Текст книги "Избранное"
Автор книги: Гарий Немченко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 37 страниц)
Странно провел он день!
Укладываясь спать, Котельников подумал, что день этот не оставит времени для обычных его ежевечерних размышлений, однако они пришли тут же, стоило ему заложить руки за голову и притихнуть...
Или что-то заподозрившая Вика разговаривала-таки со Смирновым?
– Давно собирался предупредить, – сказал ему Глеб, когда они сидели вечером дома у Котельникова, пили чай. – Черепные травмы имеют такую особенность: после них возможен невроз... Страхи всевозможные начнутся, неуверенность.
И, пока Котельников глядел на отхлебнувшего из чашки Смирнова, пока сам потом клонился над чашкой, пронеслось: вот он запросто отвечает Глебу, что да, и с ним, пожалуй, случилась такая штука – запало, видишь ли, в голову, будто у них с Викой что-то есть, будто они обманывают Котельникова, и он теперь никак не может от этой мысли избавиться...
«Вот видишь, – участливо скажет Глеб, – хорошо, что я с тобою заговорил». Подойдет к двери, позовет негромко: «Виктория!» И, когда придет она, скажет тоже очень обыкновенно: «Игорю кажется, Виктория, что у нас с тобой интрижка, что мы обманываем его. После травмы черепа это бывает, понимаешь, какая штука. А пусть-ка он посмотрит нам в глаза, да и выбросит это из головы. Что это ты, в самом деле, дружок?»
В голосе у него опять не будет ни обиды, ничего такого, а только дружеская забота, а Вика подойдет сзади к сидящему Котельникову, положит руки на грудь, скажет в самое ухо: «Ты что, Игорешка?.. Спятил?»
«Ну, извините, – скажет он, – братцы!..»
И встанет, и обнимет обоих, прижмет к себе двумя руками, а назавтра ему уже на работу можно выходить – по-прежнему станет здоров как бык!
А если будет совсем не так?.. Если он, Котельников, первый не сможет сказать это без фальши в голосе, и его интонация невольно вызовет ответную неискренность Глеба, и все запутается еще больше, и будет не по-мужски.
– С тобой не бывает такого, дружок? – поднял от чашки глаза Смирнов.
– Д-да как тебе, – улыбнулся Котельников и сам обрадовался искренности, с которой звучал у него голос. – Бывает, конечно, кошки на душе и поскребут...
– Эко ты! – такою же дружелюбной улыбкой ответил ему Смирнов. – Это в порядке вещей. Тебе ведь, милый, уже не двадцать. Бывает, и поскребут. Что ж тут?
– А больше вроде бы...
И Котельников плечами пожал: да нет, мол, пока бог миловал!
– Вот и хорошо, – согласился Смирнов.
На крошечный поднос на журнальном столике поставил пустую чашку, откинулся в кресле и поднял палец:
– Относительно кошек. Чтобы они ловили мышей, а не скребли... Не давай себе заскучать. Серьезным делом пока тебе лучше не заниматься, а так... Читай что-нибудь легкое. Ходи в кино. Девчонку себе заведи... А что?
Он, наверное, поймал дрогнувший взгляд Котельникова, оттого так и спросил. А Котельников просто глянул на приоткрытую дверь за спиной у Смирнова: ему не хотелось, чтобы слышала Вика.
– Только не такую, с которой потом хлопот не оберешься. Начнет еще шантажировать... Нет! А такую, чтобы все понимала. Партнершу, если хочешь. У нас недавно лекция... По данным всемирной организации здоровья, наиболее продолжительная активность наблюдается у тех мужчин, которые не ограничиваются только супругой. Да это и естественно: и в смысле психологии – смена впечатлений, и в биологическом смысле – постоянная приспособляемость, обновление организма.
Котельников все-таки встал, прикрыл дверь.
– Я и не заметил, – голосом, запросто простившим себе эту рассеянность, сказал Глеб. – Ну, это мелочи. Пусть Вика слышит. Я ведь ничего такого. А она у тебя образованная женщина... должна понять.
– Сомневаюсь! – качнул головой Котельников и опять себе удивился: очень бодренькая, должно быть, вышла у него улыбка.
