Текст книги "Избранное"
Автор книги: Гарий Немченко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 35 (всего у книги 37 страниц)
Со мной ничего такого не произошло, только сосало душу наше обычное: много работал, да не все, как задумывал, вышло; отец меня неправильно понял; друг обманул; огорчил сын.
Может быть, потому и прилетел я домой, потому и бросил под яблоней облезлый кожух...
Лежишь, словно бы растворившись во всем, что есть вокруг, и сам себя ощущаешь, кажется, только потому, что тонкая травинка касается иногда твоей щеки. Лежишь, и тебе вдруг приходит на ум, почему это люди придумали легенду об Антее, и тут же становится ясным, как оно все было на самом деле.
Это уже потом, решаешь ты, сочинили, будто всякий раз, когда надо было набраться сил, прижимался Антей к богине Земле, которая была ему матерью.
А просто был он родом крестьянин. И где-то в белой от солнца деревушке на берегу Эгейского моря жила его старая мать. И он любил приезжать к ней, когда с моря дул серебривший листья маслин теплый шальной ветер, и дарил ей очередной платок, и сначала долго выслушивал жалобы на здоровье и на молодежь, у которой совсем не стало почтения к старшим, и украдкой вздыхал, а потом брал давно полысевший кожух, шел с ним в сад, бросал посреди травы...
И все у него было хорошо, пока он почаще приезжал, и никто не мог одолеть его ни в гульбе, ни в работе; это потом уже он из-за каких-то мелочных дел и раз и другой решил отложить поездку домой, и затосковал, и стал нервничать, а этот хитрец Геракл, который давно уже к нему присматривался, все заметил и тут-то и решился к нему наконец подойти... Слышите?
Нет, нет, надо почаще бывать дома – никак нам нельзя отрываться от родимой земли!
ИНЕЙ НА СТЕКЛЕ
Э. Овчаренко
Почти никого в городке не знаю, но уже со многими на улице здороваюсь... Наверное, это привычка: в рабочем поселке под Новокузнецком, где долго жил раньше, я ведь и шага не ступал не поздоровавшись. И теперь для меня достаточно самого маломальского повода, чтобы кивнуть потом человеку при встрече.
Тут мне стало казаться, что разные города населяют, в общем-то, очень похожие люди, только одеты они по-другому и занимаются другими делами – как бы живут другой жизнью. Там он был у нас до точки замотанным бригадиром, а тут, глядишь, с хорошей кожаной папкой под мышкою выходит из облисполкома и, выпятив заметное брюшко, долго стоит на ступеньках под козырьком, неторопливо покуривает, скользит скучающими глазами по лицам прохожих... Или у нас он, предположим, в горкоме работал, приезжал к нам на стройку «цеу» раздавать, а тут вдруг появляется из-за ширмы в белом халате, укутывает тебя накрахмаленной простыней, берет в руки ножницы...
И с тем и с другим сперва я здоровался от неожиданности, а в следующий раз уже сознательно: если принял за своего – чего же теперь?..
Постоянно встречал тут на улице парня лет тридцати пяти, небольшого росточка, с горделивой осанкой, больше, пожалуй, рыжего, нежели просто блондина. У нас он был знатный экскаваторщик, на больших собраниях или каких конференциях всегда выступал с предложением избрать почетный президиум... На работе он, известное дело, в замасленной телогрейке да в кепочке, а когда при параде – черный костюм на нем, белая рубаха и галстук, и над карманом на груди обязательно белоснежная полоска платка. А этот постоянно был в светло-сером костюме, из-под которого выглядывала кремовая водолазка. Слегка наклонит, когда здоровается, голову с волнистой шевелюрой, глянет хитренько: знаю, знаю, мол, за кого меня принимаете!.. И тут же сделает независимое лицо, поднимет подбородок еще выше и пошел дальше – как аршин проглотил, хотя сделать это он не смог бы по причине малого роста.
На днях рано утром по морозцу иду я с почты и вижу: перед витриной гастронома стоит мой «экскаваторщик», пытается заглянуть вовнутрь. Из-за малого своего росточка тянется на цыпочках так, словно хочет вылезти из модного, когда-то серого пальто с широким поясом, покачивает с бока на бок головой в черной, с длинным козырьком финской шапке.
