Текст книги "Избранное"
Автор книги: Гарий Немченко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 37 страниц)
Тогда еще вообще неизвестно было, вытянет Котельников или нет, а он сидел около него мальчишка мальчишкой и улыбался из-под очков какою-то очень понимающей улыбкой; спокойная эта и ласковая улыбка еще не раз потом и внушала веру, и успокаивала Котельникова.
– Ну и прекрасно, – сказал теперь Толя Растихин, глядя на Котельникова с тем же дружелюбным спокойствием. – Пусть оно там пока потихоньку зреет. Пусть варится.
«Хорошенько закусит, – подумал Котельников, – сходим с ним потом к старику».
Пока он пошел один.
Пурыскин все так же сидел на лавке, только колени под тулупом были приподняты, и он поддерживал их иссохшими руками. Круглая, как одуванчик, голова его медленно взад и вперед покачивалась, и в темных глазах под косматыми бровями Котельников угадал тихую улыбку.
Поставив миску с едой на подоконник, он снова присел в ногах у старика, глянул на Пурыскина, словно желая удостовериться, и в самом ли деле тот улыбается, и старик перестал покачивать головой:
– Над собой смеюсь. Как я завонял.
Так это было сказано, что Котельников невольно рассмеялся, притронулся к тулупу на коленях у старика:
– Ничего, дедушка. Бывает.
– А я смотрю в этой, в электричке. Что за напасть? Сядут рядом, а потом поглядят на меня, поглядят – и уходить. Один в пустом вагоне ехал. Как большой начальник, однако.
– А соболь, дедушка, хорошо идет? На этот запах?
– Идет соболишка. Хорошо.
– Я вам тут слегка перекусить... вдруг захочется.
Пурыскин слегка повел головой, и голос у него опять стал насмешливый:
– Какой я, однако, старик непутевый стал.
– Случается, дедушка.
– У нас в селе один дьячок был. Любил охотиться. Стрелок так себе. А прихвастнуть любил. Один раз на голицы себе наклал, да так и пришел в село. Встречает мужиков и говорит: эх, если б вы знали, что я несу. А они ему: если б ты, Василь Парамонович, сам знал!
Котельников смеясь, опять притронулся к колену старика:
– Ну, вот, видите, с кем не бывает.
Пурыскин согласился вздохнув:
– Человеки!
– Это когда, дедушка? С дьячком-то? Давно небось?
– Я еще ребятенком... давно!
– А сколько вам нынче?
– На спас было восемьдесят три.
Котельников вспомнил, как говорил старик, что надо ему еще восемь лет тайгою кормиться.
– Н-нда...
Но Пурыскин утешил:
– Не горюй! Я крепкой ешо!
Посидели, глядя на затухающий в печке огонь, и старик слегка приподнял руку:
– Зачем из компаньи ушел? Иди к товарищам. Я посижу один. Ты иди.
В горнице разговор шел на очень животрепещущую тему: Растихин рассказывал, что в Японии появились таблетки, с помощью которых можно ограничивать себя с выпивкой.
– Значит, как говоришь, Толичек? – тянул к нему аккуратную бородку Василь Егорыч. – Как, бес его, как?
Толя Растихин опять начал в строгой академической манере:
– Просто спрашиваешь себя: сколько мне нынче надо? Сто пятьдесят – глотаешь одну таблетку. Триста – две. А потом предположим, принял не триста, а триста пятьдесят – тебя тошнит.
– Перебор, значит? – радовался пасечник. – Ай, япошки!.. Это додуматься, а?
– Дайте мне этот препарат, – стукнул по краю стола Гаранин, – я вам вдвое увеличу производительность по тресту.
Уздеев спросил с невозмутимостью снабженца:
– Тебе сколько надо вагонов?
– Чем тряпье у них покупать... шмутки! – Он опять стукнул по столу так, что вздрогнули стаканы. – Дайте мне этот препарат!
– Чего это вы сегодня – стучать? – почти неслышно для остальных заботливо спросил Алешка.
– А я говорю: дай!
– Да блажь это, Порфирьич! – Уздеев по-прежнему размахивал вилкой. – На сколько там эта импортная таблетка? На сто пятьдесят? Ладно. Значит, Вите Погорелову, чтобы захорошеть, чтобы пить-то не зря, надо съесть их целую пригоршню. Хотя бы штук шесть-семь. Так, Витя?
Погорелов только медленно повел плечом:
– Н-ну, если...