– Если сомневаешься, другая статья, – не торопясь рассуждал Глеб. – Тогда жестокая конспирация. Подполье. А если и тебя самого, может быть, смущает простота, с которой я тебе это говорю, тогда пойми: эта твоя девчонка... или одна, или две, сколько их там будет, они не имеют к Вике никакого отношения. Ты ведь не собираешься ей изменять?
– В смысле?
– Уйти к другой... оставить ее с ребятишками.
– Д-да нет вроде.
– И славно. А остальное – вопросы мужского здоровья, в которых она, как не чужой тебе человек, тоже должна быть заинтересована. Знай, что это полезно для вас обоих, и пусть это служит тебе оправданием в собственных глазах.
– Индульгенция.
– Да, если хочешь.
«К чему был весь этот разговор? – как и в тот вечер, думал опять Котельников. – Или и в самом деле подозревающий о чем-то Глеб хочет примирить его с тем, как оно все это в жизни устроено? Или, чувствующий невольную вину, хочет, чтобы он, Котельников, не остался бы без своей доли украденной этой любви? Все мы одним миром мазаны, мол, – вот видишь!..»
А может быть, он, искренний друг Котельникова, и больше него проживший, и столько успевший повидать, просто делится опытом, просто говорит о том, что сам понял, о чем сам только недавно узнал?
«Всемирная организация здоровья все-таки!» – сам себе в темноте грустно улыбнулся Котельников.
Тот их вечерний разговор за чаем, пожалуй, подлил масла в огонь, и несколько дней потом Котельникова опять одолевали мучительные раздумья. А что, если и Вика рассуждает точно так же: эти самые дела с кем-то другим не имеют, мол, к Котельникову никакого отношения... Ведь не собирается же она ему действительно изменять? В том смысле, который вкладывал в свои слова Глеб Смирнов.
Виктория и всегда следила за собой тщательно, но до сих пор Котельников как-то не придавал этому значения. Может быть, дело было в другом – раньше он ведь только ночевал дома, почти всегда торопился, у него просто не хватало времени что-либо особенно замечать. К той поре, когда приезжал он, вконец уставший, со стройки, Вика, уложившая детишек, уже успевала с книжкою в руке или у телевизора посидеть с какой-нибудь там медовою или молочного маской на лице, а утром, когда они оттесняя один другого, заглядывали в зеркало, каждый из них торопливо глядел только на себя... Теперь же вся эта мощная индустрия женской красоты обрушилась на Котельникова во всем ее удивительном разнообразии, и он, сидевший дома и вечер, и утро, с невольною грустью думал, что видит, в общем-то, только сам процесс преображения Вики... Процесс этот длится до той последней минуты, когда она уже стоит у порога, а там ее, уже совершенно иную, видит не Котельников, остающийся дома в продранных на коленях спортивных брюках да в стоптанных шлепанцах, – видит кто-то другой...
Возвращаясь к разговору со Смирновым, он подумал: хорошо, а если, предположим, возьмет он, да и махнет на все рукой, да и заведет себе действительно зазнобу?.. Гаранин, которому в этом смысле, кажется, не очень везет, иногда под настроение, приняв молодецкую позу и подкручивая несуществующий ус, изречет: куда, мол, нам, гусарам, завлекать – нам бы только отбиться! Так вот, предположим, перестанет Котельников отбиваться... Не начнется ли тогда у них с Викой та самая банальная история: она – в одну сторону, он – в другую. Сколько его друзей или хороших знакомых давно уже так и живут: потихоньку прощают женам, потому что жены прощают им.
Заранее зная, что не в том он сейчас состоянье души, чтобы за кем-то волочиться, Котельников, тем не менее помня разговор свой со Смирновым, чаще теперь посматривал и на сверстниц на своих, и больше, разумеется, на девчат гораздо моложе, – посматривал, как бы спрашивая себя: а мог бы ты, в самом деле, с кем-то из них утешиться?