Я – со своими новокузнецкими шуточками.
– Что, – спрашиваю, – колбасу небось выбросили?..
Он живо обернулся:
– Какую, извините, колбасу?
– Да тут ведь, кажется, колбасный отдел?..
– Да? – Он так искренне захохотал, что я тоже невольно заулыбался во все лицо.
Но он вдруг разом погасил улыбку – удивительно, тут и следа не осталось, – сказал доброжелательно и серьезно:
– Нет, видите ли, я – художник. Пишу сейчас картину, на которой должно быть заиндевевшее окно... А какие у нас морозы, сами знаете. Так долго ждал! А нынче утром глянул на градусник – наконец-то! И – скорее по городу. Где-нибудь, мол, да встречу... Мне разводы нужны, морозный узор, а тут видите – это и все!
Глядя на еле заметный, совсем размытый с краю чахлый ледяной росток, он огорченно вздохнул, развел руками, а я так все и стоял еще с дурацкой улыбкой.
Как мне потом хотелось помочь ему!
Пойти в мастерскую: «А хотите, я вам...» И рассказать, как солнечным днем в зимней тайге сыплется с деревьев серебряная кухта, как, пронизанные светом, под голубым небом в сахарном куржаке стоят желтобокие вековые сосны... И на оконцах в избе у деда Савелия и бабушки Марьи расцветает в те дни такое узорочье!..
Рассказать, как в прокаленном жгучим морозом автобусе девчонки долго дышат на стекла, как приникают одним глазком, чтобы глянуть, какая остановка, и как прозрачный кругляшок тут же снова затягивается острою ледяною пленкой... Как в самом большом гастрономе в центре города, очень теплом, по сантиметровым зарослям куржи кто-либо проводит ногтем, ставит черточку и потом стоит ждет в сторонке, пока не увидит ее другой, не поставит рядом свою отметинку, а когда появится третья, это значит, что коллектив уже сложился, что можно становиться в очередь к родному отделу, а три этих длинных палочки на замерзшем стекле надо наискосок перечеркнуть, чтобы не сбивали с толку других, пусть эти другие заводят свою табличку – вон сколько их на просторной витрине магазина, этих следов коммуникабельности, которая возрастает, когда крепчает мороз...
В те дни у меня на столе лежало письмо в плотном продолговатом конверте со штемпелем станции «Северный полюс-21» – прислал недавно мой старый друг Юра Апенченко, спецкор одной центральной газеты... Может быть, думал я, отнести, показать художнику? Меня этот штемпель спасал тогда от одиночества. А художника – вдруг вдохновит?..
И так хорошо мне было постоянно возвращаться к мысли о том, что есть в этом крошечном городке, есть человек, который приподнимался перед витриной гастронома на цыпочки вовсе не затем, чтобы посмотреть, большая ли очередь да какую сегодня продают колбасу.
ОСЕННИЕ КОСТРЫ
Вечерами глубину темнеющих улиц затягивает сизым дымком – жгут опавшие листья.
В этом маленьком городке их тщательно выметают из полегшей травы жесткими вениками, выскребают граблями, и под черными опустевшими деревьями рыжая трава потом стелется как расчесанная... Острая отава приподнимает на тонких пиках всякий листок, которому с помощью дождика удалось было прибиться к земле, их собирают по одному, чтобы жалостным своим видом не портили изумрудного торжества помолодевших газонов. Серые вороха отживших листьев сваливают на куски брезента, на старые клеенки, на серые прорезиненные фартуки и сносят в кучи, над которыми потом долго пластается первым холодком прижатый к теплой земле сырой дымок.
В обычае этом здесь, кроме желания чистоты, есть и правда что-то древнее, почти языческое...
Неспешные эти костерки с утра и до вечера курятся почти у каждого двора.
Запаха прели в этом южном городке никогда не услышишь, ощущение осени связано здесь только с щекочущим ноздри горьковатым дымком...