– Ему и семь мало. Недаром я тебе о вагонах!
– Ну, до абсурда все можно довести. – И Растихин обернулся к Погорелову: – Извини, Витя, это я не на твой счет – на счет Уздеева.
– Д-дайте!
– Да что это ты, Порфирьич? – наклонился к Гаранину Котельников.
– Сейчас я его отведу.
Алешка встал, обнял сзади сразу обмякшего Гаранина.
– А трест тебе за вредность доплачивает? – поинтересовался Уздеев.
– Вообще с ним такого не было! – обиделся Алешка.
– Оно и видно.
– Да что ж это такое? – привстал Василь Егорыч. – Не поели как следует, не выпили... Еще и зайчика из духовки не попробовали... Или у вас весь день и маковой росинки во рту? Дак маслица бы... Давай, давай на диван!
– На полу любит.
Уздеев улыбнулся и стал побыстрей дожевывать – торопился с шуткой:
– С дивана он упадет.
Котельников помог пасечнику раскатать на полу матрацы, накрыл их простынями. Гаранин упал, не раздеваясь, и повалившийся вслед за ним Алешка сперва приподнялся было, а потом мотнул кудлатой головой и лег рядом.
Прикрывая ладошкой рот, Уздеев зевнул:
– У него была.
Растихин тоже зевал:
– К-кто?
– Д-да что это такое? – словно чему-то в себе удивился Уздеев, опять зевая. – Т-таблетка.
– Ипонская, – уточнил Погорелов.
Через минуту Толя Растихин встал и, заплетаясь ногами, медленно вышел на середину горницы, остановился, покачиваясь, и Котельников шагнул к нему, успел подхватить.
Уздеев пытался пошире раскрыть соловеющие глаза:
– А-андреич?.. Теряем к-кадры?
– Люди добрые! – стонал около Растихина Василь Егорыч. – Ты был с ними, Игоречек, видал. Ели они в тайге?.. А то по стакану водки да медовуха. Она ить крепкая! Витюня, дружок! Славик! И эти уже сумные сидят, ты глянь. Или пропасть какая?
Один только Витя Погорелов, уронив тяжелую голову на грудь, еще сидел на стуле, обеими своими громадными пятернями цеплялся за край стола.
Расстроенный пасечник ходил вокруг:
– Что ж за наказанье такое, Игоречек?.. Это ж где видано, чтобы так сразу все мужики-то напились. Или еще из города? На старые дрожжи?
Поглядывал на середину стола, где стояла начатая бутылка белой, и Котельников налил ему полный, почти до краев, стакан.
– Выпей, Василь Егорыч... Чего ж теперь?
Руки у пасечника тряслись, кулак, в котором он держал стакан, стал мокрый от водки. Выпил наконец, не стал закусывать, а словно крякнул – горько сказал:
– Ай-яй-яй!.. Посидели кучечкой! Поговорили!
Котельникову стало одиноко, есть расхотелось, и он сидел, глядя, как на глазах у него пьянеет, – или, показалось ему вдруг, делает вид, что пьянеет, – пасечник. Во дворе постоял, опять глядя в ночное небо...
С севера на темные увалы натягивало жиденькую, словно раздерганная кудель, серую хмарь, но над головою было чисто, и, запрокинувшись, он смотрел вверх, и смотрел до тех пор, пока звездная картина перестала казаться ему плоскою, и в этой затягивающей куда-то в бесконечность, сосущей сердце бездонной выси он теперь словно различал глубину каждой звезды в отдельности – какие поближе были, какие дальше... Может быть, подумал он, потому и мало нам глядеть только перед собою или слегка вверх, может, потому и тянет нас, задирая голову, устремлять свой взор обязательно в зенит, что так мы проникаем во что-то наиболее тайное и там, вверху, и – в себе?
Еда на подоконнике в зимовейке стояла нетронутой, старик смотрел на огонь. На Котельникова не глянул, и он собрался было уходить, когда Пурыскин шевельнул заросшим ртом:
– Пригорюнился?
– Так что-то... Скучно одному.
– Ребяты где?
– Спят.
– Рано, однако.
– Крепкие вроде хлопцы. А тут и выпили помалу...
– Опоил должно.
– Кто?
– Да кто? Васька. Токо с виду Исусик. А так варнак варнаком. Три медовушки держит. Какую сам пьет. Для здоровья. Какой друзей привечает. Это все равно что вода. Ни пользы от ее, ни вреда. А какая – непуть отваживать...