Однажды, когда он был в городе и, покончив с делами, уже неторопливо шел по проспекту Металлургов, в толпе, которая вывалила из набитого трамвая, Котельников увидел молодую женщину... На секунду приостановившись, чтобы дать кому-то дорогу, она медленным и плавным жестом поправила пышные волосы и одновременно словно стряхнула с себя что-то, мешавшее ей там, в тесноте трамвая.
Котельников увидел с особенным каким-то достоинством слегка приподнятый подбородок, увидел шею и край щеки, потом она отвернулась совсем, пошла по улице, и в свободной ее, не без гордости осанке, в четкой, словно подчеркивающей красоту классических ног походке было тоже столько достоинства, что Котельников на миг перестал дышать, невольно вытягивая шею и вглядываясь...
Бывает, мелькнет в толпе женское лицо, только на миг остановятся на тебе задумчивые глаза, однако ты каким-то чутьем поймешь: та женщина, с какою ты был бы счастлив, та самая, увидев которую впервые, ты можешь, однако, поклясться, что знаешь ее всю жизнь, и всю жизнь любишь, и ждешь.
Но тронулись поезда, разминулись автобусы, захлопнулись двери...
И ты, раздумывавший на какую-то секунду дольше, чем надо бы, не увидишь ее, – может быть, и в самом деле единственную на свете – больше нигде и никогда.
Прибавивший шагу, обогнавший и одного и другого Котельников судорожно решал, что бы ему такое сказать, когда он догонит женщину. Об остальном он сейчас раздумывал меньше всего. Это была женщина, за которой он пошел бы на край света, и обо всем другом сейчас он просто забыл.
Сердце у него стучало, под кожею на висках что-то словно приподнялось, и он ощутил в себе шумящий ток тугой и горячей крови. Прочищая горло, и раз и другой он глухо кашлянул, прибавил шагу еще и тут, когда женщина мельком посмотрела направо, увидел ее лицо...
Вика была.
Сперва он приостановился, и за этот миг, пока он широко открытыми глазами смотрел ей вслед, у него не только странно дрогнули ноги, но и что-то случилось с горлом.
– Девушка! – позвал он громко, как бы желая теперь превратить все в шутку. – Вас можно?
И не узнал своего голоса.
Вика тоже не узнала – она только выше приподняла голову, и походка ее сделалась еще независимей... Будет она, действительно, оглядываться. Много чести!
Сейчас, глядя в темный потолок, он снова припомнил, как пораженный стоял тогда посреди улицы, и ему опять стало и чуть стыдно, и стало радостно. Причем тут, в самом деле, всемирная организация здоровья и все другие комитеты ООН, если он горячо любил только эту женщину, только Вику? Свою жену.
Но разве это значит, что он и дальше будет терпеть обман? Вика, Вика!..
А Глеб? Раньше Котельникову казалось, Смирнов из тех, для кого неписаные законы дружбы превыше всего остального на белом свете... Или всякий их толкует по-разному? Или когда-то приходит срок, когда, разуверившись во многом, человек снимает с себя и эту последнюю обязанность – не предавать друзей?
Когда Котельников возвращался с юга, из санатория, то в Толмачеве разыскал Петра. Тот обрадовался, пообещал выкроить минуту, чтобы вместе пообедать, они пошли в ресторан, и там за служебным аэрофлотским столиком тот вдруг задумался, надолго затих, грустно потом сказал Котельникову:
– Какая, слушай, беспощадная штука – жизнь! Ну, ты обо всем, что называется, из первых рук... Я ведь тогда, в лагере, ни о чем таком не просил Глеба, на коленях перед ним не ползал. Просто помирал потихоньку. Ни сват и ни брат ему. Незнакомый человек. Только и того, что русский. И он месяц не ел, все мне отдавал... Ты только вдумайся: месяц! А в тот вечер, когда меня провожали в Сталегорске, ты помнишь? Дай мне, говорю, пожалуйста, рубля три. Вдруг придется такси... Мало ли! Он покопался в кошельке, жмет плечами: не могу, говорит, тройки нет – у меня только пятерка...
