, – укорил Алешка.
Это на конвертерном было, тоже в запарку, в самые горячие дни. На рапорте Крестов, начальник главка, приказал срочно очистить от оборудования территорию около отделения подготовки ковшей и для пущей важности Прохорцеву, который должен был начинать там работу, дал команду: то, что будет на площадке забыто или почему-то оставлено, разрезать и сдать на лом. Этому, главному-то «хам-технику», только скажи. И все было мигом растащено. К тому моменту, с которого вступало в силу грозное предписание Крестова, рядом с отделением подготовки ковшей было пусто, но Прохорцев увидел тут гаранинскую «Волгу», махнул газорезчику: сюда, мол! Алешка тоже куда-то отошел, остановить их было некому. Говорят, газорезчик только и спросил, с чего начинать, – ничего не поделаешь, школа Прохорцева! «Сперва правое крыло давай, потом – левое!» И тот преспокойно зажег горелку.
Алешка, когда прибежал да увидел свою «Волгу» без одного крыла, кинулся в драку, самого Гаранина, рассказывали, чуть инфаркт не хватил, а с Прохорцева как с гуся вода. Знал, бестия, что Крестов с Гараниным были в ту пору на ножах, потому и решился, ясно!
Котельникову стало жаль Гаранина, хотел переменить тему, но Уздеев все гнул свое.
– Видишь, Егорыч, как он, Гаранин-то, закусил удила? А все отчего? Я тебе по секрету скажу. Оттого, что дело было в субботу, а они с Алешкой в воскресенье, несмотря ни на что, хотели на часок выскочить. Это единственный раз за последние десять лет, когда они дома остались, – без крыла ГАИ остановит. Ну, так, Порфирьич, скажи?
И Гаранин вдруг улыбнулся по-доброму, часто-часто заморгал и, явно польщенный, протянул:
– Эт то-очно! Первый раз дома остались!
За работою не знал Гаранин отдыха, не давал спуску ни себе, ни людям, но воскресенье считал днем священным – тут хоть камни с неба, он ехал на охоту.
Гаранин был чуть старше Котельникова, командовать любил и на Авдеевской площадке начинал уже начальником управления. В те годы новенького своего «Москвича» променял на разбитый «газик» и всю неделю ходил пешком, лишь бы только Алешка успел подремонтировать машину к воскресенью. Забирались они бог знает в какие глухие места; целого дня беспрерывной езды между пнями на лесных полянах да по крутым логам старенький «газик», как правило, не выдерживал, и в понедельник Алешка снова ложился под машину, а Гаранин опять шел пешком или пристраивался с кем-либо из смежников.
Как оно у нас устроено: сначала Крестов до белого каления доводил Гаранина на своем рапорте. Бывало, тот не выдерживал, хлопал дверью, – ему, почти единственному, это почему-то сходило с рук. Потом Гаранин распекал своих, – сколько раз видел его Котельников орущим, с побелевшими от гнева глазами... А ведь он был лирик, Саша Гаранин, и на охоту ездил вовсе не потому, чтобы поесть дичины. Он ее, в общем, и не ел никогда, потому что известная строгостью и не очень уравновешенная его жена приносить домой что-либо из охотничьих трофеев запрещала категорически. Все, что они добывали, забирал выросший в тайге и хорошо знавший цену ее дарам шофер Алешка.
Сейчас глаза у Гаранина были ярко-голубые, длинное лицо его подобрело и расслабленно вытянулось.
– Все у тебя на пасеке, Василь Егорыч, хорошо. Место чудное. Одного не хватает: если бы на твоей горке еще церквушка небольшая стояла.
Сидевший с ним рядом пасечник покорно наклонил голову:
– Да-да, маленькая такая... А зачем?
– Купола люблю! – Гаранин расстегнул рубаху, положил на грудь руку. – Бродишь где-нибудь по тайге, бродишь, потом сопочку вывершишь, устанешь и вдруг он блеснет золотом. Зелень бескрайняя, увалы, тайга, а вдалеке – маковка... И чем-то тебя таким... так за душу возьмет.