Опершись на грабли, стоят, покуривая у костров, молодые мужчины, смотрят на медленно тлеющие листья древние старухи, сидящие на лавочках около калиток, снуют по улице, поднося в костер, малые ребята.
На днях видел: около совсем крошечного костерка, сунув озябшие руки в карманы старенького пальтеца, на корточках тихонько сидел нахохленный, лет четырех, одинокий мальчонка, задумчиво смотрел на крошечный, который он только что так долго раздувал, огонек.
Может быть, с первыми холодами просыпается в человеке спокойно себе дремавшая летом тысячелетняя тяга к огню?..
Или разноплеменным жителям этого лежащего в долине у подножия Кавказа маленького городка, где давно уже топят газом, все-таки не хватает и сухого шелеста огня, и потрескиванья сучьев, и гуда пламени, не хватает едучего, от которого слезятся глаза, дымка, не хватает кисловатого его запаха?..
Или над Кубанью, такою теперь многолюдной, синими осенними вечерами, все еще неслышно помаргивает зарево далеких кочевий, все еще призрачно дрожат отблески горских очагов, все еще безмолвно полыхают отсветы первых тут русских печек, и все эти костры из осенних листьев в первую холодную пору – это смутное желание вечернего тепла и спокойствия, желанье мира не только дому своему и дому чужому, но и умиротворенья и согласья душе...
ПИСЬМА-ПОСЫЛКИ...
Что-то стали пропадать мои письма...
Напишешь, сам бросишь в почтовый ящик, ждешь потом, ждешь ответа, а его нет и нет... Что, думаешь, такое?
Закажешь телефонный разговор, спрашиваешь у друга:
– Получил мое письмо?
– Н-нет, – удивляется. – А ты посылал?
– Как же так?.. Куда оно могло...
– Ну, что ты, – говорит он с легким укором. – Или не знаешь нашу почту?
Станешь объяснять, о чем ты с ним хотел посоветоваться, но настроение твое уже перебилось, начинаешь путаться и сбиваться, и это невольно передается ему, ты вдруг чувствуешь, слушает невнимательно, нет, не понял – что ты тут будешь делать?!
А в письме ты все так хорошо ему обсказал!
Самое обидное, что раньше, когда все у меня было хорошо, мои письма всегда доходили, даже открытки, которые бросаешь в поржавевший почтовый ящик в каком-нибудь совсем малолюдном месте. Ты на них, признаться, и не очень надеешься, делаешь больше для очистки совести, как говорится, – и вдруг тебе тоже весточка: так и так, мол, получил поздравление, рад, спасибо, обнимаю и я...
А теперь, когда порой кажется, что от того, как тебе ответят, зависит чуть ли не вся твоя жизнь, – пожалуйста, на тебе! Письмо пропадает.
Всякое, конечно, бывает. И слышал я эту историю, когда на те переводы, которые сын-летчик регулярно слал матери-старушке, начальник почты построил себе двухэтажный дом, а она глаза выплакала, думала, сын ее забыл – не пришлет даже письмеца... И верю, что есть такие артисты, которые вложенный в письмо трешник достанут, не вскрывая конверта. И все-таки каждый раз мне как-то не по себе: жизнь каждого из нас так прочно связана с почтой, что стыдно ее и подозревать...
Начинаешь припоминать свое детство, когда мать чуть ли не с самого раннего утра посылала тебя к калитке подождать почтальона: «Смотри хорошо, детка, чтобы, не дай бог, дядя Коля мимо нас не прошел!»
И ты стоишь буквально часами – я до сих пор чувствую спиной этот столб, на который была навешена наша калитка!..
Потом где-то еще очень далеко появляется почтальон, и ты стремглав, летишь к матери, громко кричишь, и она каждый раз вздрагивает, испуганно хватается за сердце и, все бросив, тут же бежит за тобою следом, и теперь она стоит у этого столба и во все глаза смотрит, как медленно приближается дядя Коля – он редко к кому заходит, но зато во дворе остается всегда подолгу...
Виноватым голосом мать спрашивает:
– Ничего, дядя Коля?
И теперь он ей говорит, как она тебе:
– Нет, моя детка, ничего... Придется тебе еще обождать.
