Текст книги "Избранное"
Автор книги: Гарий Немченко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 37 страниц)
Котельников понимал: и дед и бабушка, наверное, уже успели почувствовать приближение одиночества, и оттого им хочется словно наговориться впрок – на всю метельную зиму.
А почему так уютно сидеть со стариками ему самому? Отчего ему хочется, чтобы неспешный разговор в избе длился и длился?
До этого десять лет он знал стройку и только стройку, в ней, настырно вырастающей посреди разверстых котлованов, грохочущей металлом, пронизанной машинным лязгом и грубыми человеческими окриками, в ней, пропахшей выхлопами дизелей, долгие ночи напролет озаряемой марсианскими вспышками электросварки, он видел главное содержание жизни, ради нее он торопил время и, казалось ему раньше, иногда обгонял его, и после ни разу на отлетевший день не оглядывался, – попробуй кто-либо скажи ему всего лишь полгода назад, что самая малая капля из того, что давно ушло, – это всего лишь часть в с е г д а с у щ е г о.
Только сейчас он стал понимать, что и в ясные часы тихих вечерних закатов, и под шум бескрайнего ветра в полдень, и хмурыми беззвездными ночами – во всякий миг – неслышно реют над ныне живущим миром тени былого, и, для того чтобы им опуститься с высоты, надо так мало и так много: чтобы хоть кто-то единственный на земле о них вспомнил.
До этого Котельников любил размышлять исключительно о будущем, любил эти захватывающие дух завиральные прогнозы и яростные вокруг них споры, и лишь недавно он вдруг понял, что все это можно отдать за один бесхитростный рассказ о простом житье на обыкновенной, еще не взятой в асфальт, теплой и зеленой земле... Мы ее, подумал он, не жалеем, но, случись с нами что, к ней потом, неразумно обижаемой нами, припадаем, приникаем, как малое дите к подолу матери, и у вековечного спокойствия ее просим силы, у мудрой тишины ее ищем забвенья и защиты...
Бабушка уже стелила ему на полу, по привычке не то легонько отдувалась, не то постанывала, потом нешумно, но очень ясно вздохнула, и вздох ее был такой же однотонный, как и ее голос, когда она о чем-либо стародавнем рассказывала, и в нем не слышалось ни жалобы, ни сожаленья, а только легкая горечь. Всем в жизни она, казалось, была довольна, все принимала, как оно есть, устала только, может быть, от работы, и ничего не хотелось ей в прошлом ни изменить, ни поправить... Было в ней терпеливое спокойствие, которого так не хватало сейчас Котельникову, не хватало, наверное, многим другим, и, может быть, в том числе рядом с ней живущему деду, который, несмотря на годы, не отвык еще ни спорить и доказывать свое, ни горячиться. Он и сейчас глядел на Котельникова так, будто ему очень важно было проверить на молодом собеседнике все то, что сам он понял задолго до него и чем он словно считал необходимым поделиться.
– Вот ты сам суди, – опять положил на стол крупную свою пятерню, будто снова что-то раскинул перед Котельниковым. – А я тебе всего один факт. Приехал в том году на Монашку уполномоченный из энкеведе. Некто Карюков. Дал председателю Совета список. Обеспечить, говорит, явку, чтобы в такой-то день такие и такие-то были у карбаса на берегу... Всего тридцать человек. Для Монашки много. И все будь здоров мужики, один к одному. Председатель и рад стараться. Всех предупредил, обо всех побеспокоился, одного только не нашел – я в ту пору шишковал, да еще, спасибо баушке, не вернулся... В этот день, что уполномоченный назначил, собрались все на берегу, он выкликает по бумажке, провожает на карбас, а потом, а где тридцатый? Тридцатого нет. Он тогда председателя Совета – цоп за плечо! Ну, ты будешь за тридцатого! На лошадей шумнул, и поплыли. И только трое вернулись уже после войны. И все, говорит, на строительстве работали... У меня теперь, бывает, набьется полная изба городских, да еще слегка подопьют, ну, тогда и пошел: один так рядит, другой этак. А я тебе скажу: он и был – самый настоящий оргнабор. Мужики нужны были. Работники. Как, понимаешь, Андреич, – при Петре...
