Текст книги "Избранное"
Автор книги: Гарий Немченко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 37 страниц)
– О чем ты говоришь?!
Лицо у Феликса сделалось на миг такое грустное, что я вдруг устыдился своей мелочности. Он, видно, понял это и чуть-чуть помолчал.
– Поедем на моей, – сказал твердо. – Так надо.
И приподнял рюмку.
Вернулся я домой поздновато, и жена стала было ворчать, но стоило мне заявить, что завтра мы отправляем наконец Квету в питомник, как она тут же переменила тон.
– Позвонил бы! – упрекнула почти виновато. – Я бы велела Жоре искупать ее, ты ведь видел, грязь на дворе... Тем более повезете в чужой машине.
А я все еще настолько плотно был окружен атмосферой дружеского общения, этим кислородом братства, которым вволю мне посчастливилось подышать вечером, что я если не сурово, то во всяком случае очень строго спросил ее:
– Почему это, любопытно, – чужая?!
С утра я сел со свежим номером журнала у телефона, стал ждать. Отложившая все заботы жена приоделась и с вязаньем устроилась неподалеку. Жора хорошенько расчесал Квету и в который раз сложил в полевую сумку ее пожитки.
Разговаривали о том, стоит или не стоит вместе с нами ехать в питомник и ему. Нет, решали, пожалуй, не стоит... Пусть уж собака думает, что единственный из всех нас злодей – это я. А Жора потом приедет, чтобы забрать ее. И Квета привяжется к нему еще больше.
Бабкин не звонил.
Может, около гаража сломался автомат?.. Может, висит без трубки? И Феликс подумал, что дольше будет искать телефон, решил подъехать так, без звонка.
Я стал выскакивать на балкон, глядеть вниз, искать глазами белую «Волгу».
Жена с каждым разом все заметней поеживалась.
Сыну позвонили мальчики из его класса, позвали в кино на две серии. Он сперва отказался, потом мы уговорили его, и Жора торопливо собрался, присел перед собакой: «Давай с тобой попрощаемся – а ну-ка, дай лапу!..»
– Ладно, ладно, – сказала жена, – ты еще успеешь вернуться.
Я промолчал. Только вдруг подумал про себя: а бывают ли серебряные самовары – у кого бы спросить?..
Квета проводила Жору до двери, потом вернулась, грохнулась около дивана, вытянула морду между перед ними лапами, закрыла глаза и почти тут же длинно всхрапнула...
Жена посмотрела на меня и непонятно усмехнулась.
Сын и в самом деле успел прийти из кино, а белой «Волги» под балконом все не было. Мне вдруг стало как никогда в жизни обидно. Так, наверно, и бывает в тот миг, когда человек, переживший что пострашней, готов потом застрелиться из-за того, что на ботинке у него лопнул шнурок.
Жена отложила вязанье и встала, чтобы надеть кофту.
– И долго мы так будем сидеть? – спросила потом не то чтобы насмешливо, спросила с какой-то совершенно уничтожающей ноткой.
Она всегда была добрый человек, с характером справедливым и спокойным, но в последнее время – я это замечал уже не впервой – в нее, случалось, словно вселялся неукротимый бес, который приплясывает обычно под чутким ухом нашего брата, и тогда ее начинало нести по всем правилам, как опытного какого-нибудь клейменого прощелыгу из ЦДЛ, – а то она за столько лет рядом со мною, бедная, не наслушалась!
– Одно мне непонятно: собака в глаза твоего Бабкина не видела, но совершенно точно знает, что он врет как сивый мерин. Никуда она с ним и не собиралась, посмотри, какая спокойная!.. Дрыхнет себе, и все дела. А ты?! Ты нам уши прожужжал с этим твоим Бабкиным, а так ничего и не понял, – кто из вас, интересно, больше психолог: ты или Квета?..
Она, конечно, понимала, жена, что я не стану больше откладывать свою поездку на Кубань, но и появиться в станице с этой громадною черной собакой тоже не появлюсь; понимала, что с Кветой скорее всего совсем рано утром, чтобы ни одна живая душа не видела, или совсем поздно вечером придется, если мы не предатели, выходить на улицу ей...