Это было после того, как мы получили бумагу, что отец пропал без вести, и у калитки мы дежурили зимою и летом – то я один, а то вдвоем с младшим братом – он был тогда еще маленький, и одному ему мама стала доверять только через год.
А потом случилась история счастливая.
Когда мамы не было дома, дядя Коля принес телеграмму от отца. Он ее нам прочитал и ушел, и мы сперва прыгали от радости, а потом стали делить эту телеграмму, чуть не разорвали ее и в конце концов положили под камень у порога, чтобы никто не трогал.
Уже вечерело, а мамы все не было, и тогда мы решили идти к реке ей навстречу – мама ходила в степь за топкой.
По дороге младший брат начал хныкать, и тогда я решил отдать ему телеграмму, но нести ее он должен был не в руках, а за пазухой. Я сам положил ему туда телеграмму, и он тут же нащупал ее под рубахою и прижал ладошкой.
Маму тогда мы не встретили, она пошла другою дорогой, а было уже темно, мы вернулись, нашли у порога вязанку сухих бодылок подсолнуха – мама уже пошла нас искать.
Когда мы нашлись наконец, брат мой уже спал на ходу, и ладошку он все так же держал на животе, но под нею ничего не было. Видно, он так прижимал руку, что коротенькая рубашонка выбилась у него из-под трусов и телеграмма упала.
Мама уложила брата спать, и с ней мы сперва туда и сюда пробежали по нашему следу, но нигде ничто не белело. И тогда мы побежали к дяде Коле, он повторил, что было написано, но мама не верила ему, и все плакала. Он сказал, что это большая ошибка, не надо было ему отдавать такую телеграмму малым ребятам.
Мы взяли из дома лампу и кусочек картона, чтобы огонь не забило ветром, мама прикрутила фитиль, и мы пошли уже втроем и ходили по тропкам, лазали по траве до тех пор, пока на нее уже не пала роса, – я хорошо помню, что телеграмма, когда мы ее наконец нашли, была влажная. Разглядел ее на берегу дядя Коля, не знаю, как это удалось ему – был он почти слепой, и через несколько лет ослеп уже совершенно. Сперва, правда, этого никто не заметил, потому что от двора ко двору торопился он все так же бойко, и мальчишки догадались об этом первые – иногда он подзывал кого-нибудь из нас на улице, спрашивал потихоньку, кому письмо, но треугольный конверт без марки совал обратной стороной.
И еще несколько лет мы таскали по улице его сумку, а он только держался за плечо и все потом, когда его угощали, пытался поделиться с тобой половинкой пирожка с капустой или с фасолью.
Это было уже после, а в ту ночь мы больше не зажигали огня; и еще несколько вечеров сидели потом без света – пока искали телеграмму, выгорел весь наш керосин...
Это теперь, когда я вдруг задумался, мне припомнилось то и другое, а раньше о почте я, конечно, не размышлял, можно сказать, просто не замечал ее, как не замечают, предположим, здоровья, или хорошего настроения, или еще чего-то, что разумеется как бы само собой. А ведь разве не удивительно: куда бы я потом, когда уже стал взрослым, ни уезжал, в какие бы далекие места ни забирался, письма тут же находили меня – как будто у почты только и было забот, чтобы я ни на минуту не почувствовал себя одиноким... И правда, есть в этом что-то от чуда: весь твой с таким трудом проделанный путь почти тут же уверенно повторяет сам по себе беспомощный крошечный лист бумаги. Не потому ли встретить его, когда дорогу не в силах одолеть вездеход, люди за сотню километров выходят пешком? Не потому ли пачку писем, если плывут на лодке, никогда не положат ни в ящик с продуктами, ни в тяжелый рюкзак и полевую сумку, если что, спасают прежде всего?
Помню, когда я работал в маленькой газете на большой сибирской стройке и уже начал потихоньку писать, почерк у меня испортился окончательно, и письма мои не смогла читать уже не только мама, но и наша соседка – учительница. И два года, пока меня не было дома, разрывая конверты, мама только терпеливо рассматривала письма – они стали для нее просто знаком того, что со мной все в порядке, а ждать к тому времени она уже научилась.