Ночь была ясная, с тихим, лившимся с высоты призрачным светом, и Котельников с телогрейкой на плечах постоял на обрыве, глядя на серую, уже подернутую изморозью гальку и на темную реку. Не виделось на ней ни ряби, ни отблесков, катилась неслышно и незримо, и только отлетавший от воды, почти незаметный, как спокойное дыхание, холодок давал знать об упругом ее и стремительном беге.
Низко чернела согра на той стороне, неслышным сияньем была наполнена за нею долина, и над синей зубчаткой стылой тайги зыбко лучились и знакомо подрагивали звезды.
Где-то очень далеко почудился Котельникову комариный звон лодочного мотора, тут же лопнул, и снова все обложила вековая таежная тишина.
За кончики бортов он придержал пахнущую сеном и коровою дедову телогрейку и задрал голову.
Он смотрел на звезды до тех пор, пока ему не почудилось, будто темная и глухая земля у него под ногами медленно начинает плыть и вращаться. Где-то он недавно читал: для душевного равновесия, для согласия с самим собой надо человеку как можно чаще смотреть на звезды...
И он тихонько улыбнулся и глянул еще.
В избе он и раз и другой окликнул бабушку, но она сидела на краешке сундука, отвернувшись, так и не посмотрела, и дед поманил его пальцем, негромко сказал:
– Погодь, Андреич, пусть пошепчет... У нее – зубы.
Он уже лежал, глядя вбок, на черное окно, когда Марья Даниловна все тем же ровным голосом сказала:
– Это-таки... перестали. Слава богу, не разучилась еще.
– Это куда же тебе, баушка, разучиваться? Когда как раз теперь к нам с тобой в гости – все болезни?
Котельников приподнял подушку под головой:
– И помогает?
И она присела на край постели неподалеку, слегка нагнувшись к нему и положив руки на юбку между колен.
– А почему нет? Если веришь.
Он качнул головой, будто согласился.
– Мама, покойница, говаривала: учи! А я тогда молодая была, зачем, думаю? Почти все из головы выскочило, вот только это-таки да еще кровь жильную могу останавливать.
– Это как?
– А как? Просто. – Все тем же спокойным и чуточку монотонным голосом она стала тихонько говорить, слегка покачиваясь в такт словам и глядя на Котельникова светло. – С верою говоришь про себя: «Есть остров. На острове стоят три сосны безверьховых. На этих трех соснах безверьховых сидят три красных девицы, оне же мне сестрицы. Ту руду берут, ту руду перехватывают. Ты, ниточка, урвись, ты, руда, уймись. Вот мои слова: ключ и замок. Аминь».
– Угу, угу...
– Три раза это сказать надо. И безымянным пальцем правой руки вот так вокруг раны поваживашь...
– Угу.
– Это кого ты, баушка, однако, спасла? Когда это было?
«Есть остров, – медленно повторял при себя Котельников, лежа потом на спине и положив руки под голову. – На острове стоят три сосны безверьховых. На этих трех соснах безверьховых сидят три красных девицы, оне же мне сестрицы...»
И улыбался Котельников, особенно его отчего-то трогало это старательное бабушкино: о н е.
3И когда дед уже в исподнем шагнул к лампе, приподнял над стеклом ладошку козырьком, дунул, и стало темно, когда они поговорили еще чуток и замолкли, – тогда ушли от Котельникова все эти сплавщики, водители тягачей, пасечники, инвалиды, охотники...
Медленно, но упрямо начал он возвращаться в ту жизнь, которая торопливо текла за сотню километров отсюда и где, как он теперь временами был яростно убежден, прекрасно обходились и без него, обходились все, кроме, может быть, двух его ребятишек, которые по малости своей тоже не очень-то по нем тосковали...