– А возьми другие дела, го-осподи! – нараспев говорила она, как плакала. – То он бросает все на свете, думает, что в самом деле поставят его пьесы, – да кому они только нужны!.. То он хочет в Сибирь, верит, что в самом деле найдутся дураки, которые подпишут-таки договор на эту книжку, – на что она сдалась тут, эта твоя Сибирь с твоею книжкою вместе!.. Кормить такую собаку! Да ты бы хоть как-то приспособился с ней советоваться – где что у тебя и правда возьмут, а где только пообещают, да тут же забудут. Один Миша Беликов, бедный, с ним возится, потому что сам – недотепа!.. А еще туда же, го-осподи! Держали бы лучше поросят – больше пользы!
Ушла она наверняка затем, чтобы вытереть слезы.
А во мне перестала разом звенящую высоту набирать душа, непонятно отчего задышал спокойней. Бросил на пол журнал и отключил телефон. Сполз в кресла пониже, положил одна на другую, вытянул ноги.
А ведь и верно, подумал, усмехнувшись: это надо быть совсем идиотом, чтобы иметь такую собаку и позволять себя на каждом шагу обманывать!.. Вот оно что, эге! – темнят, конечно, опытные собачники, когда не говорят, что с помощью своих ротвейлеров или русских гончих на самом-то деле спокойненько обтяпывают самые разные делишки! Все при встрече – мол, шерсть вычесываете или нет? – а о самом главном, жучки, ни слова. Как будто свитер из собачьей шерсти нужен мне больше всего на свете!.. Не озябну, глядишь, и без него, коли пойдут дела мои поживей! Ну да все, теперь-то остановка за малым – придумать, и верно, способ с этой лохматой зверюгой советоваться, а там уж нас никто не обманет!
И заживем мы с женою тогда хоть чуточку веселей.
И станем счастливы, может быть, еще до того, как насовсем вернется к каждому из нас маленький...
ДОЛГАЯ ОСЕНЬ
Свет небес высоких,
И блестящий снег,
И саней далеких
Одинокий бег.
А. Фет
1
Черное безмолвие, которое тяжело обступило его со всех сторон, умирающий Котельников ощутил теперь и в себе самом, оно стремительно разрасталось, готовое заполнить его целиком, и он вдруг понял, что, как только это произойдет, он сольется с тем бесконечным, что было сейчас вокруг него, и растворится в нем навсегда.
Жить ему оставалось считанные мгновенья, но страха он не испытывал и краем успел отметить, что его и не должно быть – перед тою жестокой неотвратимостью, цену которой осознал он только сейчас.
В оцепенении подумал, что вот как это, оказывается, бывает, когда тебе приходит конец, и тут вспышка сознания, необычайно яркая из-за того, что была последнею, сделала для него вдруг ясным и смысл готовой оборваться его жизни, и загадку всеобщего бытия, и все тайное тайных, куда не мог он проникнуть прежде. Теперь открылось, что постичь это можно только на грани, которую переходил он в эти секунды, и оттого, что возврата уже не будет, его захлестнула горькая обида.
С нарастающей жадностью ему захотелось остаться и жить дальше, он сделал отчаянную попытку удержаться перед чертой...
Оцепененье пропало, Котельников перевернулся на спину и только тогда открыл глаза и проснулся.
Пришедший задним числом испуг начал теперь отпускать его, лишь сердце билось чаще обычного, и он лежал притихший, ждал, пока оно успокоится.
В избе держался призрачный полумрак, но синеватый свет сочился из окон у него над головой, зато в двух других, справа, темь оставалась еще неразмытою. Котельников не услышал ни похрапыванья, ни даже дыханья, только стенные, с кукушкой часы постукивали неторопливо, и он подумал, что, может быть, он кричал, и дед с бабушкой теперь не спят, а прислушались.
Правда, такого с ним не случалось, чтобы кричал во сне. Да ведь и умирать так, как умирал он сейчас, ему не приходилось, и даже сразу после травмы, в самые тяжелые дни беспамятства, когда жизнь его и в самом деле висела на волоске, смерть не представлялась ему такою отчетливой, как нынче...
