355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Гарий Немченко » Избранное » Текст книги (страница 25)
Избранное
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 00:25

Текст книги "Избранное"


Автор книги: Гарий Немченко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 25 (всего у книги 37 страниц)

Печка-то уже неделю нетопленая, да не в этом дело. Подумаешь о чем-либо другом, вроде таком же страшном, и другую думку, которая еще страшней, – отпугнул...

Уж не потому ли старику больше нравится вспоминать Мокея Иваныча Шестакова – тот легко отходил, уж как просто да терпеливо, потому небось, что память-то ему в последний год отшибло.

Мокей Иваныч был еще царский офицер, из рядовых дослужился, из простых сам. В Осиновом однополчанин его раньше жил, тоже старик, тот рассказывал:

– В шешнадцатом-то увидит ково свово, земляка, и виду не подаст, не то что руки... А потом ординарца за тобой пришлет, заходишь к нему в землянку, тут он обнимает тебя: ну, здрасьте!.. Извините, говорит, земляк – он со всеми только на «вы» – извините, говорит, но я иначе не мог. И так надо мной их благородия белая-то косточка смеются... кто я для них – выскочка!..

А было у него два «георгия», и тот же однополчанин рассказывал, что командира добрей да заботливей, чем Мокей Иваныч, вряд ли можно сыскать.

И жил он у сына на Монашке тихонько, старый уж очень был, а как финской войне начаться, надел вдруг старик оба своих «георгия» и заспешил по деревне, да с таким озабоченным лицом, что первый встречный и остановил:

– Мокей Иваныч, куда это?

А он вежливо так да спокойно:

– Извините, видите, вон – косогорчик?.. Так вот за косогорчиком рота моя расположилась в буераках... Пойду гляну, как ребятки...

И каждый день, а то и два-три раза на дню по любой погоде за свой косогор частит – и лето и зиму...

Слух об этом чудачестве Мокея Иваныча прошел по реке, и раза два или три потом монашенские видели, как вслед за стариком крался уполномоченный НКВД из Осиновой, боялись, заберут Мокея Иваныча, но ничего, бог миловал, уполномоченный, говорят, только головою покачивал, когда Парфен Зайков отвозил его на моторке обратно...

А старику, видать, нравилось, когда его расспрашивали – куда? – оттого и сам он, Степан, тоже, бывало, частенько вопросом таким его остановит.

И Мокей Иваныч грудь выпятит в стареньком-то кожушке, а голову чудно так держит: и поклонится тебе вроде, и вместе как будто чуть свысока на тебя смотрит. И тихеньким да вежливым, но очень твердым каким-то голосом одно и то же всегда:

– Извините, видите, вон – косогорчик?

Монашенские часто потом вспоминали Мокея Ивановича с этой его ротою, и он сам, Степан, тоже припоминал иной раз, но никогда раньше не задумывался: а что же дальше-то было, когда скрывался Мокей Иваныч за косогором, когда подходил он к своим-то буеракам?.. Стоял он там либо прохаживался? А может, мерещилось ему что?.. И он разговаривал там, а может, и покрикивал, командовал?..

И через столько-то лет задним числом вдруг поругивать себя начал старик: а что бы подглядеть хоть бы раз за Мокей Иванычем – разве не любопытно?..

...Сейчас, лежа в постели, в который уже раз снова подумал об этом старик, и ему сделалось и страшновато и томно, нет, лучше обо всем этом и в самом деле не вспоминать, лучше полежать тихонько, на улицу не выходить, куда ему идти-то, старику, вон ему, и правда, лежать надо, бок у него болит, колотье...

И старик снова прикрывает глаза, но как только прикрыл – опять ему: то у окошка он сидит, то на пригорке над своею избою... а то на ступеньках пристроился, на солнышке жмурится, как кот, а рядом Кучум лежит, тоже пригрелся, уснул, повизгивает во сне, может быть, зверь ему снится, а может, сука – ворчит вроде не очень-то злобно...

А боль в боку у старика давно затихла – и правда, как назло.

«А никуда и не пойду, все равно нельзя, – думает старик, – вот если только на крылечке посидеть, в самом деле, на ступеньках – вон солнце какое. Что это я, бляха-муха, зимой в избе не намерзся?..»