Получилось так, что незадолго перед травмой они с Викой и раз и другой поссорились, и после, когда Котельников уже лежал в больнице, его все еще не покидало чувство то ли вражды к ней, а то ли какого-то отчуждения, которое потом, уже придя в себя окончательно, он отнес за счет вполне понятного эгоизма: совсем беспомощный, он впервые в жизни, целиком и полностью, казалось, зависел от Вики и словно никак не хотел ей этого простить... И после он как будто спохватился. Все ее бессонные ночи около него, в шоковой палате, все то, что она приняла на себя в те дни, стало для него теперь доказательством Викиной любви и доказательством надежности их выдержавших проверку бедою отношений...
Может быть, тогда он впервые так ясно понял, что опасность уже позади, и его целиком захватило это жадное чувство возвращения к жизни, – временами он ощущал тихий восторг, когда думал о том, как тепло и уютно жить на земле, когда у тебя не только много друзей, но и такая, как Вика, преданная жена. Тогда он впервые понял значение этих слов, которые повторяли иногда люди постарше него: т ы л ы.
И бесконечная энергия Вики, и бескрайняя вера в его выздоровление без всяких последствий словно вытаскивали его из болезни, и, обнимая вечером взобравшихся к нему на колени ребятишек и поглядывая на жену, он испытывал временами такую благодарность к ней, о существовании которой в себе он раньше даже не подозревал.
А потом вся эта история, в один миг лишившая его и спокойствия, и мира в душе...
Весною, в самом начале мая, он собрался на Монашку, рано утром попрощался с Викою и с детьми, и «газик» из управления отвез его на пристань. Он уже отпустил машину, когда пришел бригадир Масляков, на чьей лодке они собирались плыть: «Ты понимаешь, Игорь Андреич, свояк вчера поздно вечером заявился, девочку в интернат привез, болела у него дома. Может, давай так: он ее сегодня отведет, потом в городе то да се, а завтра раненько утречком мы все трое...»
Дома уже никого не было, в квартире стояла тишина, и, когда он, еще не сняв охотничьей куртки, присел на краешек дивана в своей комнате, у него появилось странное ощущение: будто нет здесь и его самого, будто уехал-таки, уже уплыл, и лодка мчится сейчас мимо шорской деревеньки на пологом берегу, мимо тугим соком налитых тальников, над которыми поднимаются вдалеке окутанные дымком полосатые заводские трубы.
Разбирать рюкзак он не стал, а только втащил к себе в комнату, рядом прислонил к стенке ружье, поставил на газету грязные сапоги. Пошире распахнул дверь на балкон, и так, в старых брюках и в свитере, улегся на диван, стал читать.
Никто ему ни разу не позвонил, ни Вика, и ни друзья, – знали, что его уже нет, – и, посматривая на часы, Котельников представлял: вот они с бригадиром Масляковым уже оставили позади широкое Осиновое плесо и заскочили в старицу. Вот уже вошли в устье Средней Терси...
Из школы вернулся Гриша, отомкнул замок, но не успел Котельников окликнуть сына, как тот уже хлопнул дверью – в коридоре остались лежать его ранец да сумочка с кедами. Он вспомнил, что у мальчишки сегодня экскурсия в городской музей, оттого и убежал, не поевши, – догадается хоть купить на улице пирожок, есть ли у него деньги?
Потом он все ждал Вику с младшим, улыбался, воображая, как оба они удивятся, когда, по обыкновению, сразу же откроют дверь к нему в комнату. Но Ванюшка у порога закапризничал, Вика, не раздеваясь, повела его в туалет, и тогда он встал с дивана и вышел в коридор. На полу стояла раскрытая большая Викина сумка, и он, никогда раньше не имевший такой привычки, тут вдруг машинально приподнял лежавшие сверху чертежи.
Под ними была бутылка коньяку.
– Так папочка наш, оказывается, не уехал! – громко говорила Вика, продолжая возиться с сыном. – А мы-то думали, он уже... господи-и! Да что это за такой ребенок?!
Они поцеловались, Котельников помог ей раздеться, потом повел Ванюшку смотреть рюкзак да ружье, а Вика взяла сумку, пошла на кухню.
