Текст книги "Избранное"
Автор книги: Гарий Немченко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 37 страниц)
...И снова потом теплый городской дом оставался для него лишь воспоминаньем, а вокруг были уже иные места...
Гусиный гурт чернел на середине поля.
Осторожно приподнимая голову, выглядывая из-за низенькой, оплывшей копны, Котельников уже хорошо различал среди серебристой от изморози стерни выгнутые серые шеи и красно-желтые, короткими морковками, клювы, видел дымчатые крутые грудки и плотные темноперые бока...
Птицы привставали, переходили с места на место, присаживались, покачивая боками, опять потом в глубине стаи какая-то коротко гагакнула, и этот мирный нутряной звук остро напомнил ему вдруг бабушкин дом, как она зарезала на праздники гуся. Котельников помогал его ощипывать, и бабушка, когда достала потрошки, отдала ему горло, он целый день потом дудел в эту гибкую, из хрящеватых колечек трубку... Мгновенное это воспоминание, до того отчетливое, что он, кажется, ощутил даже горячий дух кипятком ошпаренных перьев, наполнило Котельникова чем-то не только давним, но будто древним, и, опять опуская голову и приникая к подножью копны, он жадно вдохнул колкий запах мерзлой земли и умерших, опустевших в середке стеблей.
Глаза пощипывало от пота, и, опять собираясь ползти, он потерся горячим лбом о руку в шерстяной варежке, туда-сюда провел по ней носом, и крошечная капля упала на прокаленный холодом ствол ружья...
Когда заметил, что стая снижается, Котельников сперва побежал, потом кустарники закончились, и он долго полз от одной копешки к другой. Опуская голову, всякий раз боялся увидеть в следующий миг, что гуси поднялись, но они все оставались на земле, еще с десяток метров, и можно бить.
Около последней, какую он себе наметил, копны Котельников полежал, осторожно поглядывая одним глазком, прикидывая расстоянье, потом повернулся на левый бок и так, схоронясь, прикрывая замок ружья варежкой, чтобы приглушить тихий, но очень четкий щелчок, взвел тугие курки.
Теперь оставалось только прицелиться, и, еще не поднимая головы, он поерзал, чтобы поудобней устроиться, слегка разбросал ноги, боком поворачивая ступни, прижимая пятки к земле, и в том, как, основательно и не торопясь, он это проделал, был как бы залог удачи.
Стволы поднимал он медленно и сперва на всякий случай нащупал центр стаи, но гуси мирно продолжали сидеть, и тогда он туда и сюда повел ружьем, выбирая птицу покрасивей и покрупнее...
Все было сделано как надо, Котельников наверняка знал, что попадет. Старинное его ружье недаром называлось «гусятницей», из восемнадцати картечин в газетный лист за сотню метров он всаживал обычно половину, и он имел право на этот выстрел – вон сколько всякой животины пощадил перед этим.
Гусь, в которого он целил, приподнялся на лапах, туго забил крыльями, и миг, когда эти два с исподу белых крыла широко раскинулись посреди темно-серой стаи, был самый удобный для выстрела, но Котельников пропустил его. Сердце у него толкнулось, он вдруг и радостно и грустно подумал: где только не носили птицу эти два крыла – над всей Сибирью, над Монголией, Гималаями, Гангом, а потом с опрокинутой на полу длинной шеей будет она лежать в прихожей у Котельникова, и Ванюшка с Гришей станут растягивать крылья и удивляться длине, а после Вика вытащит гуся из духовки, понесет к столу, и, глядя на истекающие жиром, подрумяненные бока, гости начнут хвалебные слова говорить удачливому на охоте хозяину...
Он уже потихоньку нажимал на тугой крючок, когда будто против его воли раздался громкий, похожий на тот, с каким откупоривают бутылку с тугою пробкой, щелчок, – когда-то, еще в студенчестве, Котельников умел прищелкнуть губами так, что друзья оборачивались за два квартала.
Гусиный сторож раздельно и пронзительно ударил через нос: «Къ-эгек!..»