– Какую непуть?
– Мало ли? Тайга! Всякие люди шатаются. Один с добром. Другой с худом. Худому поднесет стакашек, и ровно обушком. Хошь, у тебя в стайке пусть день или два лежит. Хошь, на лошадку, да куда подальше, чтобы и дорогу забыл, когда проспится...
Котельникову хотелось головой тряхнуть, но он только поднес к лицу руку, провел по глазам.
– Откуда, дедушка, знаешь?
– А ты поживи с мое. И ты знать будешь.
И пока Котельников, все еще и веря и не веря, раздумывал, пока закипала в нем, поднимаясь до краев, не то обида на пасечника, не то злоба, старик продолжал все так же неторопливо:
– Свояк у его. Рестант. Скиталец. Когда проживется, одни портки, сюда прямым ходом. Пришел, говорит, братка. Хошь, так угощай. Хошь, зелье свое испытывай. Васька тогда травку варит да в медовушку, а энтот, скиталец, пьет. Очухается, рассказует. Как было: совсем худо или не шибко? Какой снадобы добавить.
– Ну, может, в самом деле, бывает – край! – громко и горячо сказал Котельников. – Если кто-нибудь с ножом к горлу. А ребят-то? Этих ребят – зачем?
– Большие, сказывал, люди.
– Какие, дедушка, большие? Обыкновенные. Хорошие хлопцы. – Котельников встал. – За что?
– Может, покуражиться. Раньше поговорка. Мужик богатый что бык рогатый. Богатых теперь нету, а...
Котельников взялся за ручку двери и постоял еще, глядя в пол, но он был уже не здесь...
Пурыскин, словно закончив наконец размышлять, поправился:
– Есть, однако, богатые...
Котельников дернул за ручку.
– Постой! – негромко позвал старик. – Тебя как?
– Игорь.
– Садись сюда.
Он сел. Старик подался к нему слегка и легонькую ладонь положил ему на руку.
– Посиди. Посиди... Ну, вот. Теперь иди, если хочешь. Поглянь на товарищей. А с варнаком этим ничего не надо. Ты молодой. Надо знать. Что старые люди знают. А рукам воли не давай. Знать надо.
Котельникову отчего-то стало легче. Он встал, сказал грубовато, но растроганно:
– Спасибо, дед.
– Я еще долго буду. Приходи.
В горнице пасечник, стоя на одном колене, за волосы удерживал на другом запрокинутую голову Гаранина, в полураскрытый рот лил из кувшина молоко, и одна щека у Гаранина вяло подергивалась, он то захлебывался, а то глотал судорожно, и в горле у него хрипело и булькало молоко, поднималось, выкатывалось на лицо, бежало по шее, рубаха у него на груди была мокрая и слиплась.
Котельников цапнул пасечника за плечо:
– Отпаиваешь? За что ты ребят?.. За что, сука?
Пустой кувшин с глухим стуком покатился по полу. Гаранин, сникнув, повалился на матрац. Пасечник выворачивался, становясь на колени.
– Перепутал я, Игоречек!.. Видит господь, перепутал! Чем хочешь...
– А ну, встань!
Он потянул за воротник дешевого пиджака, и пасечник, шатаясь, привстал.
Котельников нагнулся к столу, схватил с пола четверть с медовухой, плюхнул в пустой стакан.
– А ну-ка, бери!
Пасечник, проваливаясь в пиджак, повисая у него на руке, опять бухнулся на колени, его повело, но он выпрямился, задрал вверх враз налившиеся слезами, странные свои, с опущенными на середине нижними веками глаза.
– Игоречек! Нельзя, не выдержу! У меня сердце... Даром что с пчелами, а здоровьем и правда господь обидел. Грех на душу возьмешь – помру я!
– А ребята?
– Молодые, им ничего!.. Проспятся. И, право, перепутал. Близко держал... Ты в шкуре моей, Игоречек, побудь, тогда скажешь! Правду говорят: это покой пьет воду, а беспокой – мед! С год назад пришли нахалюги с патлами... У кого ружье, у кого гитара. Собаку застрелили. Все выпили. А я под стволами простоял...
А Котельников и так уже зачем-то смотрел на свою кисть, куда положил свою сухонькую ладошку старик Пурыскин.
– Встань!
– Я тут, Игоречек, тут!.. Тебе нельзя волноваться, мне сказали...
– Да это уж не твоя забота!