Может, это был теперь сгусток тех расплывчатых ощущений, которые мучили его раньше, когда ему было плохо? Или случилось другое: тогда к нему было трудно подступиться, потому что жил, стиснув зубы, днем и ночью настороже, и смерть отошла и затаилась, чтобы выждать и напасть на него теперь, когда он решил, что самое страшное все-таки уже позади, и позволил себе расслабиться?
И умер бы, благополучно прожив больше полугода после травмы, умер бы не в больнице и не дома, а в этом глухом таежном селе, откуда тело его повезли бы по реке на моторке... Или ребята сообразили бы вертолет?
Ладно, сказал себе уже не без издевки, оставь им эту заботу твоим друзьям, – что у тебя, мало забот своих?
В темноте попробовал и раз и другой насмешливо улыбнуться, потянулся, закладывая руки за голову, поправил на груди одеяло и улыбнулся опять, но скулы по-прежнему были твердыми, и от этих улыбок, которыми он учился подбадривать себя да поднимать настроение, осталось такое ощущение, словно на правой щеке у него флюс.
Сразу переключиться Котельников не смог, опять ему представилось, как смотрит на него, мертвого, маленький Ванюшка, как ничего не понимает... Или Вика не даст ему и взглянуть, и все произойдет без него, без Ванюшки, и лишь потом, очень нескоро станет вдруг выросший без родного отца Ванюшка настойчиво копаться в памяти и расспрашивать мать да старшего братца, начнет выискивать в себе черты, которые вдруг покажутся ему отцовскими, – так же, как казалось это Котельникову, который сам был послевоенная безотцовщина.
«Вот чтобы с Ванюшкой этого не случилось, – сказал себе Котельников и торопливо добавил: – И с Гришей тоже... Ты это брось».
Затем он уснул, остаток ночи спал хорошо, но перед утром ему опять приснилось, будто подъем этой махины, «груши» да опорного кольца второго конвертера, прошел без него, – он, как и договаривались, приехал к началу смены, а Гиричев с Алексеем Иванычем смеются: ты извини, мол, Андреич, мало-мало опоздал, осталось тебе только принять работу, все уже на месте, как тут и было...
Он тихонько проснулся, подумал опять: неужели, и верно, в тот раз он переусердствовал, когда руководить установкой взялся сам? У них велось, считай, уже несколько лет: любой «пор» на сложный подъем они с Гиричевым сперва проверяли по отдельности, потом садились рядком, звали Алексея Иваныча и все уточняли да обговаривали.
У Гиричева, несмотря, на молодость – студенческие штаны едва небось успел доносить, – монтажной хватки хоть отбавляй: и башковит и напорист. А если к этому прибавить опыт да смекалку их лучшего бригадира, прибавить расторопность за долгие годы вышколенных им отчаюг да умельцев... За спиною у Алексея Иваныча и бездельнику бы жилось как у Христа за пазухой, а с толковым прорабом были они пара, каких поискать. Потому и повелось: с вечера договаривались обычно, когда начать – все при этом чуть ли не сверяли часы, – а потом Гиричев с Алексеем Иванычем или оставались в ночь, или вместе со слесарями на несколько часов раньше приезжали на аварийной... И к тому времени, когда трестовское начальство подъезжало, чтобы застать начало подъема и еще раз отдать «цэу», все уже было позади. Котельникову оставалось заодно со всеми удивляться, и для порядка он, конечно, журил хлопцев и громким голосом строго предупреждал, чтобы это в последний раз, а они каялись и обещали, что да, больше такого не случится, но при следующем трудном подъеме все в точности повторялось, и это была не то чтобы уступка суеверию, не то чтобы игра в фарт, – просто и Котельников, и прораб его с бригадиром считали, что каждый должен заниматься своим делом и успешнее всего люди занимаются им тогда, когда никто их по мелочам не дергает, над душой у них не стоит, под ногами не болтается.