Стая отчаянно загоготала, забила крыльями, залопотала по стерне, и вскочивший с земли Котельников кинулся вслед за ней, в правой поднимая ружье, взмахивая руками.
Гуси полетели на него, но тут же стали ложиться на крыло, косо разворачиваться, забирать вверх и понеслись обратно – прямо над собой Котельников услышал тугой мах, и разгоряченного лица его коснулось разбавленное холодком высоты живое птичье тепло.
– Прилетайте, ребята! – заорал он, опять поднимая руки с ружьем. – Прилетай-ай-те!
Когда они были далеко, когда уже, наверное, огляделись и пересчитали друг дружку, он дважды выстрелил вверх, и тяжелое ружье раз за разом рванулось у него в руке.
Из опустевшей, сразу притихшей после выстрелов осенней высоты медленно пронеслось к земле легонькое белое перо. Разгоряченный Котельников успел подставить руку, поймал и долго, отрешенно смотрел на него, словно хотел понять что-то в самом себе.
Снег повалил вечером, густо лепил сутки, и, когда наконец прояснилось, деревенька лежала притихшая, вся в горбатых сугробах. Белым были засыпаны постройки, поленницы, собачьи будки, стожки, и в сумерках, когда они с хозяином пошли за вениками для бани, Котельников замер посреди двора и долго так стоял, глядя на высокие, столбами, витые дымы над мирными избами, на теплые огоньки в редких окнах.
Хозяина он увидел, когда тот нырнул под жердину в прясле на дальнем конце огорода, заспешил за ним следом.
Между огородами и окраиною тайги тянулись белые, в ровных стожках поляны, и тут Котельников снова оглянулся, чтобы увидать разом и всю небольшую деревеньку, сокровенно тихую в этот синий вечерний час, и подступавшие к ней глухие леса, тоже теперь засыпанные бескрайними, сказочными снегами...
Хозяин стоял около стожка, глядел на глубокий развал, который тянулся за ними следом:
– За один снег так убродно. Ровно лоси прошли.
Котельников ему улыбнулся:
– Ты говорил, за вениками?
– А за вениками и есть.
Голой ладонью стал огребать бок стожка, и Котельников, еще ничего не сообразивши, тоже снял варежку и принялся осыпать снег.
– Из тебя, Андреич, добрый крестьянин вышел бы.
Он остановился, вглядываясь в широкое, с косыми скулами лицо хозяина:
– Это, интересно, почему?
– А ты никогда без дела рядом не стоишь. Помогать сразу хватаешься.
Краем он вспомнил стройку, вспомнил этого волкодава, бригадира высотников Шишкарева, который новичков так испытывает: велит всем шабашить, а когда уже сидят, курят себе, прикажет кому из своих монтажников что-нибудь перенести либо передвинуть. И если ты при этом плечо подставить не бросился – вся любовь. Пусть даже мама родила тебя на отметке сто, разговор у Шишкарева короткий: этого не возьму – не свой.
Котельникову легкая и как будто очень далекая грусть тронула душу:
– Это у меня от монтажников, Филиппович.
Сказал между прочим, но тот поднял голову, и в задумчивых глазах у него мелькнуло любопытство:
– Говоришь, от монтажников?
И то, что уже готово было остаться позади, вдруг вернулось к Котельникову, на миг сжало сердце, а когда отпустило, то с тугим толчком он ощутил обвалом нарастающий шум большой стройки – лязг, скрежет, грохот, стук, сип, жужжанье, пофыркиванье, шипенье... С верхних конструкций сыпанули брызги огня, на бетонном полу заискривший кабель дернулся под ногами, чиркнул по куртке на плече электродный огарок, – у каждого специально для огарков мешочек на поясе, бригадиры проверяют, чтоб был, – нет, швырнули опять, узнать, интересно, – кто?!
Видение пронеслось, как проносится мимо по асфальту обдавшая разорванным воздухом машина, и Котельников стоял, будто прислушиваясь к затихающему вдали шелестенью...
Филиппович глубоко вогнал в хрусткое сено костыль, обеими руками стал приподнимать верх стожка.
– Доставай потихоньку!