Котельников оставил Ванюшку, отправился следом. «Так-так, – приготовился ей сказать. – Значит, не пьем, но лечимся?»
Потер ладонью о ладонь, приподнял чертежи...
Коньяка в сумке уже не было.
Вика перестала перекладывать в холодильнике продукты, выпрямилась и обернулась. Тыльными сторонами ладоней взялась поправлять прическу, потом засмеялась, вытерла руки, обеими пригладила волосы и так и оставила на затылке, словно слегка потягиваясь:
– Представляешь, у нас сегодня – история...
Улыбалась ему, рассказывала, потом стала доставать из сумки кульки и пакеты, а ему все сильнее хотелось перебить ее: «Погоди-ка, что это еще за чертовщина, только что была тут бутылка с коньяком...»
Но он почему-то все молчал, а потом наступил момент, когда он вдруг понял, что уже и не станет говорить, – будто время, когда все это можно было сказать запросто, ушло и вопрос этот прозвучит у него теперь фальшиво...
Двойственность эта мучила Котельникова, и, как он ни старался, Вика заметила, что настроение у него переменилось.
– А может, ты от меня скрываешь? – Руки у нее опять были испачканы, и она задела его плечом – то ли погладила Котельникова, а то ли сама о него потерлась. – И не поехал потому, что плохо себя почувствовал? А, Котельников?
Когда-то еще давно они с Викой договаривались избегать недомолвок и при всяком недоразумении объясняться немедленно. Как знать, не забудь тогда Котельников об этом договоре, и все, глядишь, стало бы на свои места, они посмеялись бы, да и только, и не пошло бы у них, как тогда: дальше – больше...
Ночью, уже за десять, когда Котельников опять лежал с книжкой на диване в своей комнате, в дверь к ним негромко, но настойчиво постучали, и он проворно поднялся, пошел открывать.
Было ли так на самом деле или ему показалось, но потом, когда не раз и не два мысленно возвращался к этой истории, все уже принималось как истина, – ожидавший за дверью Смирнов, увидев его, смутился:
– Ты, оказывается, дома?..
Потом все пошло, как всегда – он помог Смирнову снять накинутую поверх белого халата темно-коричневую «болонью», определил ее на вешалку рядом с Викиным пыльником и, пока тот возился со шнурками, снял около него и, нагнувшись, пододвинул поближе тапки, в которых был, а сам под полкой для обуви нашарил ногою и надел старые, давно стоптанные шлепанцы.
– Вот молодец, что заехал.
Смирнов на миг подался к зеркалу, тронул пышную, с красивой проседью шевелюру:
– Дежурю нынче. А это ехал с вызова, дай, думаю, заскочу. Звонить не стал, чтобы детишек не будить.
Вышла Вика, весело поздоровалась, спросила, приготовить ли поесть или они только выпьют чаю, а Котельников дружески взял его за локоть, повел к себе:
– И правда, молодец... А то целый день скучаю.
Смирнов уже позвонил в «Скорую», назвал телефон, на котором в ближайший час будет находиться, уже откинулся было в кресле, но потом приподнял голову, наклонился, и в сочном его баритоне, который всегда так нравился Котельникову, послышалось легкое беспокойство:
– Что это у тебя, милый, видок... или ничего? Расстроился, что не уехал? Н-ну, ну!.. Не сегодня, так завтра, не беда!
И такая дружеская забота слышалась в его мягко рокочущем голосе, что надо было свиньею быть, чтобы на эту заботу не откликнуться.
Котельников сделал отчаянную попытку повеселеть, попытка удалась, и он словно позабыл обо всем – и тогда, когда с чистым полотенцем стоял в ванной, где Смирнов долго, как у себя в операционной, мыл руки, и когда втроем с Викой они сидели потом в зале за столом, пили крепкий ее, хорошо заваренный чай с домашним пирогом и с вареньем.
Лишь после того как хирург ушел, Котельников почувствовал вдруг такую пустоту и такую усталость,которых не ощущал он уже давно. Сунув руки в карманы брюк, стоял у темного окна, бездумно пока глядел на потухающие окна противоположного дома. Сзади подошла Вика, обняла, прижалась грудью.