И радостный оттого, что разрешил себе это наконец, торопливо откидывает старик одеяло и начинает вдруг суетиться, то одно искать, то другое, и спешит побыстрей одеться, и томится, и беспокоится, потому что это у него не выходит, и все так, будто не на ступеньки собирается – на край света.

А на крылечке и в самом деле хорошо.

Солнышко печет совсем жаркое, светлое, и запах сейчас на улице какой-то чудной. Будто летний дух с зимним встречается. На припеке-то уже и сухим смольем пахнет, и прогретым сенцом, и теплым скотским нутром, а из углов-то, из тени все еще тонким морозцем тянет, несет холодом да пустотою.

Река против вчерашнего вроде повеселей стала, просветлела, а около того берега под желтыми тальниками кажется она светло-синей – наверно, от чистого светло-синего неба.

Старик посмотрел, прищурившись, вверх – вот где свету-то да простору! – и вдруг услыхал вдалеке тонкий гусиный гогот, и прижук...

А гогот будто носился из края в край над рекой, то пропадал вдруг где-то за излучинами, а то возникал уже совсем рядом, звонкий, отчетливый, потом послышался враз тугой мах сильных крыльев, и потревоженный воздух как будто донес до старика и слабое птичье тепло, и запах живых перьев.

Неплотная стая пронеслась не выше осокорей.

Над стылой рекой, над начинающими оживать уже зелеными кое-где берегами дальше понесла она свою радость от встречи с родимой землей.

Старику опять стало тоскливо, но странная это была тоска, она словно бы сладко засасывала, она не хотела отпускать, и ему захотелось сейчас же встать и пойти со двора и взобраться на солнечный склон за избой, посидеть там, отдохнуть, неторопливо пойти дальше...

И ему и боязно снова было, и тревожно, и его опять словно что-то томило, и он знал, что стоит ему пойти – и это перестанет его томить, отпустит, да уж больно чудно как-то все получается, он сознавал, но поделать с собой уже ничего не мог, очень хотелось ему этим теплым весенним днем пойти со двора...

«А Парфена-то нету на взгорке? – подумал старик. – Сено остатнее он стаскивать должен, а мне с им поговорить – все легше...»

И он сказал себе, что дойдет только до Парфена Зайкова, с ним постоит, поговорит чуток по-соседски, да и повернет обратно домой.

За избой, за стайками было сумеречно и зябко, и он поспешил отсюда, выбираясь на склон, заоскользался на раскисшей глине у самой его подошвы, потом ступил на тропку, этой весною еще не хоженную, потихонечку стал забираться вверх...

На бугре он остановился отдохнуть, положил на палку обе ладони, приткнулся к ней грудью.

В светло-зеленых, налитых желтым светом тальниках на той стороне и в самом деле то здесь, то там поблескивали, покалывали глаз еще не совсем истаявшие льдины, темнел дальше черемушник, высоко над ним ясно сквозили серые кроны осокорей, а за ними начинался до черноты зеленый сплошняк пихтача, пробитый иногда разлатыми кедрами, тянулся по согре до разлома и на пологом склоне будто редел, там север, там еще снежок рябил кое-где, и рябили островки голого березнячка, но по горбатому гребню снова шла зубчатка пихтача да ельников, далеко-далеко за которой стыли в холодноватом мареве белые верхушки гольцов...

И сладко было смотреть старику окрест, и тревожно – ему будто вспомнилось сейчас, что есть у него неотложное дело, которое давно ждало его, которое томило, после которого должно было старику стать проще да легче.

Торопясь, он повернулся и, сторонкой обходя кладбище, пошел к невысокому стогу, возле которого ходил с веревкой в руках Парфен.

И чем ближе подходил к нему старик, тем сладостней было у него на душе и мучительней, и сердце, которого он – и на гору взошел – не слышал, шевельнул вдруг теперь какой-то тихий червячок, оно толкнулось сильнее, забилось.

Парфен глянул на него, медленно сказал усмехаясь:

– Чтой-то... растопорщенный весь?.. Будто рябок на маночек.