Сперва Котельников различил только перевязанный шпагатом пучок прутьев и только потом, когда осторожно приподнял его, увидел весь веник – разлатый, совершенно расплющенный, но, несмотря на это, тугой и толстый.
Крепко запахло увядшими березовыми листьями, свежим сеном, и Котельников приподнял веник, невольно подался к нему лицом, стараясь уловить еще какой-то, словно бы скрытый в глубине знакомый запах:
– Хороший у тебя пресс!
Филиппович, присмотревшись, снова приставил костыль к боку стожка:
– Пресс – это одна статья...
Опять стала клониться заснеженная верхушка, и Котельников заранее протянул руку:
– А другая?
Подпирая край костыля еще и плечом, тот повел подбородком на второй веник:
– А пусть-ка он тебе в баньке сам...
Баня у Филипповича была в чести – об этом Котельников подумал еще накануне, когда вместе с хозяином ходил поглянуть на жар. Ладно срубленная, просторная, примыкала она к большой летней кухне, очень чистой и даже как будто уютной – от цветных, наполовину раздернутых занавесок на окнах, от аккуратно постеленных на крашеном полу домотканых половиков.
Теперь Филиппович освободил и пододвинул поближе широкую и длинную лавку, свел вместе верхние да нижние концы занавесок, и Котельников стал не торопясь раздеваться, а он еще сходил в сенцы, принес большой ворох золотистой, спелой соломы, растряс его, разбросал между лавкою и той стенкой, где густые малиновые полосы очерчивали дверцу на топке бани. Опустившись на одно колено, долго разравнивал подстилку, приминал ее ладонью, щупая, мягко ли, потом вышел в сенцы и принес соломы еще.
Во всех этих приготовлениях, смысл которых не сразу доходил до него, словно была своя тайна, и разгадки ее Котельников ожидал и терпеливо, и отчего-то празднично.
Он уже разделся, ждал хозяина, и тот нагишом сходил к подоконнику, принес Котельникову толсто вязанную шапочку, а сам, огладив светлые волосы, надел темно-синий колпак из фетра.
– Вот это, Андреич, что осталось от города. Шляпа, и то не вся...
В голосе у него не было сожаления, и Котельников только улыбнулся – тоже, пожалуй, чуть-чуть насмешливо.
Историю Филипповича узнал он еще в первый вечер, когда привезший его Уздеев уже укатил, а они все сидели и сидели за столом втроем – он, Котельников, да хозяин с женой.
Котельников невольно поглядывал на косой, в синеватых крапинках рубец, который рассекал край белесой брови и прятался под прической на виске у Филипповича, и тот дружески спросил:
– Что, Андреич, на прописку на мою смотришь?
Жена его, Таисия Михайловна, полная, с румяными щеками и певучим голосом, стала рассказывать, что жили они тоже в Сталегорске и Филиппович работал на шахте, передовик был и получал хорошо, уже машину собирались купить, но тут случилась авария, сломало его под землей, и год или два потом он все ходил по врачам, надоело, мочи нет, и толку никакого, – тут он и вспомнил, что и дед, и отец его были всю жизнь лесничими... На те деньги, что отложили на машину, купили они в деревне хороший пятистенок, да и пошел Анатолий Филиппович егерем. С тех пор одиннадцатый год, как живут не тужат, детей вырастили, остался только один, последний, в городском интернате, в этом году десятый заканчивает... А Филиппович ничего, отошел, на здоровье сейчас грех жаловаться, и сам себя вылечил, и кого другого, если возьмется, поставит на ноги, потому что характер у него такой – лесной, упрямый...
При последних этих словах Филиппович все чаще кивал, широкоскулое лицо его стало очень серьезное, даже как будто значительное, но потом вдруг зажглось молодою улыбкой, и, посмотрев на Котельникова так долго, будто хотел убедиться, что тот запомнит все правильно, сказал мягко:
– Она меня спасла!
Таисия Михайловна вскинулась так, словно впервые это слышала:
– При чем тут, Анатоль Филиппыч? Ты сам!
И он, чему-то тихому, одному ему, пожалуй, известному, улыбнулся, поглядел теперь долго на нее, обнял за плечи и седеющие волосы на виске тронул косым своим подбородком:
– Сугревушка моя теплая!