– Вы сегодня – с горячо любимой женой? Или прикажете постелить на диване?
Ясно, что накануне отъезда он должен побыть с Викою, это разумелось как бы само собой, но его захлестнула вдруг такая горькая обида, что справиться с собой он не смог, даже не сказал ничего, только повел головой на диван: здесь, мол, постели.
Участливо дохнула в ухо:
– Плохо тебе?
– Так что-то... не поймешь.
– Может быть, отложить эту поездку? Никто не гонит...
Он молча покачал головой.
Это была первая ночь, которую Котельников пролежал без сна, думал, и к утру, когда ему надо было уезжать, размышления его приобрели такую стройность, словно они не возникли только что, а были выношены годами... Как будто на пустом месте за одну недлинную, уже весеннюю ночь выросла вокруг, заключила его, взяла в плен особой прочности крепость, гладкие и глухие стены которой он месяцами потом не мог ни обойти, ни разрушить...
Странная штука: причиной его мучений стали эти два человека, ближе которых во всем белом свете у него сейчас не было, может быть, никого – Вика и Смирнов.
С Викой у них до этого всегда было хорошо: сперва, еще в студенчестве, не то чтобы смотреть на других – они и себя не помнили от любви, потом юношеский этот святой пыл счастливо сменился ровным супружеством, и за детьми, без которых они оба себя не мыслили, за отнимавшей столько сил у обоих работою они просто не замечали многих одолевавших другие семьи сложностей. Измена, ложь или даже вранье по пустякам – все это было словно не для них, ощущавших друг в друге и глубокую искренность, и готовность жертвовать только своим ради их общего, и всякое отсутствие мелочности. О шумных скандалах с бросанием посуды они не имели понятия, и обе недавние ссоры произошли у них, пожалуй, из-за пустяка... Или с них, может, все и началось?
Вика любила, чтобы в доме у них все блестело, но времени у нее часто было в обрез, и Котельников иной раз там или здесь в дальнем закоулке вдруг обнаруживал до лучших времен, до генеральной уборки припрятанный мусор. Ему никогда это не нравилось, сам он как раз любил вылизывать по углам, это была его страсть, в управлении хорошо об этом знали, и, когда начальник участка Мизгилев подсунул ему машзал с идеально сделанной мелочевкой, Котельников каким-то чутьем угадал: хочет надуть, потому что не сделал чего-то главного. И он, конечно, нашел что, – с Мизгилевым они тогда сцепились, и после тот опять стал безбожно оставлять за собой те самые так раздражавшие Котельникова «хвосты».
Он понимал: эта неряшливость Мизгилева была не от хорошей жизни. Попробуй-ка сократи втрое сроки монтажа, как потребовали от них на втором конвертерном. И все-таки даже в самую запарку Котельников не перестал спрашивать за недоделки – эта их ссора с Викой скорее всего и была отголоском замотанной, напряженной до предела жизни в те, пусковые дни...
Как-то, уходя из дома рано утром, он случайно задел носком сапога край влажной тряпки, которую она обычно стелила у порога, и под нею опять увидел бумажки и стружки от разноцветных карандашей, и даже шкурку от колбасы, – эта шкурка почему-то больше всего остального возмутила Котельникова.
Вика подошла к двери поцеловать его, и тут он ей вдруг и выдал:
– Давно уже хочу тебе сказать, чтобы ты об этом как-нибудь на досуге... Ну, как так? Кругом у тебя как будто порядок, а под тряпкой чего только нет. Чужой человек так и подумает: чисто как! Но тебе-то самой известно, что сор не вымела, а только припрятала? Известно! И тебя это... никак?
Вика поцеловала его, не дослушав:
– Нет, Котельников, абсолютно никак.
Ясно, что предназначено это все было Мизгилеву, но по обидной какой-то случайности досталось Вике.