Старик, прокашлявшись, сказал:

– Весна-те!.. Она и человека, и зверя, и птицу!..

Сердце у него билось где-то под горлом.

А Парфен снова взялся за свое сено.

И тогда старик еще кашлянул, на этот раз будто виновато, и бочком пошел мимо. Парфен спросил уже в спину:

– Ты... далёко?

И у старика совсем захватило дух, он мучился и от страха, и от манящего предчувствия легкости, которая, он знал, должна к нему прийти потом вместо бесконечной тревоги этих последних дней...

Дрожащими пальцами он повыше подтолкнул шапку, расстегнул еще одну пуговку на груди, ему было жарко.

Каким-то нарочно веселым голосом, будто совсем не своим, спросил:

– Ты Мокея Иваныча-то помнишь?..

Парфен словно подумал чуток:

– Как не помнить?

– Рота-те у его была...

И опять вроде о чем-то подумал Парфен – торопиться-то он никогда не торопится.

– Ну, да... за горушкой там... в буераках...

Старик сказал радостно:

– Дак вот!.. Сколько-те лет, а...

Он как будто бы запнулся и виновато развел руками:

– Шуть его, чо там есть... как там... пойду!..

И заторопился, покачивая на ходу головой, тоже будто в вине какой или неловкости...

Парфен рот приоткрыл да так и стоял...

А старик уже спешил дальше за малым взгорком, шел быстро, и ног его не было видно, и весь он был и рядом, и будто пропадал в легком весеннем мареве, отчего казалось, что не идет он вовсе – летит...

ОПОЗДАВШИЙ

В. Мазаеву

История получилась в общем довольно простая... Когда утром – за три часа до отлета – я покупал билет в городской кассе Аэрофлота, мне сказали, что самолет на три часа еще и запаздывает. Три да три – шесть, несложная арифметика подсказывала, что впереди у меня целый день. Я позвонил друзьям и тут же отправился по делам, которые ждали меня в этом городе, а в полдень мы собрались в ресторане и хорошенько отобедали. Когда друзья поднимали очередной тост за благополучный полет, я не выдержал, вышел к автомату и в который уже раз позвонил в Аэрофлот, но симпатичный голос снова уверил меня, что ничего не изменилось, что я по-прежнему могу не торопиться.

И мы не торопились – и когда ожидали такси, и когда, лениво покуривая, удобно расположились в машине, и когда уже в аэропорту спокойно себе стояли в очереди к справочному бюро.

А в справочном бюро вдруг сказали категорически:

– На рейс сто шестнадцатый посадка уже завершена.

– Как то есть завершена?

– А так!

Мы бросились к стойке. Мы показывали на часы и возмущенно говорили все разом. Пожилая сотрудница Аэрофлота еле успевала кивать:

– Да-да, самолет пришел на час раньше, да, а вылетное запоздало...

– А может быть, еще удастся успеть?

И она вздохнула и печальным голосом обреченной на вечное терпение стала объяснять: в Братске пассажиров и так взяли на борт сверх нормы, да сам экипаж сегодня на два человека больше обычного. Конечно, может быть, командир и согласился бы посадить лишнего человека, да только вряд ли, на борту как раз – проверяющий... Все тридцать три несчастья сразу!

И все-таки мы бросились к самолету.

В Ил-восемнадцатый еще грузили вещи, по трапу тянулась цепочка пассажиров, внизу, чуть поодаль от толпы, стоял средних лет человек в форменной аэрофлотской шинели, с кремовым шарфом и в каракулевой шапке с кокардой.

– Простите, вы не командир?

Он только оторвал сигарету от губ и молча повел ею вбок.

Там около другой двери к борту самолета приткнулась крашенная ярко спецмашина с подъемником, а на площадке подъемника, широко расставив ноги, стоял другой летчик.

Он был высок и широкоплеч, но когда я подошел к машине поближе, то снизу он показался мне еще выше и плечистее. И правда, он был как памятник Покорителю пятого океана – даже в чертах лица у него была сейчас и монументальная решительность, и монументальная строгость, – и я, стоящий внизу, у пьедестала, вдруг понял, что не смогу договориться, – мне это разом стало ясно до тоски. Голосом, уже заранее неуверенным, тонущим в аэродромных шумах, не своим, каким-то тонким чересчур голосом я крикнул:

– Товарищ первый пилот!