Одно за другим я сам прочитал потом эти местами затертые мамиными пальцами письма, прочитал, опуская подробности, которые задним числом стали неинтересными или уже ненужными, и было любопытно заново оценить опоздавшие свои новости, и мама, понимая это, внимательно слушала, а потом, когда стопка кончилась, строго спросила:
– Все дошли? Ни одно не затерялось?
Почему-то я был уверен, что письма все.
Не знаю, кто как, а я привык верить почте так же, как верят лучшему другу или любимой женщине. Не стану говорить, кому в этом смысле я отдал бы предпочтение, но на третьем месте была бы она – почта, как бы объединяющая в себе и этих двух, и еще многих других людей – и родственников, и знакомых, и тех, кого я никогда не видел в лицо, но кто прислал мне когда-то крошечный листок с несколькими словами, от которых я расправил плечи и выше приподнял голову...
Думается, а почему у нас, имеющих столько недавно введенных праздников, нет одного – Дня почтальона? Неужели это менее важно, чем День работников, предположим, торговли? И наверное, не один бы я куда с большим сердцем поздравлял их – тех, кто мокнет под дождем, кто невольно чувствует себя виноватым, когда вам долго не пишут, кому первому жалуются те, кого совсем забыли, и кто читает бодрою рукой написанное на конверте: «Шире шаг, почтальон!» и менее уверенною – другое: «Если номер дома не тот, пожалуйста, помогите найти...»
Но вот стали пропадать мои письма... Куда деваются?
Конечно, думал я, письма – они как люди, они тоже погибают во время катастрофы; и если о нас сообщают родным, то о них, конечно же, нет. Может, отправлять лучше простые? Или это не имеет значения?
И пока я и так и этак прикидывал, пока ждал ответа, случилась одна забавная история.
Ребят у нас трое, и в этом году впервые мы отправили в лагерь среднего, Жору, который перешел во второй. Старший, Сережа, поехал в станицу к бабушке и там получил от брата письмо. И – какое!
Как раз в это время я должен был со дня на день приехать в станицу, и там, чтобы мне показать, сберегли его в таком виде, в каком оно пришло.
Я еще ничего не знал. Бабушка послала Сергея в зал, и он вернулся с тарелочкой в руках. На ней лежал изодранный, в пятнах масла конверт, из которого там и тут выглядывала толстая конфетная плитка – это были любимые Сережкины козинаки. Там, где должен быть адрес, лихо прыгали и одна на другую наскакивали простым карандашом нацарапанные буквы.
Я удивился:
– Жора?
И Сережка рассмеялся так, что понятно было – смеяться по этому поводу ему уже не впервой:
– А кто б еще догадался так послать?
– Приходит почтальонка, – неторопливо начала мама. – Зовет меня. Я подхожу. Протягивает мне какой-то кулечек. Что это, спрашиваю. Ой, говорит, тетя, да мы и сами не знаем – или письмо вам, или посылка, Открывает кулечек, показывает: конверт, говорит, вон какой, наверно, тут было сперва чуть больше, да где-нибудь выпали... Так это не вы, спрашиваю, – кулечек? Нет, говорит, они к нам так и пришли – наверно, наши боялись, что не дойдут, так завернули в этот кулечек и только, какой край да какая станица, на нем написали.
И все мы опять смеялись и разглядывали накарябанное чуть пониже адреса на рваном конверте: «С днем ражденя».
Дома они, конечно, ссорились и не раз дрались, оба плакали, но теперь, когда расстались, у Жоры, видно, что-то такое шевельнулось... может, плохо стало без защитника, может, еще что, а может, мальчишка впервые в жизни вдруг понял: брат!
Дед строго сказал Сергею:
– Не вздумай есть! Показали – и можно выбросить. Кто его знает, где они там валялись.
– Нет, – сказал Сергей. – Это такие конфеты... Съем!
И по тому, как при этом поглядывала на меня бабушка, я понял, чьи это слова.
К Жоре потом мы приставали с Сергеем вдвоем: как ты их посылал?