– А тебе не кажется, такого заботит лишь то, чтобы другие не видели, что там у него внутри? А сам он готов держать в себе и обман, выходит, и грязь!..
Котельников накалился; Вика, у которой на работе в те дни не ладилось, тоже не удержалась, и между ними пронеслась короткая, как серия электрических разрядов, перепалка, в которой главную роль играли уже не слова, не смысл, а только интонация: «Ты так думаешь?» – «Извини меня, именно так!» – «Ну что ж, дождалась – спасибо тебе!» – «Ничего не поделаешь – пожалуйста!»
Или тут важнее остального все-таки был смысл?
Вообще-то, если на то пошло, Котельников, твердо убежденный в неопровержимости этого своего вывода, в глубине души всегда верил, что к Вике он не имеет ни малейшего отношения, что она-то как раз и есть то самое подтверждающее правило счастливое исключение...
Так просто Вика не могла ему изменить. Для этого нужен был такой человек, как Глеб Смирнов.
Для самого Котельникова Смирнов был сперва дружеским голосом...
Согретый какою-то особенною, будто бы сокровенной человечностью, этот мягко рокочущий голос настойчиво звал его из темноты, и Котельников сразу привык к этому голосу, его ему стало не хватать. Потом он увидел выплывшие из тумана пристальные глаза, которые смотрели на него со счастливой надеждой, но готовы были сделаться и строже, и укорить в слабости, и приказать ему во что бы то ни стало держаться... Была широкая и уверенная ладонь, – когда она лежала на похудевшей руке Котельникова, ему казалось, что вместе с теплом исходит от нее, проникает в тело и в душу спокойная животворящая сила.
Как раз в это время Глебу стукнуло пятьдесят, он был на четырнадцать лет старше, но, несмотря на возраст, в нем было что-то от мальчишки, и они с Котельниковым быстро и откровенно горячо подружились. Потом, когда ему уже можно было ходить, сколько долгих вечеров провели они в ординаторской, и им никогда не было скучно, и никогда не надоедало ни говорить, ни просто молчать.
Войну Котельников не помнил, помнил только послевоенную разруху, но все, что пережили другие, постарше его, было для него свято. Книжной правде о войне он всегда предпочитал бесхитростные и часто резкие, как треск рубахи на груди, рассказы фронтовиков, и в этом смысле повезло им обоим: Котельников любил расспрашивать не меньше, чем Смирнов вспоминать. Было так, словно издалека, из сегодня, оба они теперь внимательно всматривались в того мальчишку, который семнадцати лет пошел в летную школу, а в двадцать, уже в чине капитана, имея за плечами полторы сотни боевых вылетов на «бомбере», был сбит над Эстонией и больше года потом провел в одном из самых страшных концлагерей.
– А ты знаешь, что докторский стаж мне надо начислять еще оттуда? Потому что я там уже начал практиковать. В немецком лагере.
– Так уж п р а к т и к о в а т ь?
– Не придирайся! Если хочешь – просто лечить.
– Тебя взяли в лазарет?
– Мне нравится твоя наивность! Откуда лазарет? От сырости? Просто сам. Я тогда молодой был. И очень верил, что надо только захотеть, и все будет возможно. Я просто стал присматриваться к людям: все получают одинаковую пайку, но на одного глянешь, и сразу по глазам видать, что человеком остался, а другой вроде и телом поздоровей, а на человека, слушай, уже не похож. Я и стану говорить: что это ты, дружок, совсем голову-то повесил? Давай-ка с тобой по душам поговорим. Я слово знаю – увидишь, станет легче!
– И что это за слово?
– Вот и он тоже: какое слово? Обыкновенное, говорю, наше доброе слово. Русское.
Котельников улыбался – он припомнил, как однокашники Глеба, тоже хирурги, рассказывали, с чего начиналась врачебная карьера Смирнова здесь, на Авдеевской...