И он только повел глазом.

– Товарищ первый пилот!.. У меня билет на этот рейс, но такая штука произошла...

А он уже не глядел на меня, он только головой покачал: нет-нет.

– Товарищ первый пилот!.. Мне и в самом деле необходимо, поймите, я не стал бы из-за пустяка беспокоить вас.

А он, как и полагается памятнику, спокойно смотрел вдаль.

У меня сорвался голос, и я почувствовал испарину под шапкой на лбу, и мне стало вдруг невыносимо жарко в теплом моем свитере, и я вдруг услышал, как пощипывает натертую твердым задником ногу... И вообще, я вдруг ощутил себя совершенно никчемным человеком... Я как бы посмотрел на себя со стороны и удивился совершенно серьезно: как эта жалкая личность захотела вдруг полететь на этом белоснежном лайнере который поведет этот пилот?!

На мне было новое пальто, которое, я знаю, мне идет, и в руке я держал элегантный портфель хорошей кожи, и в другой – великолепные перчатки, и я был совершенно трезв, но, ей-богу, сейчас я почувствовал себя так, словно стою внизу, неряшливо одетый и совершенно расхристанный, а в руке у меня раздувавшаяся от кое-как сложенных и прорвавших газету вещей авоська, и я слегка пьян и потому смешон и неловок.

Часто ли вам приходилось кого-либо уговаривать, убеждать, попросту говоря – просить?.. Меня, например, всегда подталкивали вперед, если надо было о чем-либо договориться, и еще в школе, а потом в институте считалось почему-то, что я беспроигрышный парламентер, надо ли говорить с нашим деканом или с тем бригадиром, в чье подчинение мы попали на картошке. Пожалуй, меня и сейчас еще числили в записных ходоках, но сам-то я давно знаю, что все обстоит не так просто.

Бывает, что тебя ждет тяжелый разговор, но вот между тобою и твоим собеседником безмолвно, словно солнечный зайчик, проскакивает благословенный дух понимания, и все уже вдвое проще. Зато бывает, что тебе достаточно приоткрыть дверь и только взглянуть на того, к кому ты пришел за помощью, – и тебе уже ясно, как дважды два: номер твой, что называется, не пройдет... Ты можешь интеллигентно улыбаться, ты можешь горячо спорить или тихонько лежать в обмороке: здесь доказывать что-либо – все равно что пытаться пройти сквозь стену. Не знаю, у кого как, но у меня всегда все решает только эта самая первая минута.

Теперь она уже была позади, и я проиграл.

Всегда придает уверенности, если не о себе ты заботишься, а отстаиваешь общие интересы; и гораздо легче бывает и заступиться, и попросить за кого-то, нежели за себя самого. Теперь я подумал было, что с пилотом, может быть, найдут общий язык мои друзья, но то, что он стоял очень высоко над нами, лишило вдохновения, видно, не только меня. Друзья мои, покорно глядя вверх, стояли исправными истуканами; и, посмотрев на них, я понял, что сам я, протянувший руку, невразумительно вдруг замолкший, выгляжу сейчас, наверное, и совсем жалко.

Может быть, я тоже походил сейчас на памятник, на скромный, мягко говоря, памятник опоздавшему?

– А если с этим, что на земле, поговорить? – предложил один из моих друзей, кивнув на летчика, который все еще стоял около трапа.

И мы пошли от машины.

– Простите, а вы не могли бы помочь?.. Билет у меня на этот рейс, вот, взгляните, пожалуйста, вот...

Он как-то очень по-дружески сказал:

– Я все понимаю, ребята... Я знаю. Тут с билетами такая петрушка вышла, продали больше, чем надо, да что теперь делать?.. В Братске – не поверите – перед самым вылетом заявляется начальник дороги с телеграммой из министерства... Надо его взять, вот так, что называется... Так там уж на что пошли? Дежурная, что в самолет пускает, к одному из пассажиров придралась... Он – ну один запашок, говорят, был, а так совсем трезвый... Придралась, а тут и милиционер уже стоял. «Пройдемте», – и будь здоров! А начальник дороги вместо него – в салон...