Котельников, уже оставивший тогда их одних, видел, как, что-то говоря, наклонился с подножки Петр, как порылся в карманах Смирнов, как потом, когда поезд уже тронулся, один протягивал из вагона ладонь, а другой, торопясь по перрону следом, все только разводил руками...
– Так и не дал?
Щуплый, седенький Петр сгорбился над столом, стал, кажется, еще меньше:
– У меня только пятерка, кричит... Тройки нет!..
Ну что ж, подумал теперь Котельников, жизнь и в самом деле жестокая штука, это простоты никак не хочешь понять, вот в чем дело, ты пенек увидишь ночью в тайге обочь дороги, фары выхватят на секунду, а тебе потом кажется, это мальчик просил подвезти, тянул руку, и если в «газике» битком, и вы вдруг и в самом деле оставите кого-то на холодной зимней дороге, ребята через минуту забыли, а у тебя сердце щемит неделю, это потому, что ты – подранок, со своею этой застывшею от натуги улыбкой, которая должна тебя подбодрить, жалкий подранок, с этим фанерным самолетом, который никуда не летит... Может быть, и достоинство твое – это штука, которую ты выдумал, чтобы хоть чем-то себя утешить?
Зеленый самолет стоял на полянке около пасеки и не хотел улетать. Молодой пилот сидел на нижнем крыле, шлем лежал у него на коленях, ветер трепал волосы, и лицо у него было безразличное...
Но ведь недаром же он прошел войну и многое научился понимать. И Котельников наконец уговорил-таки, пилот надел шлем, прыгнул в кабину и поднял руку, только глаза у него отчего-то были грустные.
Маленький самолет опять понесся над кромкою бескрайнего леса, и Котельников бросился за ним вслед.
7Проснулся он поздно, долго еще лежал, искоса глядел, как свисавшею до пола тюлевой занавеской играет котенок, слушал голоса в горнице и не слушал...
Ребята были уже за столом, но раскачаться, видимо, еще не успели, разговор то и дело прерывался.
– Ну. крепачка ты вчера выставил, – глухо бубнил Гаранин, и Котельникову казалось, что он поглаживает при этом опухшее свое лицо. – Крепачка-а...
– Не скажи, Порфирьич, – извинялся пасечник. – Не удалась!
«Предатель, – равнодушно подумал Котельников. – Иуда».
Привстав, он убрал из-под головы телогрейку, подвинулся к стенке, оперся спиной и руки сложил замком на колене.
Прямо перед ним за столом, обнявшись, сидели Гаранин с пасечником, и глаза у обоих были уже масленистые.
– Давай-ка, Андреич, за стол, – кивнул опять уже сидевший с вилкой в руке Уздеев.
Пасечник отлип от Гаранина.
– Игоречек проснулся! Ну, как тебе спалось, Игоречек? Храпели тут небось, крыша подымалась...
Он вдруг подумал, что сидит так, как сидел вчера ночью старик. Встал, взял с табуретки одежду, пошел на кухню.
Дверь в зимовейке была открыта. Печка не топилась. То, на чем спал старик да чем укрывался, аккуратно лежало свернутым на краю лавки, а самого Пурыскина не было, и не было в зимовейке ничего, что осталось бы после него, даже запаха.
Котельников остановился посреди двора и долго смотрел на выстывшие, с прихваченными морозцем верхушками синие валы...
В комнате он спросил, где Растихин. Гаранин перестал доказывать пасечнику, какую можно рядом с избой поставить на взгорке красивую церковь с колокольней, глянул на Котельникова:
– Профессора, они, брат, не похмеляются...
Уздеев к этому времени уже успел прожевать:
– В академии им не велят.
– А где Алешка?
– Пошли вдвоем. Побродить.
Пасечник положил руку на плечо Гаранину:
– А оно, ежели хорошенько подумать, какая это опохмелка? Такой медовушкой-то... Первый сорт. Высший, можно сказать.
– Такую не пить! – многозначительно начал Уздеев.
И Витя Погорелов, склонивший нос над пол-литровою кружкой, радостно поддержал:
– Только целовать!
– Для самолучших друзей, что ты... Свояк у меня. Когда придет... Ну, говорит, братка, угощай!