– Да ведь ободраны кругом, – возразил реалист Уздеев. – Одни ребра.
– Я, когда на пенсию выйду, знаете, чем займусь?.. Я маковки буду реставрировать. Потому – красота. Деды понимали, где строить.
– На пенсию! Где ты тогда – денег? Ты сейчас.
Толя Растихин поправил очки на тоненьком и прямом носу:
– Какая у тебя, Александр Порфирьевич, нынче программа?
– Четыре миллиона на этот год.
– Другой разговор, – подхватил Уздеев. – Представить только, сколько маковок можно покрыть да сколько божьих храмов отремонтировать! Ты, Порфирьич, на досуге подумай.
– А что, если и в самом деле заняться? – похохатывал Гаранин. – Снять в понедельник все управление с прокатного, и – в тайгу... А потом: куда вы, товарищ Гаранин, дели такие средства? Да как куда? На божьи храмы! Надоела мне эта черная металлургия, вот где она у меня – в печенках!
Котельников, который принес из кухни чистую алюминиевую миску, положил в нее большой кусок колбасы. Хотел было творога насыпать и остановился сложной в руке, улыбнулся Гаранину:
– Хотел бы я, Саня, присутствовать на том бюро, на котором будут тебя чихвостить.
– А что, мальчики? – веселился Гаранин. – Такого в Сталегорске еще не бывало!
Уздеев, так и не выпускавший из рук вилки, на секунду перестал жевать:
– Все прожекты, прожекты... А ты начни действительно с малого – построй на пасеке колокольню. Вон эксплуатация. Помогла же Егорычу избу поставить?
Пасечник согласно закивал:
– Что верно, то верно. Без ремстройцеха я бы еще ой сколько в старой избе сидел. Ой сколько! А они взялись, и... Правда, и мы – чем можем. Когда директор завода болел, сколько маточек погубить пришлось, чтобы молочко взять.
– И помогло?
– Да вроде пока полегче.
– Это завод, – приподнял вилку Уздеев. – А что, стройка свой вклад внести не в силах? Они – избу, а ты – маковку...
На творог Котельников положил кусок меда, и пасечник наклонился теперь к нему, качнул своею аккуратной бородкой:
– Не будет он.
– Думаешь, не будет?
– Только у Настьки еду берет. Нашли, понимаешь, друг друга. А я ему не родня.
– Одного хлебца, говорит, поел... Разве дело?
Теперь стали разливать медовуху, и, когда Уздеев наклонил было четверть над стаканом Василия Егорыча, Витя Погорелов придержал его руку:
– Хозяину беленькой.
– Свою он, так сказать, в рабочем порядке, – опять потирал руки довольный Гаранин; нравилось ему, расслабившись, сидеть за этим столом, хорошо закусывать, смеяться вволю, валять дурака.
– Первый сорт, Егорыч? – прищурился Уздеев.
– Слеза!
– Все-таки я ему отнесу, – глядя на пасечника, решил Котельников. – А вдруг съест?
– Эту за что пьем?
– Как это – за что? – удивился Уздеев. – За то, чтобы Гаранина не очень крыли на бюро, когда он четыре миллиона пустит на маковки!
– Да, по-человечески отнеслись бы...
– С пониманием!
Когда пересмеялись и уже готовы были выпить, Толя Растихин низко наклонился над столом, подался к Котельникову:
– Ты видишь, я тебя не тороплю. Но вообще-то думаешь иногда? Варится это у тебя?
Великое преимущество пьющих! Котельникову захотелось, чтобы они с Толей сидели рядом, чтобы он обнял Растихина, толкнул бы плечом, может быть, слегка боднул головой... Но он только, улыбнувшись, сказал благодарно:
– Варится.