Сколько ни присматривался потом Котельников, все у них было добром да ладом, он вскоре стал замечать, что ему нравится быть с ними – около них словно отдыхал душой, словно набирался и спокойствия, и веры...
– С медком, Андреич? Париться будем. Или с квасом?
Он чуток подумал, ничего при этом не вспомнил и только пожал плечом:
– Может, с квасом?
– Ну, полезай, погрейся.
Банька хорошо выстоялась, в ней держалось ровное и сухое тепло, которое здесь, на верхнем полке, плотно охватило Котельникова, нагрело сперва кожу и разом проникло сквозь нее – плечами и спиной он вдруг ощутил этот сладко кольнувший миг... Замер, к самому себе прислушиваясь, а внутри у него еще что-то отогрелось, отомкнулось, ослабло, и благостное это тепло шевельнулось уже гораздо глубже, стало копиться там, ступило дальше.
Сперва он обеими руками вцепился было в толстый край горячей лиственницы под собою, но теперь плечи у него уже одно за другим опустились, расслабилась спина, разжались пальцы – весь он словно оплывал и подтаивал...
– Как ты там?
Он только протянул нараспев:
– Филип-пови-и-ич!..
Веники уже распластались в двух широких тазах на выскобленной добела скамейке, над ними послушно вис тонкий парок... Из потемневшего, чуть подкрашенного зеленью кипятка Филиппович вытащил один, положил на полок рядом с Котельниковым, и тот не удержался, взял. Веник ярко отсвечивал щедрым весенним цветом, каждый его острый листок был упруг и словно еще продолжал жить на разбухшей от тугого сока земли светло-коричневой веточке; всякая из них, казалось, только что была сломлена и мокрая лишь оттого, что не просохла после шального дождя.
Котельников сунулся лицом, ловя кутающий веник еле заметный парок, и ему захотелось закрыть глаза, он закрыл, нетуго зажмурился, снова окунаясь носом, щеками, лбом в жаркую, мягко липнувшую листву, и ноздри ему опять обжег горячий дух летним зноем распаренных трав, что-то такое пронеслось, ярко осветившись на миг: буйная от разноцветья, от шевеленья солнечных пятен поляна под раскидистою белой березкой... густой шмелиный гуд... теплый ветер.
Филиппович, выливший в таз кваску, теперь помешивал ковшиком, чуть исподлобья глядел на Котельникова с дружеским, внимательным любопытством:
– Ну как?..
Не отвечая, тот опять зарылся лицом в разомлевшее нутро веника.
– Принимай, Андреич, парок!
Отступив от печки на шаг, Филиппович коротко махнул ковшиком, и каменка отозвалась глухим пыхом, сухая и жаркая волна толкнула в стенку напротив, по кругу пошла под деревянным потолком, разом накатила, и Котельников сперва чуть пригнулся, но тут же ему, уже поймавшему жадными ноздрями густой ржаной запах, захотелось выпрямиться, и он осторожно поднял голову, ощущая, как тонко палит внизу крылья носа и самый его кончик, вытянул шею, открывая рот и сглатывая этот обжигающий, похожий на полыхнувший из духовки с прокаленными сухарями воздух...
Подбросив еще ковшик, Филиппович присел рядом.
– Гуси твои, Андреич, из головы не выходят...
Задохнувшийся Котельников уже хотел было скользнуть вниз, но эта мирная интонация, с какою заговорил хозяин, невольно остановила его, он только пошире расставил ступни и угнул голову, попытался искоса глянуть снизу.
– Больно поздно для дикарей... Может, все же – домашние?
Выпрямляясь, он прикрыл ладонью огнем горевший сосок:
– Филиппович?!
Тот сидел еще совершенно сухой, только мелкая испарина проступила на выпуклом лбу у края фетровой шапочки:
– Ну-ну... Значит, что-то важное задержало их... Крайность какая... Так они на Никиту-гусепролета, это больше месяца назад, в сентябре. Что их такое могло?
– И разве бы домашние взлетели, если сделать губами?..
– Как бы не накрыли где холода.