Держась за край стола, пасечник дернул шеей и скосил глаза. Котельников отвернулся.
О край стакана позвякивало горлышко, торопливо булькала водка. Хрустнул жадный глоток.
Он еще ниже склонил голову.
Пасечник осторожно обошел его, вытянул мокрые, близко. обросшие русыми волосенками бледные губы.
– Еще на коленки кинусь! Просить буду, Игоречек, как ангела! Не говори им. Видишь, я плачу... А ты чего? Игоречек?!
– Уй-ди!
Руку с вытянутым пальцем он кинул к двери, и пасечник, начавший было спускаться, как на пружине подался вверх, выпрямляясь, боком шагнул к порогу.
Котельников долго сидел на диване, и глупая, какая-то горькая и нелепая фраза неотвязно вертелась у него в мозгу. «Нет счастья трезвому человеку, – думал он, глядя в пол широко открытыми глазами и замечая только расплывающийся свой кончик носа да кружочек взъерошенных усов. – Нет счастья. Трезвому человеку. Нет!»
Потом он встал, подошел к ребятам, вповалку лежащим на полу, постоял около них, разглядывая, из-под кого-то вытащил неловко подвернутую руку, у другого поправил в головах. Сходил за полотенцем и отер Гаранину лицо, шею, промокнул рубаху на груди, а затем сложил полотенце вчетверо и положил на влажное от молока пятно на подушке.
Вытянутое лицо Гаранина было спокойным и даже как будто значительным... Эх, Саня, Саня! Маковки он будет крыть на старых церквах – вот чем он хочет заниматься! Черная металлургия, говоришь, у тебя в печенках, да только тебя ведь от нее краном стотонным не оторвешь, от этой черной металлургии, потому что ты верный человек, вот в чем дело, Саня Гаранин, ты первый после выпуска стали приехал в больницу, сиял, как новый полтинник, смеялся: «Поверишь, за первым ковшом бежали, как дети!.. Бригадиры бежали, горкомовцы, управляющие!» И повлажневшие голубые глаза подрагивали от смеха, когда, будто сам себе не веря, повторял опять: «Бежали, как дети!..» Еще до аварии подобрал Котельникова ехавший без Гаранина Алешка, разговор пошел. Как шеф? Да как. В пять утра садится в машину: поезжай, Алешка, нижней дорогой, там на озерке около дробфабрики крякаши стали гнездиться, хоть одним глазом посмотреть. Поехал, а когда поднялся чирок, глянул на шефа, тот спит себе, – будить, что ли?.. Но ты потом на охоту с Алешкой, а после пуска большие премиальные, тринадцатая зарплата в конце, о море в Гаграх, ничего, что купаться уже нельзя, черт-те что это такое – фейхоа, продают на базаре, купил газету в киоске, а там указ, и телеграмма из треста на следующий день, с орденом тебя, Альсан Порфирьич, много не пей, а то этой братве был бы повод, на следующий год ты лучше возьмешь круиз вокруг Европы – Стамбул, Рим, Марсель, в Лондоне посмотришь кое на кого в музее мадам Тюссо, я давно с тобою хотел поспорить: а твой прораб, у которого нету персональной машины? А мастер? А бригадир? А плотник? Кто их на охоту повезет, а может, они вообще не охотятся, где тогда им душу на Авдеевской отвести, нам некогда, мы всё домны и домны, а дал мне адрес, чтобы к старому другу в Ставрополе зашел привет передать, тоже большой строитель, можно сказать, глава всего дела, а были в одной группе, в студенческой столовке хлеб да чай, а после стипендии гусарствовали, дружки, что ты, вместе ходили по девкам, и я к нему еле прорвался, а он сидит за громадным столом весь такой причесанный, кудряшки на ранней лысине словно французским лаком, серый, с искоркой кримпленовый пиджачок отдельно на спинке стула, жара, кто, говорит, это – Гаранин? Вместе учились? Даже из одной группы? Любопытно. А карточки с собой нет? Может, на фотокарточку глянул, узнал бы. А мне от него ничего не надо было, ни билет достать, ни тем более номер в гостинице отремонтировать, просто в чужом городе взгрустнулось, может быть, духом опереться хотел, просто посмотреть на старого товарища своего, хорошего друга, потому что к товариществу в Сибири привык, к братчине, как наши деды говорили, к братству, да только где там, обопрешься на них, как же – по девкам вместе ходили, а теперь он не помнит! Сказал тебе, что не нашел его, был в отъезде, неправда, извини, Саша, соврал, мне стыдно стало, а он был тогда, он не помнит, у тебя в одном управлении программа больше, чем там по краю, зато у него юг, солнце, туда из министерства приезжают арбузы есть, нарзан пить, дышать вдвоем горным воздухом, это мы тут с нашими хлопцами, каким цены нет, построили этот громадный, от которого в речке засыпают щуки, черный завод, от него теперь бежит и бежит по России упругой речкой крепкая сталь, а люди уже не так живут, Саня!..