С Растихиным они познакомились, когда Котельников задумал этот свой сумасшедший подъем второго конвертера. За несколько месяцев перед этим удальцы Прохорцева свернули ночью распределительный колодец и преспокойненько себе уехали. Вода хлынула на площадку, где лежали двигатели конвертера. Их потом вскрывали один за другим, и каждый требовал перемотки. Электроцех завода уже взялся было за эту муторную работенку своими силами, но тут Прохорцеву каким-то чудом удалось доказать, что залило во время аварии только семь двигателей из двенадцати, – почему, в таком случае, отказываются работать и остальные? Создали авторитетную комиссию, которая определила заводской брак, и началась длинная-предлинная тяжба... Первый конвертер со всеми своими механизмами давно уже стоял на фундаменте, по нему уже почти все акты были подписаны, а вот что касается второго... Тут-то и окрепла окончательно эта идея Котельникова собрать все на монтажной площадке, перевезти потом на мощной чугуновозной платформе и за единый подъем поставить все сразу.
При таком варианте чистый выигрыш времени составил бы три, а то и все четыре месяца, и руководство стройки скрепя сердце согласилось, предупредив, однако, Котельникова о персональной, в случае неблагополучного исхода, ответственности.
Вся эта махина вместе должна была весить больше семисот тонн, а мостовой кран рассчитан был только на триста, и Котельникову, конечно, пришлось-таки поломать голову. Проект организации работ отдали просчитать на кафедру к Растихину, и через несколько дней тот сам разыскал Котельникова: «Догадываетесь, что это не первый случай, когда мне приходиться консультировать строителей? И я уже, признаться, привык, что все решения принимаются, исходя из того самого знаменитого русского принципа: или одно пополам, или другое вдребезги. И вдруг впервые – строгая инженерная мысль... Что меня, кроме всего прочего, греет: при сборке на площадке вы, может быть, приблизитесь к решению проблемы соосности... В общем, так: я знаю, что вас предупредили об ответственности. Будем надеяться на лучшее. Но если что-либо не получится и у вас будут осложнения, заранее имейте в виду – буду рад предложить вам место на кафедре...»
Во время подъема он ни на шаг не отходил от Котельникова, словно делил с ним опасность, и в мучивших его потом кошмарах Игорь так и видел Растихина в явно большой для него черной монтажной каске.
Это надо было слышать – как потрескивала под неимоверной тяжестью осевшая до предела двенадцатиосная платформа, как натужно поскрипывал мостовой кран, впервые отдавший в дело свой десятикратный запас прочности, как, словно струны, напряженным гудом отдавали стальные тросы. Котельникову иногда казалось, что работавшие через систему блоков на вектор два гусеничных крана могут в один момент опрокинуться и корпус конвертерного, еще не окончательно окрепший, рухнет словно карточный домик...
Но ничего не случилось, подъем прошел без единого, что тебе называется, сучка, без единой задоринки, и только потом, когда эта махина окончательно стала на место, когда взмокший от напряжения Котельников снял каску и рукавом отер лоб, сверху рухнула задетая шлангами питания крана сварная металлическая стремянка... Это и назвали потом «эффектом Котельникова»: ты придумываешь выручивший всех черт знает какой сложный производственный ход, а сам потом получаешь по башке из-за махрового нашего родного разгильдяйства...
Когда Котельников через месяц очнулся, одним из первых около себя он увидел Растихина. Тот и раз приходил, и другой, и третий, говорил о пустяках или сидел молча, только дружелюбно, словно были они старые товарищи, поглядывал, а потом, когда Котельникову стало самую малость легче, сказал: «Я тебе, пока тут никого, по секрету... Думаешь, зачем я хожу? Все жду, когда с тобой можно серьезно сглазу на глаз. Помнишь, я тебе о кафедре говорил? Так вот, у меня вакансия. И оклад, и все прочее, об этом можешь не волноваться, в проигрыше ты не будешь. Ректор навяливает мне одного деятеля – на него горком давит. Но я сказал ему, что у нас с тобой железный договор. Можешь не торопиться – думай. Только имей в виду: я тебя жду».