Может, надо было и сумасшедший этот подъем тоже целиком доверить Гиричеву, хотя как тут, конечно, передоверишь, если бумага такая специальная была: разрешается только под персональную ответственность главного инженера монтажного управления Котельникова. И тут уж ничего не поделаешь, мудрецы все стали – глядишь, в случае чего такая бумага и сгодится, кого-нибудь да прикроет.
Этот сон, такой умиротворенный в самом начале, снова разбередил его... И неужели, подумал он, все было зря?..
То, что на его кафедру в институт отдавали просчитать, выдержат ли «грушу» проушины опорного кольца, Растихин не стал от него скрывать, сказал, что в заключении он так и написал: считает, что созданное недавно в Москве специальное конструкторское бюро по конвертерам необоснованно изменило старый проект, предусматривавший для проушин запас прочности побольше нынешнего. Все это, может, было бы в порядке вещей, если бы краем уха Котельников не услышал другого разговора: будто приезжавший недавно на стройку представитель того самого завода который перед этим один в стране выдавал документацию на конвертеры, ненароком, уже при прощании в ресторане, обмолвился, что у них на заводе знают о промахе москвичей. Представитель этот так вроде и сказал: ничего, ничего, пусть, мол, разок обожгутся, для начала всегда полезно – глядишь, столичной спеси и поубавится...
Естественно, что попортивший ему столько крови конвертерный был теперь особенно дорог Котельникову, – он, когда услышал об этом, задохнулся от возмущения: неужели так далеко зашла межведомственная распря, что участники ее забыли о главном – о тех, кто будет на этих конвертерах работать?
Позвонил Растихину, сказал, что немедленно приедет, они почти тут же встретились, и Растихин, этот опытный психотерапевт, все сразу, конечно, понял и мгновенно почти, как он умеет, перешел на другую тему, стал сыпать анекдотами, а потом, когда Котельников попробовал вернуть его к разговору, хитренько рассмеялся: «Да ты никак всерьез?.. Я думал, шутишь!»
И он поверил ему, и верил до тех пор, пока отличающийся простодушием зам. главного инженера треста недавно не сказал ему: «Хотел было снова о проушинах, да Растихин сказал, запретная для тебя тема...» Он спросил в упор: почему это, интересно, Растихин должен решать, что ему, Котельникову, можно знать, а что – нельзя? «Вообще-то в какой-то мере это его право, – сказал зам. – Это он ведь тогда в ресторане бывшего спеца по конвертерам – по морде, а тот очухался да чуть не на колени: простите, братцы не подумал, оно и вырвалось – пусть останется между нами!..»
Конечно, Растихин щадит Котельникова, не хочет, чтобы он увяз в размышлениях, как оно у нас порой происходит: ясно, что в проекте ошибка, а поворачивать поздно, ничего, будь что будет, строим дальше, потому как сталь нужна позарез, чтобы заткнуть очередную дырку в планировании!..
Ладно, с Котельниковым, предположим, ясно. А что сам Растихин? Он ведь не такой человек, чтобы промолчать только потому, что кто-то там стал перед ним на колени... Что он для себя-то решил?
Ну, ладно, подумал Котельников, оставим это пока ему одному, оставим до тех времен, когда можно будет поговорить с ним об этом в открытую и всерьез, без скидок на состояние его, Котельникова, здоровья... Но будут ли такие времена? Скоро ли?..
Эти свои грустные, в полусне пришедшие размышления Котельников тоже решил было заспать, но уснуть ему больше, как ни старался, не удалось, в чуткой дреме он слышал, как вставали и дед и бабушка, как потихоньку переговаривались:
– Ты-ко не поднимай Андреича. Оставь зоревать.
– Пусть, однако, зорюет...
К рассвету горница выстыла, и край тулупа, который выбился из-под матраца и которого Котельников касался щекою, был прохладен, от пола и самодельных половиков исходили запахи старого жилья, в котором испокон сушили травы, проветривали кедровые орехи, били шерсть, пряли, мяли кожи, делали всякую другую работу, а из кухни приносило теплый дух свежего хлеба, уже доплывал оттуда сытый мясной парок, и Котельникову уютно было лежать в полудреме и слушать, как поскрипывает дверь, как скребут по чугунной плите конфорки, потрескивают в печке дрова и сипит, закипая, чайник.