Тот, совсем еще молодой капитан, с группой таких же, как он, отчаянных, веривших, что все возможно, надо только захотеть, бежал из лагеря и после всяких проверок еще полгода снова летал на «бомбере» и до конца войны успел еще получить и очередное звание, и боевой орден, но в сорок шестом где-то в штабных немецких архивах обнаружили его штурманскую карту – ту самую, по которой он пробирался к своим, когда около эстонского села его схватили жандармы... И десять лет потом Смирнов валил на Севере лес, а в медицинский поступил, когда ему было давно за тридцать. Потом их, нескольких однокурсников, из которых он был самый старший, распределили сюда, в больницу на Авдеевской площадке. Чуть ли не в самый первый свой рабочий день вслед за старыми, давно уже работавшими здесь хирургами они обходили больных, и вся большая их группа надолго задержалась около старика, которого вот уже какой день всем миром уговаривали согласиться на операцию желудка – в этом случае его еще можно было спасти. В тот день старик этот – из кондовых таежников – опять отказался наотрез, и тут, когда все уже двинули из палаты, к нему наклонился Глеб: «Почему вы, отец, не хотите? Скажу я вам – зря!» – «Тебе – дамся», – коротко сказал старик. «Да, но я...» Старик не дал ему договорить: «О-от, видишь! Тебе со мной, значит, сразу некогда. А почему, скажи, я доверяться должен любому – какому неопытному? – И повернулся к заведующему отделением: – Вы слышите? Вот этому доктору, пожалуйста, – пусть режет!»
И на этот раз Глеб ничего не стал говорить, потому что сзади ему уже обдергали халат: соглашайся!
Ассистировал ему потом доцент из города, хирурги всего отделения были в болельщиках, и операция прошла хорошо, дед на редкость быстро поднялся, а так как был человек благодарный, то вскоре вся округа уже знала, что на стройке среди хирургов появился наконец спец, каких поискать. Люди шут-те куда едут, за тридевять земель спасителя ищут, а он, оказывается, под боком!
И многие больные потом первым делом заявляли: хочу, чтобы резал Смирнов.
Он и сам рассказывал Котельникову, Глеб: «Доходило, другой раз на полном серьезе принимался размышлять: или, пока не поздно, убежать? Иначе может случиться, что однажды у меня кто-нибудь не встанет из-под ножа... Однако бог миловал! Зато опыт, скажу я тебе, – опыт! Иногда я думаю, что тут-то я свое и наверстал. С такими случаями ко мне шли – практика, слушай, была как у профессора!»
Внешность у него, и верно, была профессорская: высокий и статный, слегка уже начинающий полнеть, открытое, с крупными и правильными чертами лицо, кустистые брови над остро внимательными глазами, высокий, с мощными надбровьями лоб, волнистая его и густая, с серебряными прядками шевелюра... Сперва Котельников думал, что этот дружелюбный, с первого взгляда внушающий бесконечное доверие облик – это от пережитого. Но вот, выходит, ему верили, когда он был почти мальчик...
– И многих ты тогда – добрым словом? – дружески посмеиваясь, спрашивал его в ординаторской Котельников.
И, он отвечал запросто:
– Мно-огим! Очень многим помог. Бодрей стали. Вера к ним вернулась. А это, сам понимаешь, главное...
– Но ведь сам посуди: в двадцать лет...
– Нет, никакой теории тут не было, я тогда был от всего этого далек. Просто иногда мне было обидно смотреть на моих земляков. У меня ведь отец был историк, он много со мной всегда говорил... Знаешь, что для меня это было – русский? И я просто напоминал другим, кто они такие, откуда.
– Значит, ты просто беседовал.
– Одного я, слушай, вылечил медикаментозно.
– А где ты взял медикаменты? Передали?
– Ну, это я только так говорки медикаментозно. А на самом деле я ему ровно месяц отдавал свою пайку.
– А сам?
– Я тебе говорю: я ведь тогда молодой был. Я на одной ненависти жить мог хоть год.
– И все было хорошо?