На улице дождило. Где-то за темными стайками пьяно, в голос, рыдал пасечник. Миром манил еще теплеющий огонек в крошечном окошке зимовейки.
– Проходил тут Левка с верхней пасеки? – спросил Пурыскин.
– Вчера... нет, позавчера.
– Третьеводни.
– Только он не стал заходить...
– Знамое дело. Потому Васька бешенствует. Думает, навострился Настю проведать. А и проведает. Худо ли?
– Он ведь молодой совсем.
– И я про то. Человек добро помнит. Провалился о ту зиму под лед. Настя вытащила. Отогрела. Спасла, можно сказать. А Ваське измена мстится. Побежал бы подсмотреть, да пасеку бросить боится. Оттого и лютует. С той стороны пошарили по двери, потом она открылась, и, сгорбленный, вошел пасечник. Длинно шмыгнул носом, сказал севшим голосом:
– Не прогоняйте, люди добрые. Как собаку...
– Ты, однако, хозяин.
Пасечник сдерживал слезы:
– Похозяйновал, хватит! Брошу все. Кержачить пойду.
– Кишка, однако, не тонка ли?
Пасечник, слегка пригнувшись, поискал растопыренной пятернею чурбачок, присел около печки. Пламя заиграло у него на лице, одна щека окрасилась алым.
– Не-ет! – сказал потвердевшим голосом. – Нет, дед!.. Не тонкая. Уйду в кержаки. И там жить можно.
– Притерпишься, однако, и в аду хорошо.
Котельников не смотрел на пасечника, но и так, на слух уловил в лице жадность:
– Рассказывали, под гольцами деревня кержацкая... поселение. Шешнадцатая республика. На склоне сопки избы, около каждой – ручей свой. Сами никуда, только соболевать, а в мир ни ногой, один старшой их и может... по всем делам, да. Они верят!.. А он соболя сдаст первым сортом, а им: обиды в миру – третьим приняли! Деньги себе на книжку. Кооперативную квартиру купил в большом городе. Дети его, сказал, у других кержаков, на Севере... как вроде искушение какое одолевают. А у самого в институте все, одеты-обуты...
– Был я! – впервые слегка повысил голое старик. – Ключи видел. Воду из их пил. Вкусная вода. В каждом ключе своя... Только про старшого не так! Брешешь ты. Это твоя думка. Рабов приобресть! – опустил слабо приподнятую руку и опять, словно смирив себя, сказал почти неслышно: – Ненажора! Против бога, считай, идешь, а у него же помощи просишь.
Пасечник приподнял зад над чурбачком, покачнулся к старику, протянул трясущуюся ладонь:
– Да где он, твой бог?.. Где?!
Старик не глядел на него.
– В глазах человеческих.
– Э-э, в глазах! – Пасечник неловко опустился на чурбак, и щека его снова ярко запылала. – Глаза боятся, а руки делают, – и медленно, тягуче скрючил пальцы на обеих пятернях, – вот где он у меня, бог-от!
– Эти, что бог в руках, без разумения. Гондобят!.. А куда? С собой возьмешь?
– Детя́м оставлю!
Старик приподнял слабую ладонь, словно от чего-то хотел отгородиться:
– В глазах бог. Если добрые. Покой душе дают. Утешают. Чужую боль понимают. О пропащих скорбят. А если бесстыжие глаза... Лукавые. Манят. Лестят. Играют. Сперва обещают, а потом приказывают. Покорить хотят. В таких – дьявол.
Котельников неотрывно глядел на Пурыскина, как будто ему обязательно надо было и хорошенько запомнить его, рассмотреть, какие глаза у самого старика...
В ноги ему мягко повалился разомлевший у печки пасечник. Послышался тихий, но настойчивый храп.
– Пойдем, дедушка, в избу, а он здесь.
– Зачем? – спросил старик мирно. – Мне и тут. Только его долой. Спать не даст. Помочь тебе? Или один вынесешь?