И он уже хорошо вылежался, когда дед, немного постоявший в проеме двери, глядя на него, неторопливо сказал:
– Спишь, Андреич? А там рябки топчутся, аж спины у самочек трешшат...
Котельников улыбнулся:
– Так ведь не весна...
– От и мы им с баушкой то доказуем, – оживился дед. – А им все одно.
– И то, – сказал Котельников. – Чего им? Воздух тут свежий...
– Водки они не потребляют, – поддержал дед.
– «Калиновку» еще не приспособились?
– Да вот с городскими поведутся, те быстро научат.
– Которые с Авдеевской новостройки?
– Станут эту «Калиновку» потреблять...
– Бормотуху.
– Так выводки небось сразу до того истошшают, что ты его, рябка, днем с огнем...
Котельников сказал:
– Это да.
Он уже натянул синие трикотажные брюки и теперь, скрестив руки на груди, сидел на своей постели на полу, а дед примостился на небольшом сундуке, у двери, снял и пристроил на коленке старую, с потертым кожаным верхом шапку.
В кухне за его спиной еще горела лампа, от печки на стене возникали блики, опадали и снова начинали полыхать, озаряли крепкую и гладкую, как яйцо, макушку деда, и светлыми были его широкий лоб, косматые брови и хрящеватый кончик большого носа, однако зрачки под крутыми надбровьями поблескивали как бы из полумрака, и темною казалась сейчас его изжелта-белая, почти да пояса борода.
– Ты мне вот что, Андреич, скажи. Почему так?
Замолчал и наклонился пониже, словно всматриваясь в Котельникова, и тот, отвечая тоже внимательным взглядом, уже в который раз подумал о жадности, с которою дед был готов вести разговор хоть вечером, а хоть утром, – пять дней живет у него Котельников, а дед все еще не наговорился.
– Вот у тебя двое. Так? И ты по нонешним временам, считай, многодетный. А у нас с бабушкой восемь человек. И мы, считалось, середнячки. Не мало, однако, но и не много.
На кухне перестала глухо постукивать мешалка, и Котельников представил, как приподняла голову Марья Даниловна.
– Толку-то? Уже свои дети, внуки у некоторых скоро будут, а до сих пор – с нас тянут.
Дед живо обернулся:
– А зачем ты их, баушка, рожала? Или не для того?
– Знатье бы, дак не рожала.
– На ком бы остановилась?
– На ком бы – это-те нельзя. Грешно. Вообще говорю.
Дед снова наклонился к Котельникову:
– Вот теперь и скажи мне: почему?
– Некогда нам, дед. Все некогда.
– Мы и то с баушкой радио послушаем: дак, а когда?
Мешалка снова перестала стучать:
– Сказывают, все на этой-те... вахте.
– Тут и действительно рябку другой раз позавидуешь, – прищурился дед. – Свистнул – она тут же летит...
– Ты что, однако, пристал к Андреичу? С утра пораньше.
– Ну, давай, Андреич, за стол. Баушка нам ельчишек поджарила.
– А может, сперва сетешки глянем?
Дед согласился:
– Давай сетешки.
Но прежде Котельников зашел за печь, подождал, пока Марья Даниловна кончит размешивать пойло, потом подхватил ведро и вышел на улицу.
Утро было студеное, гальку под обрывом укрыла изморозь, и темная река стыла меж поседевших берегов, а дальше чернела тайга, лишь кое-где крапленная темно-рыжими островками осинников, синеватый туман зыбился над ближнею согрой, густел у подножия сопок, а над ними, неровно высвечивая зубчатую кромку леса, растекалась ярко-желтая полоска зари, и нижние гривки были уже оплавлены солнцем, сквозили те, что повыше, а самые верхние еще блекли в размытой просини.
Из будки вылезла Найда, выгнулась, прошла мимо Котельникова, плотно задевая боком его сапоги, ударила хвостом и ткнулась в руку на дужке, и он взял ведро в левую, а правую положил ей на голову, и собака подняла внимательные карие глаза и посмотрела на него так, словно этого она и хотела – чтобы он погладил да потрепал за ушами.