– У-у, вылечил. Мы вместе потом из лагеря бежали, он снимал часового. Тоже летун. Подожди, подожди, ты его еще увидишь. Мы потом, конечно, все потерялись, а недавно вышла книжка, с нами один товарищ в концлагере был, он теперь известный писатель. Написал книжку, там и моя фамилия, и этого летчика, его Петр... По этой книжке я его и разыскал. Оказывается, рядом живет. В Новосибирске в аэропорту диспетчером работает. Мы с ним списались, он скоро приедет. Хочешь, я тебя потом позову?
Однажды рано утром он позвонил из дома: «Хватит спать, приходи-ка, у меня радость – приехал Петр!»
Как-то потом, уже не раз и не два размышляя об одном и том же, Котельников подумал, что, кроме всего прочего, Смирнов сам, может быть, того не сознавая, пригласил его, чтобы показать старому своему товарищу: вот, мол, тот самый парень, которого недавно я спас. Это он уже успел хорошо усвоить, Котельников: спасение его было удачей Смирнова – крупной, несмотря на легкую его руку, удачей... И в этом-то, в общем, не было ничего предосудительного, если ему хотелось посидеть в компании двух людей, которые оба обязаны ему были жизнью.
Думал Котельников и о другом: встреча эта, могло быть так, понадобилась Глебу, чтобы поднять свой авторитет в глазах Котельникова, – Глебу надо Выло, чтобы Котельников верил ему безгранично, это входило в комплекс тех не совсем обычных средств, которыми боролся теперь Смирнов за его, Котельникова, полное выздоровление...
О чем говорить, он простил бы Глебу и обычное тщеславие. И ничего страшного, если его присутствие было запланировано из соображений чисто практических. И все-таки он готов поклясться, что ничего похожего не было, что у Смирнова он тогда сидел на правах друга – так он тогда это все почувствовал.
Жена Смирнова уже ушла на работу, в садик увела сыновей, и мужчины остались в доме одни. Втроем они сидели за небольшим празднично накрытым столом, который жался к громадному, занимавшему добрую половину зала старому роялю. «Летный состав» разместился на диване, а Котельников устроился в удобном кресле напротив.
– Ты правильно пойми, нам рядом надо быть, – рокотал Глеб, разливая по рюмкам фирменную свою самодельную настойку. – Мы ведь русские люди, мы сейчас с Петром начнем обниматься.
Петр, совершенно седой, маленький и очень худой, как будто с застарелой язвою человек, в новеньком, с орденскими планками аэрофлотовском костюме, снизу вверх влюбленно глядел на Глеба, и глаза у него влажно поблескивали.
Вылили за встречу, и тут он откровенно, по-мальчишечьи всхлипнул и пятернею вытер глаза.
– Чего нам, дружище, плакать? – засмеялся Глеб. – Мы с тобой нынче должны радоваться!
Вспомнили, как в концлагерь приезжал Власов, вербовал в добровольческую армию. С ним был портной, и с нескольких, на которых указал адъютант, заключенных сняли мерку, а через несколько дней им привезли ладно сшитую офицерскую форму, – они должны были носить ее, так сказать, для наглядной агитации.
– Помнишь, Петр, меня в этой форме?.. Гвардейцев отобрали, как в императорский полк. Усы велели отпустить... даже подкормили.
– Очень она тебе шла. Как у нас раньше в деревне говорили: л и ч и л а.
Смирнов нахмурился нарочно озабоченно:
– Не продешевил я тогда, что отказался?..
И с такою это было сказано будто бы доверительною интонацией, что все трое они долго смеялись: а в самом деле, не прогадал ли?
Вот такой это был человек, Глеб Смирнов, его нельзя было не любить, и теперь, когда Котельников лежал без сна в темноте, глядя в едва различимый потолок старой избы, он вдруг подумал: а может быть, это ты сам так действительно любишь Глеба, что невольно думаешь, будто и Вика для него готова на все? Откуда, послушай, ты это взял? Пусть Смирнов прекрасно знал, что в тот вечер тебя уже не должно быть дома. Но разве такого не могло в самом деле случиться: ехал человек мимо, в окнах кабинета увидел свет и подумал – а вдруг Котельников дома? Или в том случае он не смутился бы, не с той, кольнувшей Котельникова фразы начал разговор?