– И так и полетел... без всяких?

– Виталий Иваныч! – крикнул из той двери, около которой стояла машина с подъемником, коренастый летчик с большими залысинами. – Я тебя жду!

Наш на секунду обернулся.

– Сейчас я! – И сказал так, словно убеждал больше, себя, чем нас: – Так вот, а что ему оставалось делать?.. У них там лимиты, говорит, режут... Да вон он, тон он пошел – с усами!..

Мы еще успеваем заметить, как скрывается в двери плотный горбоносый грузин в нейлоновой куртке и в ушанке из пыжика.

А коренастый летчик снова:

– Виталий Иваныч!.. Да кончай ты с ними!

А с трапа вдруг оборачивается к нам толстенная тетка – дежурная, кричит так, словно мы давно уже вывели ее из себя:

– Не видите, что нету места, ну нету!.. Болтаются тут, болтаются под ногами!

Летчик говорит:

– Извините, ребята, я пойду...

– И болтаются, и болтаются!..

– Да мы ведь не с вами разговаривали!

– А я б, думаешь, посадила?

– Да ничего мы не думаем!

– Не думают, а болтаются!..

Тут прорывает моих друзей:

– Ну нет, хватит!.. Там они, видишь, пьяного снимают... Тут они совершенно трезвого человека с билетом брать отказываются!.. Пошли к начальнику аэропорта!

– Да ну его! – говорю я вдруг и сам себе удивляюсь. – Чего ходить без толку?

– Что значит – да ну его?! Что значит – без толку?..

– Примерно одно и то же...

– Нет, ты посмотри на него!

А со мной что-то такое интересное произошло, как бы объяснить... Короче, мне расхотелось лететь, как-то вот механически расхотелось – как будто бы меня взяли за плечи и повернули от самолета, и вот я со своим портфелем хорошей кожи уже спокойненько тащусь в другую сторону.

Нет, не подумайте, что мне не очень надо было лететь.

Как раз надо.

Мне необходимо было попасть в Москву именно сегодня, пусть сегодня ночью, пусть рано утром завтра – не позже. Иначе мне вообще потом нечего лететь – все решат без меня. Нет-нет, мне очень надо было лететь именно этим рейсом!

И вот я спокойно иду от самолета. А может быть, так надо?.. Неизвестно, какой выпадет рейс, и судьбе угодно поставить у трапа жесткую ладонь ради меня, дурака. Или наоборот. Этот будет совершенно благополучный рейс, а мне сегодня предназначен как раз другой. И вот судьба ставит передо мною жесткую свою ладонь, и на лице ее дьявольская усмешка...

Как бы там ни было, а я не улечу – это ясно. И мне ни с кем не хочется из-за этого ссориться. Перепишу билет на другой рейс. Буду ждать.

Мы подходим к справочному; на этот раз тут никого, и я здороваюсь, и спрашивать не тороплюсь – это один из моих друзей решительно говорит:

– Девушка!.. Нам целый день отвечали, что сто шестнадцатый летит в четырнадцать по Москве. Еще нет и тринадцати, а... Вы не могли бы дать адрес: кому сказать за это спасибо?

В справочном сидит удивительно милое существо – вон и по телефону какой симпатичный у нее голос. И существо это виновато улыбается, моргает длинными ресницами и говорит очень мягко:

– Говорите мне, что ж, это я отвечала... Меня так ориентировали, вот я и отвечала. А вылетное задержалось – говорите мне.

И я ее утешаю:

– Вы же не сами это выдумывали, правда?

Она благодарно улыбается:

– Ой, вы знаете, сегодня такой день!..

– А есть ли места на следующий рейс?

– Конечно, будет для вас – мы же сами виноваты!

Она сначала куда-то звонит, потом берет билет и что-то пишет на обороте большими круглыми буквами.

– Через час он вылетает из Москвы. Пять – пять двадцать в пути – через шесть с половиной часов вы полетите.