Он нагнулся, пытаясь разглядеть щенят.
В глубине конуры щенята жались друг к дружке так, что невозможно было понять, где там чья голова, и он улыбнулся, глядя на этот символ теплоты отношений, а Найда благодарно лизнула его в щеку – будто давала понять, что ей ведомо, о чем задумался погрустневший Котельников.
Плотный коротконогий бычок, пригнув голову, стоял на краю поскотины, уже ждал его и, увидев, нетерпеливо взмыкнул. Отталкивая его твердый, пока с завитками шерсти на месте рогов лоб, Котельников поставил ведро с той стороны прясла и тут же просунул руку внизу между слегами и взялся за край, придерживая, а бычок тут же сунулся мордой и зацедил взахлеб.
Прислушиваясь к длинным его затяжкам, Котельников опять вернулся к далеким дням детства и припомнил бабушку, у которой каждый год жил летом, и выгон за городишком, где он пас телят вместе с другими огольцами, и темный, и, как тогда казалось, бескрайний лес. Над выгоном в сторону леса часто пролетали маленькие «кукурузники», и оттого, что проносились очень низко и тут же пропадали за кромкою, всегда казалось, что они стремительно снижаются и садятся где-то совсем рядом или падают, и каждый раз, обгоняя один другого, мальчишки мчались через лес, бежали иной раз очень долго, за лето он отбил себе ноги, но самолета вблизи так ни разу и не увидал, улетали они куда-то за лес, куда-то, казалось тогда, очень далеко.
Готовое улетучиться, это воспоминание было светлым и как будто слегка печальным, Котельников был рад ему и, придерживая ведро ладонью, пальцами опять потрогал лоб с крутыми завитками. Бычок тут же боднул, измазав Котельникову руку, потом посмоктал еще немного и слегка отступил. Вытягивая шею, стал поддавать лбом, словно хотел приподнять ведро, и Котельников убрал руку, отдал долизывать почти пустую посудину.
Пока бычок погромыхивал ведром, ожидавший Котельников притих, ему подумалось, что дома в это время проснулись его ребятишки, и Ванюшка, обеими руками придерживая просторную пока, от братца доставшуюся пижамку, босиком пробежал к Грише, залез на кровать, пытается забраться под одеяло, а тот подоткнул его себе под спину, делает вид, что спит, и Ванюшка начнет обоими кулачками колотить его по плечу, и с кухни прибежит Вика, уложит их рядом и каждого шлепнет, каждого поцелует и попросит не ссориться...
И тут же Котельников как будто очнулся, стал, нагибаясь, доставать ведро, пытаясь подтащить ближе к пряслу, чтобы поднять потом через верх.
В последнее время он запретил себе всякий раз, как придет на ум, вспоминать о своих отношениях с женою и подозревать ее мимоходом. Не потому, что боялся свыкнуться с мыслью, будто она ему изменяет, – просто был он гордый человек и был, как привык считать, человек трезвый, и ему, во-первых, казалось недостойным ворошить это без конца и теряться в догадках, а во-вторых, он был убежден, мгновенные вспышки ревности все только запутывали. Другое дело, когда Котельников возвращался к этому вечером. Тогда, среди ставших теперь обычными для него размышлений и о прожитом дне, и о всей своей жизни, думал он и о них с Викой, и то ли оттого, что в этих его ежевечерних рассуждениях присутствовала некая заданность, они были несколько отвлеченными, и это устраивало Котельникова, ему казалось, так лучше – и честнее, и, пожалуй, надежней.
Когда сидел на корме и греб, припомнил, как ночью почудилось, что умирает, но он только усмехнулся, и это откладывая на потом, поднажал веслом справа, и лодка легко вынеслась на стрежень, нос стало заносить, и он поднажал опять.
Дед, боком стоявший в носу с шестом в руках, обернулся к нему, слегка повел бородой:
– Однако поте́плело в верховьях.