– Ну я, Филиппович, напереживался! Сердце до сих пор не отошло.
– Попаришься, все как рукой... Как тебе парок?
Чуть растопырив локти, Котельников положил руки на колени, так что ослабевшие кисти остались висеть между расставленными ногами, уронил голову и только шевельнул ею слегка.
– Ты, если что, не стесняйся вниз, необязательно наверху, а сюда потом, когда веничком тебя буду...
Котельникову нечем стало дышать, был миг, когда ему показалось, не выдержит жара, провалится в обморок, упадет с полка, но, странное дело, за этой добровольно принимаемой мукой он словно угадывал впереди освобождение не только от нее, но еще и от чего-то другого, от чего ему давно уже очень надо было освободиться, и он упорно продолжал сидеть, все накаляясь, все набирая телом этого благостного ржаного тепла...
– Ну-ка, Андреич, ложись!
Голос дошел до него с опозданием, словно очень издалека, он начал медленно привставать, и раз и другой к полку примерился и только потом лег, слегка попятился на горячей доске, подался от края назад, в угол пятками и, невольно напрягши спину, затих.
Филиппович положил ему руку между лопаток, пониже шеи:
– Думаешь, бить буду?.. А ты не жди. Ты, Андреич, поникни... Совсем пропади.
Мягко повел по спине рукой, и что-то такое в Котельникове ослабло, разжался главный, вбиравший в себя всю волю его, комочек, и вслед за ним доверчиво, там и здесь, разжиматься стали, слабеть и мякнуть мышцы, словно их лишили вдруг напряжения, разом отключили.
Краем глаза Котельников уловил замах, но веник пронесся над ним, не коснувшись, а только обдав его, разом опалив тугою волной проникшего сквозь кожу тепла. Сладко прошили тело тысячи мельчайших иголок, замерли в нем на миг, от следующего взмаха проникли глубже, кольнули и мучительней, и вместе нежней...
– Совсем, Андреич, поникни...
А его уже будто и не было совсем, были только мигом живущие, тут же таявшие, подмывающие душу мурашки...
Он долго потом приходил в себя, лежа на соломе, постепенно возвращались к нему силы, из таинственной, дающей отдых и спокойствие глубины неспешно выплывало сознание, делалось яснее и четче, и, приподняв голову, подставив под щеку ладонь на подрагивающей, грозившей съехать набок руке и глядя из-под полуприщуренных тяжелых ресниц на цветные занавески, на темное, с отпечатком электрической лампочки над ними стекло, Котельников вдруг невольно улыбнулся тому, что, выпавший из стремительных, как скорый поезд, будней стройки, развалился тут нагишом на полу посреди летней кухоньки, блаженствует в крошечной этой, тихой и чистой деревеньке, в которой не слышно ни железного лязга, ни дробного рокота моторов, ни подташнивающего запаха горючки, – последнею, какую он тут видел, машиной был привезший его сюда управленческий «газик»... Мир вокруг опять вдруг потерял реальность, и странным ему показалось и собственное житье здесь, и неторопливые, за вечерним чаем рассказы Филипповича... Что, и правда, будто самая горячая пора начинается тут у людей поздней осенью, когда городское начальство средней руки едет сюда бить из-под фар зайчишку? Филиппович говорит, председатели двух-трех соседних колхозов организуют тогда летучие отряды на мотоциклах да на «козликах», браконьеров ловят за трудодни, ведут в поселковый Совет, где Советская власть дежурит по этому поводу круглосуточно, составляют здесь протоколы, увозят в сельский райком, и туда потом начинается паломничество, смысл которого для района в некотором отношении важней, чем уборка, предположим, картошки... «Нехорошо, Пал Максимыч, получается, очень, как видите, нехорошо!.. Что ж это выходит? Разорять село все мы мастера – это вот коснись дело помощи... Третий год ферму не можем достроить, молокозавод стоит, нет металла для монтажа, – думаете, кто помог? Вы, говорите, помочь нам могли бы?.. Что ж, тут надо подумать!»