Жора не понимал:
– Как посылал? Да очень даже просто. Конверт у меня был, мама давала, а конфеты нам в лагере не разрешали, но я Алле Васильевне сказал, что день рождения, она купила плитку и принесла. Я положил в конверт и заклеил. А потом на прогулку шли, я попросился выйти из строя, к ящику подбежал и бросил...
– И все?
– А что еще? Они, правда, не сразу влезли, – припомнил Жора. – Но потом маленькая плиточка упала в ящик, и тогда уже все вошло...
Это жара была. Июль.
Я попробовал представить, как из брезентового мешка вытряхивают на почте продранный конверт, в котором еле держится плитка и еще подтаявший кусочек – отдельно... Как рассматривают уверенной рукою первоклассника нацарапанный адрес. Фамилия получателя. Фамилия отправителя. Братья?
Улыбнулись ли там? О чем-то поговорили? Там ли свернули кулек из серой почтовой бумаги? Или это уже в другом городе? Ведь эти самые козинаки проделали, скажу я вам, вовсе не близкий путь...
Кто-то кому-то сказал: «Смотри, поосторожней, там такая штука – в одном конверте конфеты». Другой вспомнил об этом дома за столом и, прежде чем рассказать, улыбнулся и качнул головой: «Сегодня у нас – номер...»
И все это были, конечно, добрые люди.
Ладно, стал я сам с собой потом рассуждать, а мои письма, предположим, попадают в руки людей злых, глупых и жадных. Которые, глядя на пухлый конверт, потирают руки и думают, что я не захотел тратить деньги на перевод и пачку сторублевок посылаю в простом конверте... И они разрывают его, торопясь, и не находят там ничего, кроме нескольких страниц на машинке. Им становится очень обидно, и тогда они рвут на части письмо, и в почтовом вагоне бросают в унитаз, и, торжествуя, долго жмут на педаль...
Грустно как-то. Я столько сидел над этим письмом. Так хотелось рассказать другу, что со мною произошло, что я понял, что вдруг мне открылось, что я хочу теперь предпринять... Я сидел за машинкой, отхлебывал из чашки крепкий чай, думал: поймет он меня или не поймет? Захочет ли поддержать?
Потом, написанное, несколько дней я носил это письмо в кармане пиджака: посылать или не посылать? И после положил на деревянную стойку, подтолкнул, заплатил, получил квитанцию... А оно не дошло. Странно!
У моего сына во всем этом деле была только одна проблема: дотянуться до почтового ящика.
Мне стало казаться, что в этом есть какая-то тайна – почему одни письма доходят так просто, словно от начала до конца сопровождает их добрый ангел-хранитель, а другие пропадают, несмотря на меры предосторожности? Есть!
Однажды мне показалось, будто я стал догадываться, в чем тут дело. И я позвал Жору и спросил у него:
– Слушай, а когда ты держал на ладошке это свое письмо... Которое весило двести пятьдесят граммов. Ты раздумывал?? Посылать его или не посылать?
Жорка у нас сероглазый. Глянул на меня ясно:
– Не-е-ет! Ни капельки. Чего бы я раздумывал?
– Значит, без всяких?
– Взял и послал. Конфеты нам в лагере не разрешали, но я сказал...
Остальное я уже слышал, но в том, как он сперва удивился, мне увиделось что-то похожее на разгадку... Как знать! Может, каким-то чудом твои сомнения и твои долгие раздумья и действительно влияют на судьбу письма? На нем как бы появляется некая роковая печаль. И она тем неизгладимей, чем серьезней письмо и чем ты дольше колеблешься... Вы меня понимаете? Это письмо еще в ваших руках. Но судьба его решена.
И пусть его вовремя вынут из ящика. Пусть почтовый придет минута в минуту. Пусть что угодно – уж каким-то одному ему постижимым образом оно сумеет пропасть.
Конечно, эта истина, которую я пытаюсь сейчас доказать, не относится к числу особенно радостных, но тут уж ничего не поделаешь...
Жорке я, конечно, ничего не стал говорить, а только похлопал его по плечу. Хорошо, что он пока ни капли ни в чем не сомневается, когда отправляет свои письма-посылки.
Длилось бы это дольше!