Когда он уложил пасечника, помыл руки, уже наполовину разделся и вышел на крыльцо подышать, над темною заимкой сеял бесконечный осенний дождь, и в его шелесте уже не слышалось шороха листьев. Пахло голыми деревьями, студеной водою, поникшими травами и только от просторной стайки, где отдувались сонные коровы, молчаливо толкли друг дружку овцы да одиноко переминался конь, наносило иногда живым и теплым.
Он собрался было уходить, когда справа под бугром увидел вдруг низкий, бьющий по-над землею свет. Сперва он замер и постоял, не двигаясь. Попробовал приподняться на цыпочки, но ничего не увидел, только чуть шире стала бледная и косая полоска.
Машин здесь быть не могло. Или, когда им было не до того, бесшумно пробрался какой-либо вездеход?.. Почему тогда молчали собаки?
Шепотом он позвал:
– Буран!.. Буран! Милка!
Может быть, собак уже нет?
Оставив дверь открытою и все время посматривая в черный ее проем, он зарядил на веранде тяжелое свое ружье, потом положил его на пол рядом с собою, на босу ногу надел сапоги.
Свет, включенный на дальний, бил из-за пихтача, который плотным курешком стоял около тропинки к реке. Прижимаясь к стене амбара, постоянно оглядываясь, Котельников стал обходить широкое его желтоватое пятно, потом остановился и постоял, сжимая в руках мокрое ружье. Тоненькая струйка разбивалась о приподнятый воротник брезентовой куртки, и он, успокаиваясь, слышал на щеке мелкие уколы от брызг.
Опять он думал о том двойном дне, которое он ощущал теперь иногда в мятущейся своей душе...
Это ясно: собаки забрались под крыльцо и спят себе под дождичек мертвым сном.
Медленно, стараясь оглядываться пореже, пошел он обратно. Разрядил ружье и патроны сунул сперва в карман, но они были слишком тяжелы, и тогда он, не торопясь, аккуратно засунул их в гнезда старого своего патронташа. На кухне взял лежавший обычно на столе около двери круглый фонарик, с высокого крыльца спустился во двор.
Прищурившись и помигивая фонариком, он шел посреди широкой, словно дымящейся полосы яркого света, сквозь которую сеялись и сеялись тонкие иголки дождя.
– Эге-эй! – позвал потом как можно дружелюбней. – Эге-эй!
Машина стояла посреди курешка.
Посвечивая себе под ноги, он обошел огражденный высокими, с частыми жердями-пряслами мокрый пихтарник, навылет прошитый стремительным тихим светом.
Начиная догадываться, он перелез через изгородь. За плотною стенкой еще молоденьких пихт, посреди крошечной вырубки стоял на колодках новенький, еще в заводской смазке ярко-синий «Жигуль».
Промокший Котельников взялся за холодную ручку, открыл дверцу, посветил внутрь. На резиновом коврике внизу было натоптано, сиденье около спинки топорщилось еле заметным полукругом... Полчаса или сколько там, час назад – куда, интересно, в этой стоящей на колодках машине мчался пасечник?..
Оборачиваясь, он посветил позади машины, но просвета, по которому можно было заехать в курешок, нигде не было видно... Какая занесла ее сюда нечистая сила?
Усмехнувшись, Котельников выключил свет и коротко хлопнул дверцей.
– Там, в пихтаче, легковушка! – сказал он Пурыскину.
– Ево, – коротко согласился старик. – Васькина.
– Как же он ее сюда? Без дороги?
– А так. На санях. На тракторе. Тракториста опоил тоже. А сам где по краю мочагов, а где речкой.
Котельников только покачал головой.
– Говорю ему: зачем дорогую вещь ржа ест? Продай, однако.
– А он?
– Продам, говорит. «Волгу» куплю. Или как ее? Которая дороже.
Котельников вдруг припомнил:
– Да, дедушка!.. А как с лукавыми-то глазами? В которых дьявол?
Пурыскин пожал плечами, и латаная его, перелатаная исподняя рубаха слегка приподнялась на худых ключицах:
– А никак. Главно, головой перед ими не никни. Засмеялся да пошел. А пропасть они и сами найдут.
– А не долго придется ждать?
– А коли и долго?.. С богом в глазах, эти ладят. Льнут один к одному. А с дьяволом, они друг дружку жрут. Много их. Оттого и длинно. Да было бы чего ждать. Как сказывали? Бог долго терпит, да больно бьет.