– Нет, почему все-таки так получается: билет у человека на этот рейс, – начинает один из моих друзей, – а ему... Непонятно!

Ничего не поделаешь; провожатым бывает, вероятно, обидно ничуть не меньше, чем тому, кто должен был полететь, да не полетел. На самом деле, вот посидели мы хорошенько, сказали все, что положено, слова. Один потом при мне позвонил жене на работу, а она как раз вышла, и он попросил передать ей, пусть она не волнуется, Мишку из садика он сам заберет. И вслед за ним позвонил другой, тоже позвонил женщине, только, судя по глазам, которыми он поглядывал на нас, – не жене, позвонил и тоже попросил не волноваться.

Я сказал:

– Знаете что, ребята. Теперь моя очередь провожать. Посажу-ка я вас в автобус...

– А ты?

– Пожалуй, я не прочь бы вздремнуть. Пойду в гостиницу, прилягу, а если самолет запоздает, то в гостинице и хоккей посмотрю – в час ночи по местному наши должны играть с чехами.

Все трое моих друзей, как и полагается друзьям, предложили по очереди:

– А может, ко мне?..

Но ведь я как будто уже улетел. И сквозь смыкающиеся двери автобуса мне прозвучало напутствие:

– Если что – приезжай!

Мест в гостинице, разумеется, не было. Телевизор здесь третью неделю не работал – меняли кинескоп.

Удивительно, это меня почему-то ни капельки не расстроило – больше того, в настроении моем появился элемент какого-то грустного торжества.

И понес я по аэровокзалу туда и сюда свой портфель хорошей кожи.

Женщины в аэрофлотском за стойками, продавщицы в киосках казались мне сейчас удивительно добрыми, уставшими от работы и чуточку грустными – я их почему-то очень жалел.

Походив немного из одного угла в другой, я носом к носу столкнулся с толстой дежурной, которая накричала на нас около улетевшего Ила. Уступая ей дорогу, я улыбнулся, и на ее простоватом лице эхом отразилось подобие улыбки. Из-под клетчатого ее платка предательски выглядывали бигуди.

Я обернулся, провожая взглядом трещавшую по швам аэрофлотскую шинель и короткие ноги в сапогах, на которых «молнии» безжалостно застряли где-то на середине; я смотрел вслед толстой дежурной, и сердце мое обливалось жалостью...

Потом я разделся, прошел в ресторан, сел за пустой столик и попросил принести бутылку минеральной.

Одна стена в ресторане была – сплошное стекло, оно выходило на аэродром, и сквозь него очень хорошо было видно и покрытое снегом поле с накатанными черным бетонными полосами, и небольшие самолеты, праздным рядком стоящие на нем в сторонке поодаль, и снующие туда и сюда машины – ту, оранжевую, с подъемником, и другую, у которой борт был – шахматная доска, и темно-зеленый легковой «газик»...

Там, за окном, один самолет сел; и скоро с поля потянулась негустая цепочка, прошла потом совсем близко внизу и исчезла где-то у меня под ногами. Потом к черным поручням, отделявшим территорию аэровокзала от поля, близко подрулил другой самолет; и уже другая цепочка выкатилась из вокзала, откуда-то снизу, и вслед за дежурной неторопливо пошла на посадку.

В зрелище в этом не было ни горя, ни радости, но сейчас оно мне показалось трогательным и почему-то немножко печальным.

Симпатичная девушка с крашенными под розового фламинго волосами принесла мне бутылку воды, и уже над самым столом бутылка словно выскользнула у нее из рук и ударила о столешницу.

Конечно, я мог бы подумать, что девушка с волосами цвета розового фламинго просто не очень довольна тем, что я буду пить боржоми, а не молдавский коньяк, что боржоми она почему-то не одобряет; но сейчас мне показалось, будто эта милая девушка просто расстроена какими-то своими неприятностями, и ее я тоже искренне пожалел.

«А чего это ты вдруг всех взялся жалеть?» – сам себя спросил я потом напрямик.

А может быть, это реванш за проявление комплекса у машины с подъемником, на котором стоял первый пилот? «Смотрите, смотрите! – кричало теперь все во мне. – Разве я такой уж плохой человек? Вон я какой добрый и все понимаю... Надеюсь, теперь-то вы видите, как плохо вы поступили со мной, не посадив меня в тот самолет?»