Хитрую эту игру с вымогательством стройматериалов для села завел будто бы один здешний председатель, мужичок до крайности оборотистый, а всячески поддерживал ее Прокопенко, бывший секретарь Сталегорского сельского райкома. После громкого персонального дела два года назад его сняли и вместе с молодою женой, из-за которой он пострадал, Прокопенко переехал на Авдеевскую, пошел к монтажникам заместителем по быту. Дело было для него незнакомое, осваивался Прокопенко с трудом, но держаться с первого дня пытался уверенно. Снабженцу, спросившему, будут ли они дополнительно заказывать пропан-бутан, ответил рассудительно: «Будем-то оно будем, да только что именно? Пропан в самом деле? Или лучше – бутан? Давай-ка так: что дешевле, то на этот раз и закажем...»
До того как он пришел в управление, Котельников сталкивался с ним только однажды. Как-то на краю поля в подшефном колхозе, когда монтажники убирали капусту, произошел между ними короткий и злой разговор. Котельников тогда потребовал, чтобы вернулся с утра уехавший домой на «Беларуси» с тележкою тракторист, и Прокопенко, сделав руки в боки и натужившись, хрипло выкрикнул: «Ты что ж, мил друг?! Ты думаешь, что у селян нету никаких других забот, кроме этой капусты?» А в прошлом году, когда они с Уздеевым шли по гаражу, Котельников увидел странный какой-то механизм и молча поглядел на начальника участка: а это, мол, что за чудо! «У зама-то у нашего башка варит, – рассмеялся Уздеев. – Давай-ка, говорит, приобретем пару картофелекопалок, да и дело с концом. Нам тогда на все эти воскресники-ударники наплевать. За день выпахали – будьте покойнички. На селян-то надеяться нечего – мне ли, говорит, не знать этих бездельников!..»
Пытаясь потверже определить на соломе руку, что была под щекой, Котельников лениво улыбнулся, глянул на исходившего паром, красного как рак Филипповича, который, ткнувшись в солому лицом, пластался рядом.
– Так он тебе что – Прокопенко? Выговором грозил, говоришь?
Филиппович, повернувшись, сперва только замедленно подмигнул ему, словно просил обождать, когда он чуть-чуть отойдет, потом, поставив косой подбородок на сложенные одна на одну крупные пятерни, слегка боднул воздух фетровой шапочкой.
– Н-ну!.. Он же как? Одного вроде за браконьерство наказывал, заставлял работать на себя, а другому, кто с ним уже по корешам, кто порадел для села, – тому браконьерство – как награда. Этому, значит, уже можно зайчишку шарить... Я, значит, – как же так? Фермы построим, а зайчишку последнего изведем. За что выговор? А за это, говорит, ты не волнуйся. Это мы сами найдем за что! Подберем, говорит, формулировочку...
Все опиравшийся на ладонь Котельников еле раздвинул челюсти:
– Пр-ропан-бутан!
Филиппович разомкнул веки, приоткрыл плывущие по-куриному глаза:
– Что, что?
– У нас его так...
– Окрестили?
– Пропан-бутан.
– А вообще, хоть он и с норовом, люди на него не обижались. Потому что, Андреич, село любил. Его ведь мало знать – еще и любить надо. А он и сейчас не забывает.
– Наведывается?
– Нет, не о том... В райисполкоме как-то недавно разговор слышал. Другому оно зачем бы? Тем более ушел с такою обидой. А он пообещал купить две, три ли картофелекопалки – добился... Теперь с копнителями грозится помочь, достану, говорит, силосорезок...
«Вот тебе и Пропан-бутан! – тихонечко смеялся Котельников. – Это во что же он, интересно, нашу базу механизации превратит, дай ему волю?..»
– Еще полежим? Или начинаешь уже – во вкус? Уже тянет?
На этот раз Котельников сперва посидел внизу, подождал, пока хорошенько отходит себя легший на спину, ноги к потолку задравший Филиппович, а потом, когда пару чуть поубавилось, на полке опять растянулся он... Теперь Филиппович не стал помахивать веником, а раз и другой мягко провел им по спине, по ногам. Котельникова, и от затылка до пят вся кожа, вся плоть его чутко отозвалась ожиданием новой радости.