Вода вскипала тугим буруном, на миг светлела и с глухим шумом снова уходила под борт, в черную глубину. Котельников напрягся еще, пытаясь обогнуть узкий мысок и заскочить в курью с ходу. Отозвался, когда уже развернулся в курье:
– Думаете, теперь пойдет?
Дед с сомненьем прищурился:
– Да, если осталось кому идти...
И Котельников понимающе кивнул.
Лето отстояло погожее, без дождей, вода в Терси падала, как никогда, и машины по бродам да перекатам пробирались далеко, поднимались выше обычного. К обмелевшим ямам и омутам, где гулял хариус да от сталегорских фенолов отполаскивался в горной воде таймень, царапались на подвесных моторах, скреблись на водометах, которых и в городе, и на новостройке развелось невидимо.
Там, где раньше темнела лишь холодная глубина, рыбу, говорят, видать было глазом, и, сколько можно добыть, прикидывали заранее. Выбирали потом неводами, на ночь ставили сети, а напоследок, «для плана», лучили и выбивали острогой, долавливали «японскою удочкой», тончайшей сеткой на длинном шесте. В верховье рыбу коптили, вялили и солили, везли в город мешками и бочонками, все лето среди будок с моторами на берегу шел за бутылкой водки посреди рыбьих костей, за бидончиком пива разговор, кто чего сколько взял, а к осени вдруг возник прочный слух: все, выгребли Среднюю Терсь, ничего не осталось. Нету.
– Ты мне, Андреич, вот что, – громко сказал дед, шестом помогая Котельникову развернуться вдоль сети. – Вся эта трепотня про акулогию, как баушка ее по неграмотности называет... Она не затем, чтобы умные люди сообразили, что у природы все не сегодня завтра издержится, да успели бы напоследок попользоваться? Ты не думал?
Сеть была почти пуста, и потом, когда она лежала посреди избы в цинковом корыте с высокими краями и среди запутавшейся в мокрых ячеях рыжей листвы, лишь кое-где серебрилась мелкая рыбешка, Котельников с усмешкою подумал, что в просторной сковороде на столе ельцов, пожалуй, побольше. Вверх вспоротыми брюшками они торчали плотными рядами, и распаренные на коровьем масле их белые бока не хотели отлипать один от другого, а с ребрышек их можно было снимать одними губами и не жевать – они таяли, стоило только слегка прижать языком. Рыбьи спинки оставались на сковороде прикипевшими к ней ровными рубцами, и Котельников соскребал их металлической ложкой, отправлял в рот и тоже как будто к чему-то прислушивался. Снова глянул потом на пустые сети и нарочно вздохнул:
– Так мы скоро себя не прокормим, дед. Придется переходить на кильку в томате.
Тот отер о хлеб испод замасленной ложки:
– Или на «завтрак туриста». Там у баушки есть, она в поход собиралась, дак запасла...
Марья Даниловна отвернулась от стола, чтобы тихонечко просмеяться, потом сказала нараспев:
– Бывало, увижу другой раз, идут с мешками без ружей. Бездельники как есть. А летом это-те завтрак отпробовала, они угостили, дак жалко стало: ежели, думаю, так питают их, а оне все же идут – может, нужда какая?
– Сто лет такого не ел, – перевел дух Котельников.
– А ничего лакомей и нету, – подтвердил дед. – Горная рыба.
Марья Даниловна разулыбалась, довольная:
– Тебе, Андреич, жена любит стряпать небось. И хорошо ешь, и подхваливашь.
– Да ей-то и готовить особенно некогда...
– Вот и наедайся тут.
Изба лепилась у подножия крутого взлобка, притиснувшего к реке подворье с постройками, а за ним начинался пологий и длинный косогор с просторной залысиной, раздвинувшей тайгу почти до вершины сопки.
С ружьем на плече Котельников медленно шел краем этой залысины, и слева от него уже остались позади черные кресты над оплывшими холмиками совсем крошечного и потому особенно одинокого кладбища, а впереди были одна над одной приподнятые увалами, хорошо обкошенные поляны, на которых там и тут рядом с рыжими березовыми колками стояли аккуратные светло-серые стожки. Трава под ногами тоже была светло-серой от инея, но тонкие из-за утренней стужи ее запахи казались еще совсем летними, и обломки мерзлых стеблей выстреливали из-под сапог, словно выпрыгивали кузнечики.