Котельников отвернулся. Припомнилось, как сидели они вчера друг против друга, пасечник и старик охотник, вели этот спор, и он подумал, что спору этому куда больше лет, чем пасечнику, больше, чем старику, что начался он давно и продолжается сейчас, когда один из них уже шагал по тропе, а другой, обнявшись, сидел за столом, и будет продолжаться еще много лет, когда не будет уже старика, не будет пасечника, не будет его, Котельникова, ни сыновей его не будет, ни внуков, ни может быть, правнуков...
– Мы когда трогаемся?
– А все в наших руках.
– Поброжу до обеда.
– Перекусил бы, Игорек! – приподнялся пасечник. – Маковой росиночки...
– Вчерашним сыт.
– Что было вчера, то там и осталось, – хитренько подмигнул ему пасечник. – А нынче бог дал новый день – должон дать и пищу!
Накануне приезда друзей Котельников купил у пасечника ведро меда и заранее упаковал в большом своем рюкзаке: обвязал поверх крышки полиэтиленовой пленкой и, чтобы не давило, подложил под спинку все, какие были не нужны ему, мягкие вещи. Теперь, когда бродил по тайге только для того, чтобы не сидеть в избе да не видеть хозяина, он все раздумывал, как быть ему с этим медом. То, что он не возьмет его, это факт. Однако выставь при всех, и начнется: зачем да почему... Может быть, вытащить потихоньку, оставить где-либо в уголке, и черт с ними, с деньгами, пусть эта сволочь потом найдет мед, и хоть этим ты его не проймешь, бог с ним, спасибо, уж как-нибудь и без вашего меда!
Вернувшись на пасеку, он первым делом направился к своему рюкзаку, однако на веранде, где оставлял его, рюкзака не было и не было нигде.
В горнице то ли еще не вставали из-за стола, то ли успели засесть опять. Стол был заставлен грязной посудой, завален рыбьими косточками, среди которых виднелись раздавленные окурки, залит медовухой, и все сидели, отвалившись от него, даже Уздеев уже не жевал, а подкармливал Алешку, который, видимо, только вернулся.
Котельникова тоже стали усаживать, пасечник отыскал чистую тарелку и, прижимая к измазанному сажей пиджаку чугун с остатками зайчатины, стал накладывать.
– Профессор не вернулся?
– По-дался! – терся около Котельникова пасечник. – Рюкзак я ему помог надеть – побежа-ал!
Он не удержался, спросил:
– Какой рюкзак?
– А твой. С медком.
Котельников и раньше, когда им приходилось бывать вместе, замечал, как вроде бы между прочим, вроде с шуточкой, Растихин постоянно заботился о нем: то отберет что-нибудь тяжелое, то пересадит на место поудобней.
Котельников повернулся к Уздееву.
– Давно ушел?
Пасечник все выскребал чугунок:
– А с полчасика.
Котельников глядел на Уздеева:
– Ты пробовал поднять? Он же тяжелей самого Растихина!
– Андреич? – возмутился Уздеев. – А кто видел? Только сейчас вот узнал. Не догонять же!
– Ладно, братцы. – Котельников поднялся из-за стола. – Буду вас тоже около «газика» ждать...
– Не догонишь ты его! – Уздеев вышел вслед за ним на крыльцо. – Он теперь знаешь где? Да оставь тогда ружье, оставь, заберу...
Спускаясь с бугра, Котельников поглядывал вокруг, словно жалея, что в эти места он больше, пожалуй, не вернется...
По-прежнему держался над тайгою мороз, стыли дали, в синих распадках копилась хмарь, но поседевшие за ночь серые травы слегка отволгли, отсырели остекленевшие деревья, потемнели озябшие кустарники, и смерзшаяся грязь на тропе еще больше почернела и масленисто поблескивала.
Как только опустилась за бугор новая, рубленная в лапу пасечникова изба, как только пропала поникшая над ней старая ветла, Котельников побежал, и матовый, похожий рисунком на птичьи перья ледок, затянувший ямки от человеческих следов да от копыт, густо захрустел у него под сапогами.