– Потерпи!
Загривок ему обжег один веник, тут же на него опустился второй, а потом, перехватив руку, Филиппович сильно припечатал сверху ладонью, поигрывая рукой, надавил, и все, что было Котельниковым, опять стало растворяться, исчезать, превращаясь в одно сплошное ощущение знойного, бегущего по жилам тепла... Ощущение это возникало то у одного плеча, то у другого, потом прожигать его всего целиком начало между лопатками, на пояснице и ниже нее, потом на связках под коленями, на икрах, на сухожилиях щиколоток.
– Пятки, Андреич, вверх!
Он согнул ноги, и тот, махнув веником, откуда-то сверху, из-под самого потолка, захватил жару и хлестко ударил им по ступням, накрыл их жгущей листвой, навалился на них, словно запечатывая наконец все то тепло, которое вошло в Котельникова до этого.
Затем он перевернулся на спину, и когда таким же манером оба веника прошлись по нему еще спереди, когда он лежал уже совсем обессилевший, погруженный в легкое, полудремотное забытье, из которого его ненадолго выводил только этот вспыхивающий на теле, долго не затухающий жар, Филиппович опять поймал под потолком какого-то особенного, густого тепла, тихонько пришлепнул вениками по щекам, соединил их, закрыл лицо, прижал руками, и Котельников задохнулся от этой пахнущей и горячим хлебным мякишем, и чуть подгоревшею корочкой густоты, благодарно застонал в голос, замычал что-то нечленораздельно-радостное, будто бы очень ясное и без слов.
Из бани он вышел, пошатываясь, его уже повело над соломой, когда егерь около подмышки твердо взял его под руку, повел дальше, щелкнул на стенке выключателем, толкнул дверь, и оба они очутились в прохладной, прокаленной легким морозцем темноте...
Обжигая ступни, Котельников вслед за Филипповичем пошел по слабо натоптанной тропинке, свернул на целину и, глядя, как падает, раскинув руки, хозяин, присел на корточки и неловко повалился на бок.
Снег был мягкий и тихий. Котельникова лизнуло острым холодком, и, перекатываясь на спину, он ощутил почти мгновенный возврат сознания, сделавшего четкими и краски, и запахи, и звуки. Иглились, неслышно сияли в густеющей сини крохотные, будто еще подслеповатые звезды, пахло талой водой, горячим и чистым телом, доносило издалека хриплый собачий лай, и каждая эта подробность окружающего мира казалась Котельникову отчего-то сейчас особенно дорогой и значительной. Он снова лег на живот, захватывая и подгребая под себя пухово-легкий снег, и снова, ощущая в себе приближение чего-то, похожего на легкий озноб, перекатился на спину и замер на миг, глядя, как падает звезда...
«Приникаю, – подумал, – к земле... Знать бы: неужели только затем, чтобы набраться сил застраивать ее дальше?..»
Он еще усаживался на полке, когда Филиппович поддал парку, плотная волна хлебного тепла снова накатила, окутала, особенно приятная после холода, после острого морозца. Тело опять было легким и послушным, все словно только начиналось, но ко всем уже знакомым Котельникову ощущениям теперь прибавилось еще одно: жадное ожидание блаженства...
Крылья носа снизу опять горячо пощипывало, но он не раскрыл рта, все не мог оторваться от запахов, – хотелось и поточней определить их, и запомнить, и надышаться впрок. Глядя на Филипповича, севшего рядом, Котельников только покачал головой, и тот, видно, понял по глазам, потому что, улыбаясь широким лицом, припомнил:
– Младший сынишка, когда маленький... Читаешь ему сказку, а он: что такое – русским духом запахло? Что это такое – русский дух? А как же, говорю. А разве не знаешь? А банька березовая – это тебе и есть!
Котельников, тоже улыбаясь, кивнул понимающе, а Филиппович наклонился поближе:
– Я давно хотел... Колокольчики старинные. Зачем ты их?
– Как бы тебе... – Начавши, Котельников чуток помолчал. – На Авдеевской когда-нибудь был?
– Да как-то ездил, дочке пальто хотели купить...