Он все поглядывал то на стенку пихтача справа, а то на колки и на стожки, но ни разу не обернулся, и только тогда, когда почти вывершил сопку, Котельников остановился и посмотрел назад.
Теперь ему открылась вся долина – полукругом подступившие с боков пихтачи, серебристый склон, далеко внизу темные сосновые островки, где прятались три или четыре укрытые дымком кержацкие избы, а дальше, уже на равнине и очерченные неровными квадратами изгородей, редкие постройки, и серый каменистый берег с черными дольками просмоленных лодок, и рябая на перекате речная излучина с пестрою поймой, за которой опять уступами поднималась сизая от тумана и еще глухая, несмотря на высокое солнце, тайга... Но подробностей он как будто не замечал, никакая из них не занимала Котельникова – ему нужен был весь этот густо расцвеченный осенними красками, почти безбрежный окоем, над которым тонко голубело тихое и ясное небо.
Поднимался он медленно и почти не устал, но ему захотелось посидеть, и он шагнул к невысокому пню, на котором отдыхал тут и вчера и позавчера.
Ружье он положил на колени и сперва только ощущал под руками острый металлический холодок, а потом посмотрел на него и, продолжая глядеть, задумался.
Купить его помог Котельникову дедов сын Михаил, служивший в прапорщиках у ракетчиков. Это он ему однажды сказал: «Старинная пушка есть у одного нашего лейтенанта. Почти сто лет ей. Восьмой калибр. Батя у него ружья собирал, а ему – зачем? Хочет себе хороший транзистор...» – «И сколько он за него?» – «А полторы сотни».
Подогретый рассказами о красоте ружья, Котельников наконец поехал к ракетчикам, и по дороге туда начальник участка механизации Уздеев, старый его товарищ и признанный на стройке охотник, подтолкнул его плечом и протянул руку: «Давай сюда гроши». – «Это почему?» – «Ты торговаться не умеешь, Андреич, – я тебя, брат, по оперативкам давно понял. Какой срок на тебя ни взвали, такой и прешь... Так дело не пойдет. Кто его знает, что там еще за невидаль».
Он усмехнулся, отдал деньги, и Уздеев, пока лейтенант ходил за ружьем, все поглядывал на него будто свысока, все щурил узенькие глаза: наблюдай, мол, пока я живой – учись! Но потом, когда Котельников достал из потертого, толстой кожи чехла стволы и приклад, когда не очень умело собрал ружье, всегда спокойный Уздеев заволновался и сперва взял в руки набитый пузатыми гильзами патронташ из такой же, как и чехол, грубой кожи, на плечо себе повесил ягдташ, который лейтенант давал в придачу, а потом на доминошный столик в беседке выложил деньги, прихлопнул по ним пальцами и тут же взял Котельникова за руку, потащил за собой: «Надо нам, брат, спешить, а то, я гляжу, ты на процедуры на свои опоздаешь...»
И ружье они рассматривали, сидя в «газике» рядком позади шофера, то и дело отбирали его друг у друга, поворачивали стволами то в одну, то в другую сторону...
Стволы были витые, дамасской стали, темно-серые, с коричневатыми разводами; тугие, словно только от мастера, курки с красивой насечкой напоминали откинутые в стремительном порыве конские головы; на щечках с той и с другой стороны ярко рыжела только чуть потертая с краев позолота – два вспугнутых, готовых взлететь с воды гуся, замерший на ветке глухарь и бегущий заяц. Шейка приклада у ружья сперва казалась излишне тонкою, но тугая путаница узлов и извивов, которые прятались в глухой, потемнее орехового цвета, полированной глубине ложа, говорила о вековечной крепости дерева, которое поддалось времени меньше, чем тонкая костяная планка на тыльной стороне или металлический кругляшок с монограммой на гребне приклада, – этот был истерт до того, что буквы на вензелях, как ни пытались, разгадать они так и не смогли.