Остро ощущая в груди морозный воздух, входя в ритм, он то глядел по сторонам, где среди потемневших трав, среди покрытых крупной порошей истлевающих листьев подрагивали и медленно отступали назад голые ветки тальников, белые, с кружевом черных трещин стволы берез, по-прежнему темно-зеленые ели, а то смотрел на тропу, взглядом отыскивая следы Растихина, и крошечные эти следы и умиляли, и разом огорчали Котельникова, он чувствовал, как с каждым его мерным прыжком, с каждым вздохом в нем словно прибавлялось нежности к этому недавно совсем еще незнакомому человеку...
Рюкзак, и верно, тяжелее небось его самого; ишь ты, думал, нашелся помощник, что ж, ты думаешь, Котельников и это уже не в состоянии? То на кафедру, к нему, видишь, когда толком и в себя еще не пришел, а то он за тебя и мед потащит, черт с ним, с этим медом, черт с ним, с пасечником, а хорошо, что где-то там ты ковыляешь сейчас с этим мешком, что я за тобой бегу, посмотреть бы со стороны, так быстро, пожалуй, не стоило бы, ну да ничего, нагрузки повышать пора, не каждый день бежишь за профессором, чтобы отобрать у него мешок с медом, пора нагрузки, пора, нечего тебе сиднем, осень какая в этом году стоит, какая долгая осень, неужели ты так и не останавливался отдохнуть, по следам не видно, ах ты, профессор, профессор, как тебе вчера плохо, а сегодня пить не стал, потащил, будь он неладен, этот рюкзак, это моя бабушка так всегда говорила, надо было еще утром выставить из него ведро, – где ты там, почему не остановишься, где?
Растихина он увидел, когда перебрался наконец через мочаги и вышел к речке. Опираясь на толстую палку, наклонясь вперед, тот на одной ноге стоял на середине длинного переката, а вторую, согнутую в колене, приподнимал над водой. Светлый бурун поигрывал около палки, другой бился около колена, зато второй сапог у Растихина оставался сухой.
– Так и прыгал на одной ножке?
– Пробил на неделе, а заклеить не соберусь...
Он взялся за лямки на плече у Растихина:
– Давай!
– Ну во-от! – Светлые глазки Растихина моргнули под очками, детские губы обиженно вытянулись, но он тут же улыбнулся, обнажив мелкие и ровные, словно фарфоровые зубки. – Думаете небось: Растихин недомерок, и куда ему с рюкзаком? А мне, может, самому себе хочется доказать...
– Ладно, ладно, – ворчал Котельников, одну за другой надевая лямки и освобождая Растихина. – Комплекс у него! Не прикидывайся.
Он первый шагнул к берегу, и Растихин тихонько рассмеялся у него за спиной. Котельников обернулся, спросил кивком: что, мол?
Растихин перестал прыгать, опять оперся на свой посох.
– Боялся, обратно пойдешь.
– В том и дело, – Котельников помрачнел, – надо было тебе!
Опять пошел к берегу, и галька грузла у него под потяжелевшими сапогами, шумела внизу вода, раздавался негромкий плеск позади, когда, повисая на палке, прыгал, как мальчишка, Растихин.
Он поправил резавшие лямки:
– Может, обопрешься?
Растихин все смеялся позади, детское личико его так и лучилось светлой, любившей Котельникова улыбкой.
«А что, если так прямо и спросить? – пронеслось у Котельникова. – А правда, что эти, на старом заводе, знали о просчете московских спецов с проушинами? И промолчали!..»
– При чем, скажи мне, цветы? – смеялся Растихин. – При чем травы?
И Котельников приподнял подбородок над оттягивающей плечо лямкой, глянул искоса: не много ли тот знает?
– При чем, скажи, Зосима и Савватий?
Он опять обернулся, глянул недоверчиво:
– А это еще кто?
– Покровители пчел.
«Расскажу ему сейчас о старике», – подумал Котельников, ступая на берег и оборачиваясь.
Зябли на другой стороне голые кустарники, безмолвно стыли меж ними заострившиеся на морозце пики елей, а внизу торопливо неслась река, и от черной стремительной воды ее несло холодами и близким снегом...