И мне вдруг стало ясно, что я давно жалею себя, и теперь мне больше нечего было от себя это скрывать, и я пожалел себя уже совсем откровенно, и тут мне стало очень грустно и одиноко...

Знаете, бывают такие минуты, когда с какой-то странною тоской думаешь о том, что где-то есть тихие, засыпанные чистым снегом города с уютными огоньками в окнах... И эти люди, которые вокруг тебя сейчас пьют вино, зажигают сигареты, незаметно поправляют прически, громко говорят или тихонько смеются, люди эти потом вернутся к тем домам с уютными огоньками, и их радостно встретят, и они разденутся, в прихожей оставив уличный холод, и снимут сапожки или башмаки, и будут сидеть с ногами на старой тахте, пить чай и слушать метель за окном. И это кажется тебе таким несбыточно-дорогим... Как будто у самого тебя нету теплого дома, куда ты потом вернешься... как будто бы тебя некому встретить... как будто сам ты будешь скитаться вечно...

Или это и есть то самое щемящее чувство дороги, о котором поется в песне?

Я снова вспоминаю о той жесткой ладони, которую поставила перед трапом судьба, отделив меня от остальных. Чего там, ведь мы думаем об этом в аэропортах, мы думаем об этом потом, когда сверху смотрим на подернутую синеватой дымкой такую далекую – оттуда – землю.

Раньше для меня вообще как-то само собой разумелось, что самолеты могут разбиваться, автомобили врезаться один в другой, моторные лодки – переворачиваться и тонуть.

И только потом я понял, что авария – это не правило, а трагическое исключение из него, которое, как водится, лишь подтверждает правило; только потом я понял, что самолеты, автомобили и лодки должны лететь, мчаться и стремительно нестись по воде, поддерживаемые сумасшедшим запасом прочности и крепостью человеческой работы, ведомые мастерством и волей, которые борются до конца.

Странно: понял я это после аварии на одной из причерноморских дорог, когда вдвоем с таксистом, известным автогонщиком, щадя другую машину, мы по всем правилам врезались в бетонный столб и повисли над морем на одном колесе...

Правда, самолеты все-таки – статья особая.

Потому что многое хранит нас на земле – инстинкт, чувство тревоги и утроенные опасностью наши сообразительность и ловкость. Я могу накрепко вцепиться в сиденье и вовремя упереться ногами; я смогу выплыть, если вдруг повезет... А входя в самолет, все возможности своего психофизического «я» ты как бы оставляешь на земле, и среди провожающих остаются и предназначенный тебе Добрый Случай, и почти всегда рядом с ним остается твой Шанс...

Конечно, самолеты должны лететь... Но что меня сегодня ждет?

И вот сижу я, притихший, а боги словно бы спорят обо мне над моей головой. И, твердо полагаясь на них, все-таки я пожалел себя еще и про запас, на всякий, так сказать, случай, но долго жалеть – это очень трудно, даже если ты жалеешь себя самого, и тогда я сказал себе: «Ну, ну, не скисай! Ладно, парень, не такой уж ты и несчастный!..»

Мне вспомнился рассказ летчика о том, как в Братске не пустили в самолет самую малость подвыпившего человека, как вместо него полетел другой...

Тому парню из Братска сейчас, пожалуй, немножко похуже. Ведь для того это какая большая обида... Начнет доказывать, что он прав, и раскричится в милиции. Или потом напьется уж обязательно и будет размазывать по лицу пьяные слезы: в самом деле, за что?

Это ведь смотря на какой характер, а то обиды и на полжизни хватит, и на всю жизнь.

Интересно, знал ли начальник дороги, у которого могут срезать лимиты, каким образом для него выгадали место? Сказал ли он: «Вы поосторожней там, вы помягче с тем человеком – я потом прослежу...»? И вспомнит ли его, когда, отстояв свои лимиты, он выйдет из министерства, вздохнет полной грудью и чуточку постоит, глядя на суету и мельтешенье вокруг?...