– Ну, тогда представляешь. Все новое. Будь они неладны, эти коробки. Возраст всему, что кругом, – десять лет. Чему-то чуть побольше, чему поменьше, но так, в среднем... И поселок, и сам завод. Все это на голом пятачке, все на твоих глазах выросло. Другой раз покажется, что до этого вокруг ничего и не было... Ни старой крепости в Сталегорске, что казаки еще при Екатерине построили...
Он опять замолчал. Филиппович попробовал подсказать:
– Вроде того – корень ищешь?
– Пожалуй, так!
Тот стал было надевать влажные холщовые рукавицы, потом стянул, чтобы пока просыхали, положил около ног.
– Я, когда сюда переехал... С чего начинать? Крестьянин из меня, считай, никакой. Десятилетним парнишкой к дядьке в город поехал учиться, это и все мое крестьянство. Что помню? Да вроде ничего ровным счетом. Сперва один сосед что-то подсказал, другой, третий, гляжу, Таисия моя, даром что городская, стала соображать, дальше – больше, а потом и сам. Откуда что взялось!.. Казалось бы, навек забыл, а оно – краем, краем... и выплывает. И с этой банькой вот. И построил сам. И порядки потом – свои. Это дед мой, бывало, соломки настелет, а потом упадет на нее в предбаннике, чуть-чуть отлежится, а тут ему бабушка – чаю. Ну, чайников тогда не было – в чугунке... И кусочек рафинаду. Маленький такой. А чай был вкусный, Андреич!.. Помню, из какой-то травы. Даже не запасали ее, а так – пойдет, из сена надергает... А что за трава? Мучился я, мучился. Вот надо вроде узнать – прицепилось. Вроде как зуб болит – нет покою. А потом однажды проснулся, у Таисьи спрашиваю: это что за такая трава – светоянка? Она не знает. А на дальнем участке был, зашел к одному старичку древнему... Батя, говорю, а вот светоянское зелье – это какая такая трава? Повел он меня на лужок, вместе пучок насобирали. Потом-то я узнал: зверобой это! Никогда не пил? Эх, Андреич! С такою, как у нас, работой, оно и не то забудешь... А сколько всякого доброго наши деды-то знали, прадеды. Потом про травную баньку вспомнил. Не знаешь, что за чудо? А ты ко мне ранним летом. Когда полевые цветы цветут. Это так значит: копают на краю лужка ямку такую, поглубже, чтобы лечь в ней можно в полный рост. Разводят в ямке костер. Пока он горит, траву косят – она как раз в цвету быть должна, в самой зрелости. А потом костер из ямки выбросить, а на горячую землю – траву. Ложись на нее и грейся. Трава распарится, разомлеет, тут из нее весь дух целебный, все запахи... А тебя пот прошибет, вся гадость, какая в тебе есть, с потом с этим и выйдет. А эта благодать, что в цветах-то, она вся – в тебя.
– Полгода потом – как незабудка!
– А ты не смейся! С травы встаешь – как на свет народился. Другим человеком. Не то что болезнь уйдет, а и сам по себе... И доброты в тебе прибавится, и спокойствия. Ровно природа тебе чего-то своего, заветного – из рук в руки...
И так горячо, с такой верой в голосе Филиппович это рассказывал, что Котельников невольно вздохнул.
– Да ты приезжай ко мне летом. В самый цвет. На себе испытаешь, как хорошо! И детям потом своим, и внукам будешь рассказывать. Если цвет к тому времени у них настоящий сохранится, если химия эта, что с самолетов посыпают, все кругом не задушит... приедешь?
Опять он потом, словно в забытьи, лежал на соломе, ничего не знал и ничего не помнил, целиком отдавшись этой тихой минуте, когда ты настолько легок, будто тебя и нет вовсе – остались только живущие сами по себе тугие толчки крови...
Филиппович уже привстал рядом, завозился, тронул его за плечо:
– Давай-ка, давай... чайку!
Только тут он увидел на широкой скамейке голубой эмалированный чайник. Рядом стояло блюдце с горкой колотого рафинада, а около него уже дымились две большие, тоже эмалированные кружки.