А дежурная – вспомнит ли она вечером этого парня?.. Пожалеет ли его? И – шепотом – извинится ли перед ним? И вспомнит ли его милиционер, скажет ли другу: «Ты знаешь, как-то сегодня нехорошо получилось...»?

Вечер за окном уже начинал синеть, снег теперь не блестел ослепительно, а стал серым и подернулся дымкой, и по черной бетонной полосе маленький «газик» прокатился уже с огнями.

Вылетел ли из Москвы мой самолет, тот самый, на который я хочу сесть ночью?

Первым делом я подошел к справочному, и там была уже другая девушка, тоже совсем молодая и очень милая, и она сказала мне, что вылетной из Москвы пока нет.

Я снова потолкался по аэровокзалу. Дневные полеты, видно, уже закончились, и он теперь обезлюдел и затих.

Снова поднявшись наверх, я сел теперь в холле спиной к ресторану, глядя в такое же, как и там – от пола до потолка, – двойное окно. Толстые стекла совсем уже потемнели, в них двоились рыжие плафоны, а за ними замерзал уже совсем густой зимний вечер, простроченный цепочкой убегающих вдаль фонарей.

Сначала из города пришел автобус, потом на площади развернулась легковая машина, на обе стороны ее крыльями распахнулись и беззвучно потом захлопнулись дверцы, и на лобовом стекле сбоку светлячком зажегся зеленый огонек.

Сейчас можно спуститься вниз, сесть в такси и поехать к другу, к тому, у которого есть телефон. Снять башмаки, и на толстом ковре вытянуть ноги под низким столиком, и выпить чашечку-другую крепкого кофе. И мне надо будет только руку протянуть, чтобы позвонить в аэропорт, а потом мы включим телевизор и посмотрим хоккей, этот матч нельзя не посмотреть, а потом позвонят, что выезжает такси...

Можно спуститься вниз и поехать – это мы всегда выбираем, так легче ждать, и жить так легче и проще всегда.

Интересно, почему мы не очень-то любим оставаться наедине с собой?.. Что – такие уж мы сами для себя неинтересные собеседники?.. Или нам, знающим о жизни нечто большее, чем хватило бы для того, чтобы просто жить, знающим не только то, что нам полезно, но и другое – то, что нам и знать не надо бы, неужели нам просто-напросто нечего сказать себе же? Или нам и подумать-то особенно не о чем?

Вроде бы нет...

У меня в последнее время как раз одно за другим неважные пошли дела, я стал задумываться... Все чаще я ловил себя на том, что раньше, например, я всегда был убежден: будет лучше, будет интереснее, то есть как бы это объяснить?.. Ну, предположим, если раньше я ловил довольно большую рыбу, то после, когда проходила радость, я обязательно думал: «Это что, я потом поймаю еще бо́льшую!» Я всегда в это верил. А теперь мне вдруг начало казаться, что бо́льшей-то как раз и не будет. Что самую большую свою рыбу я уже поймал – и, может быть, уже давно...

Или вот – я всегда помнил места, в которых мне было хорошо. Цветущий сиреневым озерный камыш на Южном Урале... Ржавые болота Карелии, низкий над ними туман, и стремительный из этого тумана гусиный лет, и резкий посвист упругих крыльев... И журавлиный крик над утренней изморосью кубанского бабьего лета.

Мне всегда казалось, что когда-нибудь я обязательно вернусь в эти места и мне там будет так же хорошо, как хорошо было несколько лет назад; но вот однажды я вдруг понял, что все эти места – уже в прошлом, и встреча с ними, и разлука были последние, – вот что я стал понимать, и еще многое-многое другое...

Неужели тридцать три – это перевал, откуда уже невозможно обманываться насчет многих из тех вершин, которые еще так ослепительно сияли для тебя всего лишь три-четыре года назад?..

Глухая ночь темнела за окном. Я спустился вниз и снова подошел к справочному бюро.

– Сегодня еще будет рейс из Братска в Москву?

Девушка удивилась так, словно я спросил ее о чем-то заведомо ясном.

– Это еще почему? – Она скосила глаза и странно прищурилась, будто прислушиваясь сейчас к своему голосу.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю