355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Гарий Немченко » Избранное » Текст книги (страница 7)
Избранное
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 00:25

Текст книги "Избранное"


Автор книги: Гарий Немченко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 37 страниц)

Штучное это ружье сделано было в 1880 году в Бельгии, на планке между стволами, поближе к замку, стояла фамилия владельца: И. Пруша, Ростов-на-Дону; и сперва Котельников подумал, что оно пришлось ему по душе только из-за того, что любил всякую искусную и добротную работу, и только потом, когда долгими осенними вечерами он и не раз и не два подержал его в руках и хорошенько к нему присмотрелся, ему вдруг стало чудиться другое... Он пытался представить первого владельца ружья. Был ли это богатый помещик, благополучно почивший еще задолго до революции? Офицер ли, сложивший голову в четырнадцатом? Сельский ли учитель, которому оно было подарено в складчину?..

Вот он, этот неизвестный Котельникову соотечественник, в ясный полдень с ружьем через плечо идет по жнивью... Вот останавливается около золотистой копешки, бросает около нее измазанную кровью сетку с дрофой, снимает с себя патронташ, такой тяжеленный, что его должен поддерживать на поясе еще и перекинутый за шею ремешок... Вот он ложится на теплую солому, раскидывает руки, глядит в глубокое небо.

О чем он думает? Какие проносятся над ним ветры? Какие идут облака?

И как далеко еще до атомной бомбы, сверхзвуковых скоростей, перенаселенности, загрязнения, стрессов!..

Котельников впервые стал так ясно ощущать это ушедшее навсегда великое, несмотря ни на что, спокойствие прошлого века, и бывшее свидетелем его старое ружье до сих пор как бы хранило в себе частицу этого спокойствия, и не только хранило – оно, казалось, могло его отдавать.

И теперь, когда сидел на пеньке и глядел на свое ружье, Котельников словно ждал, когда к тишине вокруг прибавится и другая тишина – та, которая живет в нас самих.

За нею и приезжал Котельников к деду. За нею каждый день уходил в тайгу...

Второй раз он отдыхал, когда перевалил через несколько сопок и был уже на вершине самого высокого в этих местах Глуховского разлома.

Пенек он опять выбрал с таким расчетом, чтобы видеть долину, которая стала теперь еще глубже не только из-за высоты хребта, но больше из-за прозрачности воздуха – к полудню он набрал такую ясность, от которой на душе у Котельникова было и светло, и отчего-то печально.

Казалось, достигли предела и мгновенное осеннее тепло, и безветрие, – даже на молодых осинах вокруг листья не шелестели и не подрагивали, они только падали и падали, словно деревья собирались облететь за какие-нибудь пять или десять минут, пока Котельников будет сидеть на пенечке, и он, притихнув, следил за косым их летом и слушал, как они еле слышно постукивали о пустеющие ветки, как слабо шуршали потом, когда с разгона касались травы...

Котельников подумал, что, может быть, это какой-то пик листопада, – серая поляна на глазах у него стала пестрою от желтизны и багрянца.

На поваленном дереве рядом он увидел бурундучка. Тот смирно сидел на сломке, черными глазками глядел на поляну, словно тоже наблюдал листопад.

День вдруг померк, и Котельников прищурился и посмотрел вверх.

Сперва ему показалось, что у него опять кружится голова – приплюснутое снизу солнце стремительно неслось по краю плоского облачка, и, только когда оно нырнуло в плотную, косым парусом нависшую над долиной синь, он понял, что это набежавший верховик принес тучку.

Разом потемнело и стало холодно; запахивая воротник на куртке, он увидел на руке разлапистую снежинку, и тут же закружились, замельтешили крупные хлопья, сизовато-белая пелена закрыла долину вдалеке, затушевала ближние деревья, и это превращение всего вокруг было неожиданным и было мгновенным, как перемена судьбы.

Он всматривался в неслышное мельканье белого с желтым, ему казалось, что листьев летело сейчас заметно больше, и Котельников понял, что теперь они обламывались еще и от прикосновенья снежинок.

Он так и сидел на пеньке, когда белые хлопья перестали падать так же в единый миг, как и начали, – словно поляну кто-то прикрыл ладонью.

Выглянуло солнце, снег заискрился, тут же стал таять, и листья сперва только кое-где проступили сквозь него, а потом цветастые островки стали стремительно разрастаться, и через какую-то минуту от зимы ничего уже не осталось – как будто это роса поблескивала на матовых стволах деревьев, на палых листьях, на жухлой траве.

Котельников тихонько улыбнулся, наблюдая за этим преображеньем.

«Это она пробует – и так и этак. Краски свои, – подумал он, – пробует. Осень...»

Ему показалось, что на поляне он не один, что кто-то наблюдает за ним исподтишка, и, обернувшись, Котельников снова увидел маленького бурундучка. Бурундучок тут же перестал косить своими бусинками, и по тому, как тихонько он сидит на том же сломке, Котельников понял, что зверек так никуда и не уходил, а тоже смотрел на этот неожиданный среди ясного полдня снегопад.

– Эй! – негромко позвал Котельников.

Но бурундучок не пошевелился.

Тогда он нашел под ногами обломок ветки, несильно кинул его в сторону зверька, и на этот раз бурундучок живо обернулся всем тельцем, с любопытством уставился крошечными глазками.

– Привет!

До травмы Котельников охотился мало, и никогда почти никто ему не попадался, – это сейчас, когда он как будто заключил со зверьем мир и ружье с собой носил больше для вида, зайцы стали выпрыгивать прямо у него из-под ног, и копалухи спокойно дожидались его на кедре, и рябчики встречались обязательно выводками... Это нравилось ему и не нравилось. Котельникову хотелось, чтобы неписаные условия этой игры соблюдал бы не только он, но и всякая птаха – иначе, и верно, зачем же ему ружье? И сегодня он был доволен, когда старая белка, уже с хорошим мехом, как дед сказал бы, д о́ ш л а я, никак не давала подойти к ней на верный выстрел, удирала от него что есть мочи, отчаянно взмахивала хвостом, перелетая с одной пихотки на другую, пряталась в ветвях, и он находил ее и шел снова, пока она не вывела его на ту гривку, где стояла старая триангуляционная вышка.

Ружье, не раздумывая, он прислонил внизу, по сторонам опять пытался не смотреть, а на верхушке сперва стал лицом к солнцу, но тут же вспомнил, что смотрит туда, где Сталегорск, и тогда осторожно перешагнул через лаз в днище вышки, стал глядеть в противоположную сторону, на восток.

И этот громадный завод, который они построили, и поселок, и больница, где он лежал, неоконченные споры, сомнения в верности жены – все это он оставил за спиной, а впереди, в долине, сколько охватывал глаз, опять были полыхавшие осенним золотом, яркие среди зеленой темноты пихтача березнячки да осинники... Захватившие внизу почти все вокруг, они постепенно отрывались один от другого все дальше, постепенно гасли, совсем пропадали за холмами, за пересечением хребтов, окончательно растворялись, наконец, среди черной тайги, над размытою зубчаткой которой в прозрачной сини стыли вдалеке ледяные шапки гольцов.

Котельникову стало зябко, он только теперь почувствовал, что перед этим вспотел, – здесь, на вышке, не то чтобы подувал ветер, просто веяло иногда каким-то особенным, казалось, поднебесным холодком.

Внизу ему захотелось есть, но он решил добраться до первого ручейка. Бабушка, считавшая своим долгом каждое утро собирать для Котельникова рюкзак, кроме краюхи домашнего хлеба да куска зайчатины, опять положила ему и сахар, и закопченный чайник, но возиться с костром он не стал, а только зачерпнул кружкой из ручья и начал медленно жевать посыпанный солью ноздреватый хлеб и, не торопясь, запивать его холоднющей, такою, что ломило зубы, водой.

Простая эта трапеза что-то напоминала Котельникову... Или послевоенное детство, когда на свете не было ничего дороже и не было ничего вкуснее краюхи, посыпанной крупною сероватой солью? Или другое, тоже теперь далекое время, в самом начале стройки, когда Вика еще не приехала, жил он еще один, опаздывал после работы в магазин, а потом находил дома корочку и также посыпал солью...

Теперь он хорошенько устал, и оттого, что гудели ноги, что влажное тепло ощущал под мышками, что неторопливо, но с жадностью откусывал от горбушки, был Котельников счастлив.

Он завязал шнурок на рюкзаке, стал было примериваться, чтобы пристроить его под головой, но потом бросил рядом, сцепил руки на затылке и медленно, словно потягиваясь, опустился на спину.

Острая травинка небольно ширнула его в лицо, но он не стал ломать ее щекой, а только слегка отогнул.

Глядя на сквозившие кроны берез над головой, он лежал, не думая ни о чем, а словно пытаясь наполниться про запас этим благостным ощущением светлого и ясного осеннего дня.

Мир и покой царили у него в душе, все было хорошо, но ему вдруг почудилось, будто все же чего-то недостает, он к самому себе прислушался, и что-то еле уловимое шевельнулось в нем сладко: журавли!

Не хватало их тонкого клика над прозрачной тайгой, не хватало мягко реющих крыльев и этого, из двух подрагивающих строчек состоящего клина...

И тут он понял, что это его желание увидеть над собой покидающих родину птиц было каким-то чудом угаданное им предвестие их появленья, что они уже летели и были скорее всего недалеко, – он приподнялся и сел, опираясь на руку, стал ждать...

2

Вечером дед принес в избу круглую, плетенную из прутьев корзину, на дне которой жались щенята, поставил на половики посреди комнаты. Котельников отложил неисправный фонарик, присел перед корзиной на корточки, а дед сходил на кухню, пошуршал там, что-то пересыпая, вернулся с пустым лукошком. С подоконника на край швейной машинки переставил лампу и слегка прибавил огня.

Потом появились на середине комнаты три табуретки, на одну дед сел, другую пододвинул Котельникову. Марья Даниловна стала снимать с вешалки у двери шубейку, и дед обернулся к ней:

– Ты нам, баушка, принеси-ка потом мешок.

Котельников все держал руку на дне корзины, и щенята медленно елозили по ней теплыми брюшками, переползали с места на место.

– Все в середину хотят...

Дед живо откликнулся:

– А кому оно хочется – с краю?

Вернулась Марья Даниловна, кинула на пол сложенный вчетверо пустой мешок.

– А не рано-те?

– А самая пора! – И дед оторвал взгляд от корзины со щенятами, посмотрел на Котельникова. – Будем с тобой, Андреич, испытание проводить. Вроде судьбу решать...

– Ты смотри мне, пестренького не забракуй, – попросила Марья Даниловна.

И дед нарочно удивился:

– А ты, баушка, разве не ушла еще?

Котельников сел и придвинулся поближе.

Дед взял из корзины щенка и положил его на середину пустой табуретки. То ли от холода, то ли оттого, что остался один, щенок мелко подрагивал. Приподнимаясь на коротеньких лапках, туда и сюда повел лобастенькой головой, покачнулся, медленно пошел, заплетаясь, и тут же чуть было не свалился вниз, но каким-то чудом остался на табуретке, слегка отступил, повернулся, медленно пополз в другую сторону и тут едва не сорвался, но опять удержался на самом краю и тихонечко взвизгнул.

Двумя пальцами дед взял его за загривок и опустил в пустое лукошко.

– Ну и что? – приподнял голову Котельников.

Дед развел руками:

– А смотри! Я не запрещаю.

Другой щенок тут же шлепнулся с табуретки. Котельникову показалось, что сильно ударился, и он протянул было к нему руку, но дед опередил его. Подержал на раскрытой ладони, будто взвешивал, покачал головой, а потом приподнял с пола мешок, слегка тряхнул, расправляя горловину. Сунул щенка внутрь и еще раз тряхнул, провожая его на дно.

От мешка этого, только что лежавшего в темной кладовке, повеяло пустотою и холодом, Котельникову разом все стало ясно, и он смотрел, как под ногами у него на грубой мешковине тихонько шевелятся складки.

А по табуретке уже ползал третий собачонок.

Под конец в лукошке оказалось четыре щенка и два в мешке, и эти опять лежали не поймешь где чья голова, жались в кучку, а те двое все путались в мешке, никак не могли найти друг друга, и это казалось Котельникову самым горьким.

Дед порылся в лукошке и одного из щенят вытащил оттуда за хвост. Собачонок повизгивал, изгибался, приподнимал мордашку и взмахивал передними лапками, – Котельникову казалось, норовит цапнуть деда за пальцы. А тот подергивал бородой.

– Ишь ты... ишь ты!

Щенок изловчился, почти достал.

– Молодец! Молоде-ец!

– Пестренький?

– Он самый.

Так и продолжая держать за хвост, опустил щенка не в лукошко, а в корзину, которая только что пустовала, и Котельников посмотрел на деда.

– Еще не все?

– А тебя в институт принимали, ты токо один экзамен держал?

Дед был, видно, в настроении, и Котельников тоже улыбнулся ему и покачал головой.

Теперь отправился в мешок тот щенок, который провисел вниз головой, почти не шевельнувшись, – он только поскуливал жалобно, будто всхлипывал.

Котельников не выдержал, приподнял мешок и подержал его за угол, подождал, пока щенята скатятся в кучку.

Потом они с дедом по очереди держали в руках то одного, то другого из оставшихся, и он тоже каждому заглядывал в пасть, смотрел, черно ли нёбо, потом потихоньку совал меж зубами палец, пробовал сосчитать на нем еле ощутимые рубчики.

– Лучше всего, если семь рубцов, – говорил дед. – Девять – это уже плохо, такого не надобно...

И учил Котельникова находить на затылке «охотничью» шишку – ту самую, от которой зависит собачий талант, ее таежное счастье.

Когда подошла Марья Даниловна, в корзине оставалось только двое щенят, и это они теперь то и дело сталкивались, но продолжали лазать, так и держась порознь, – наверное, каждый из них искал остальных.

– А ты, баушка, недаром в тайге живешь...

Марья Даниловна тоже присела:

– Это-те почему?

– А остался твой пестренький. Наш будет.

И она попробовала нахмуриться, но по глазам было видно, что довольна похвалою:

– Ну! Я же говорила, что Пеструнька молодец.

– Второго кобелька Парфену Зайкову, – решил дед. – Давно просил.

Котельников опустил руку к полу.

– А этих, что в мешке?

– Этих таймешка съест.

– Всех?

– Я не знаю. Как у него получится, у таймешки. Тут я ручаться не могу, если щука раньше поспеет...

Котельников качнул головой.

– Не потому, что дедушка с баушкой такие. Такой, Андреич, закон. И так по тайге кругом хорошей собаки днем с огнем не найдешь. А почему? Да потому – любителей держать собак много, а найди промеж ними знающего? Подсунут ему, а он потом другому, третьему, и пошел. Работать не работают, а только плодятся. Любую породу можно испакостить...

– А просто так, на шубу держать, так это-те, пока выкормишь, они тебя без штанов оставят...

– Толковые, эти сами себя в тайге прокормят. к как – без ума?

Он снова качнул головой: да, мол, ничего не поделаешь, а Марья Даниловна поднялась, взяла с пола мешок, положила горловиной в корзину. Стала потихоньку вытряхивать из него собачат:

– Пусть-ка все пока поживут, раз Андреичу нравятся. Подкормим Найду, она никого не обидит. А как уедет Андреич, тогда уж и утоплю.

Дед вскинулся:

– Да зачем же ты, баушка, при нем сказала?

– А что?

– Да он же жалостливый, Андреич. Вот и станет у нас жить.

– А ничего, хоть и останется. Места не проживет.

Дед уже надел шапку, стоял у двери с корзиной.

– То-то на полу Андреича и держишь...

– Дак он сам. Любимое, говорит, место.

Котельников все смотрел на корзину, и дед тоже скосил на нее глаз, потом поставил на пол, сел на табурет у двери – тот, на котором обычно сидели гости, когда забегали ненадолго.

– Рассказать, Андреич, какой у меня собак был? Такого собаки... да что там! Булькой звали.

Марья Даниловна присела тоже, поправила платок, руки сложила на груди, слегка наклонила голову, и Котельников понял, что дед часто небось рассказывает про Бульку, а бабушка всякий раз так и сидит, так и слушает.

– Родился без хвоста. Лаечка. Щенком был, вроде смеяться научился. Играются с ним детишки, вместо кусочка хлеба сунут в пасть камушек, а он выплюнет, и рот до ушей... Так щериться умел, вроде улыбался, как человек. А что сообразительный, что хваткий!.. Что там лося задержать – мишку один сажал. То за одну штанину, то за другую – тот не успевает отмахиваться. Так и не выпустит, пока на выстрел не подойдешь, пока не стрелишь – ничего не боялся. А потом пропал.

Дед замолчал, словно давая сказать Марье Даниловне, и она согласно кивнула:

– Пропал.

– Сколько его, баушка, не было?

– Три года, однако.

– До-олго! Является потом. Утром проснулись, лежит у порога. Только вроде нерадостный, хмурый какой. Ну, дети давай трепать его, то за ушком почесать, а то брюхо подставляй, перекинулся он на спину, глядим, а пониже груди трубка никелированная вставлена...

Котельников удивился:

– Фистула?

– Фистула эта самая, – согласно кивнула Марья Даниловна.

Дед свел в кружок большой палец с указательным.

– От такая в аккурат. И пробкой заткнута.

– Потом-то уж, погодя, узнали, – подхватила Марья Даниловна. – Попался в петлю, а они на его намордник да студентам и продали за три рубля в эту самую в ихнаю...

– В лабораторию?

– Смеяться перестал, – опять вступил дед. – Да и в еде стал больно разборчивый. Баушка что себе, то и ему давала. Поест, а после лежит день до вечера, как будто об чем все думает... Потом один раз на покосе были, а детишки дома одни. К протоке подходим звать, чтобы переплавили, они сидят кучкой на том берегу, а лодки и близко нету. Что такое?.. Гляжу, Алешка, старший, рубашонку снимает, пошел саженками. Хоть убей, говорит, батя, а что делать?.. Не успели отвернуться, Иван, ему тогда четыре, отвязал лодку, шестом толкнулся, его и понесло. Хотел еще шестом, а глубоко, он его и уронил. Нагнулся за ним да и перекинулся. Плавать не умел еще, кричать давай, а они не слышат, за избой заигрались. Тут Булька в воду и кинулся. Иван наш вцепился в него, что клещщук, на берег выплыли, тут собак наш стряхнул его с себя и опять в воду – за лодкой, значит. Так вниз и унесло – ни лодки, ни собаки!.. Я тогда быстренько соседскую лодку от берега, Алешка запрыгнул, побежали на шестах. До устья проскочили – нету! А дальше куда – вода в ту пору большая была, догнать не на чем. Думали – и все. Нет-ка!.. Приезжает на лошади один человек, некто Мазаев, – мы с ним когда-то и вместе раскулачивали, и сенцо для Кузнецкстроя заготавливали...

– А зачем – сенцо? – не удержался Котельников, и дед словно чему-то обрадовался:

– А как же! А для лошадок, на которых грабари земельку возили. Это подсчитать, сколько тогда лошадей. А мы, выходит, как бензозаправщики... да. Приезжает. Беги, говорит, сам забирай свою лодку, а то бесхвостый твой сидит в ней, никого и близко не подпускает. Я тоже на коня. Прибегаем, Булька наш лежит в лодке на боку и весь вытянулся. Торкнулся рукой, а он как дерево. Или надорвал что, или от голода – считай, неделю не евши, пока ячменюхинские мужики на лодку в курейке не наткнулись...

– Если бы не Булька, может, и не было бы нашего Ванюшки.

– Спас Ваньку. Истинная правда, спас.

Котельникову уже давно хотелось подойти к деду, все ждал, пока они закончат вдвоем рассказывать. Встал теперь, шагнул к плетеной корзинке.

– Оставьте мне, дедушка, одного, а? Из этих, что не нужны? – Он просунул пальцы под брюшко самого маленького, осторожно приподнял. – Вот его... можно?

– Да ведь самый худой, Андреич! Я как раз глядел – лежит с краю, пролезть в середину кучки даже не пробует...

Дед глядел на Котельникова с укором: да что ж ты, мол? Говорил тебе, говорил, а ты как есть ничего не понял!

– Ничего, ничего! – почему-то радовался Котельников, держа щенка на ладони и поглаживая. – Пусть в серединку не лезет, хорошо. Отдашь, дедушка? Когда чуть больше станет?

И дед плечами пожал:

– Считай, твой.

После ужина, когда Марья Даниловна убрала со стола, дед принес чистую тетрадь в клеточку и шариковую ручку и то и другое пододвинул к Котельникову, а сам надел очки, сел, заложив ногу за ногу, строго откашлялся. Бабушка устраивалась неподалеку с веретеном и куделью.

– А зачем тебе гляделки, ежели писать Андреич собирается?

– А вот следить буду, – нашелся дед, – чтобы пряжа у тебя, баушка, была ровная.

– Да, а попервах всегда неровна в начале зимы. Пока не приноровишься.

А дед уже успел построжать:

– Роспись-то на документе моя будет.

– Так мы куда все-таки? – Котельников раскрыл тетрадь и еще по школьной далекой привычке краем ладони провел посередине. Он так делал и вчера и позавчера, когда они тоже собирались писать, и оттого на внутренней стороне обложки уже виднелся прочный рубец, а белый лист слегка зашершавел. – В редакцию? Или в народный контроль?

Дед положил на стол раскрытую пятерню.

– Вот ты и подскажи, где мне искать управу. Я так думаю, что в леспромхоз, да на них же самих и жаловаться – это без пользы. Директора на лодке и туда и сюда плавили, сколь медовушки у баушки выпил? И раз и другой ему сказывал, а у него одно: примем меры! А когда? Они ведь по-хорошему – как? Срубил лес, а после тут же раскорчуй площадку и молоднячком засади. А они, вишь ты, нашли выход – за счет Монашки прокатываться. Зачем корчевать, когда и так можно? На нашей кошенине посадят, а галочку себе – столь и столь, мол, угодий восстановлено...

– Савелий-то попервах оставлял сосенки, обкашивал, это сколь труда, считай...

– А другие-то все одно режут. И я уже вроде выслужиться хочу... Вот тебе наши монашенские покосы: я, да Парфен Зайков, да десять делян кержачьих. Двенадцать человек. Одну двенадцатую по арифметике я спасал, так выходит? Много ли? Да и потом, хорошо спасать, если у людей совесть, а этим хоть ты в глаза плюй. Восьмой год эти сосенки на одном и том же месте, на покосе на нашем, садят, а монашенские восьмой год режут! – Дед разгорячился, снял очки, выпрямился и крупную свою руку с толстыми и длинными пальцами все двигал по столу – то словно что-то перед Котельниковым раскладывал, а то разом вдруг подгребал к себе. – Посчитай, на сколь же это они за все время обманули государство? Сколько, выходит, по своим бумажкам лесных-то угодий восстановили? Ты веришь, Андреич, я уже в этом году чуть в драку не кинулся! Не потому, что я хороший, а другой плохой, нет – просто душа иначе не позволят...

– Это-те хорошо, что я его увела, – опять включилась Марья Даниловна. – А то еще как побил бы... первый раз ему, Савелию, что ли?

– Ты, баушка, скажешь... Андреич подумает – правда.

– Однако, в каком это году? Когда он кучу малу под обрыв спихнул. Тут тогда еще участок был на Монашке, людно... Это сейчас мы крайние, а тогда и контора около нас, и клуб – на бою жили. Вот и задрались около клуба. В праздники. Человек, однако, двенадцать, кабы не больше. Да еще ладно бы парнишата, а то мужчины взрослые. Это-те чуть подальше отсюда, где теперь наша банька... Савелий им раз крикнул, два, а они не слышат, так увлеклись. В кровь дерутся. А он тогда ворота из лиственки с петель снял да как ударит по всей-то драке, так они под обрыв и посыпались. Это в ноябре, однако, в самом начале, ледок тогда еще не толстый, раз они его проломили...

Котельников, поглядывая на деда, улыбался, а тот смотрел на него, готовый руками развести: а ничего, мол, не поделаешь – было!

– Он же здоровущий тогда, это где какое гулянье, водку только ему давали разлить, потому что кто другой из одной только четверти льет, а Савелий – из двух сразу...

Котельников сперва не понял, переспросил: это как же, мол?

– Водка-то раньше в четвертях. До войны еще. Прямо из четверти и лили. А двумя руками держать вроде неловко – какой же это мужик? А удержи одною попробуй! Этот, кто льет, и ладонь хорошенько оботрет, чтобы не потная. А Савелий-то, бывало, и правой, и левой по четверти сграбастает – и давай на обе стороны лить...

– Баушка только стаканы успевай подставлять.

– Дак уж переживала за его, когда левая рука-то побаливать стала.

– Вот радио послушашь, дак вроде нет, а я тебе, Андреич, скажу, что все равно раньше народ здоровей был. Потому что тяжелее жили, не панствовали. О болезнях поменьше знали. Вот я тебе случай один, у нас до войны в конторе уборщица...

– Это Феня-те? Чернобаиха?

– Из дому идет в пимах, а в конторе их снимет и весь день – босиком. И полы мыла, и в стайку за дровами – через весь двор. У нас тогда бухгалтером работал некто Щербаков. Из старых специалистов. Острый такой, все ему, бывало, интересно. Взял да и остановил ее посреди двора, когда с дровами шла, заговорил с ней: а сколь, мол, интересно, на снегу босиком-то выдержит? А она как пошла с ним лясы, как пошла, он уже и не рад, никак не отцепится, стоит, ежится в одном пинжачишке... Это он уже сам рассказывал, когда простудился да слег, да наши, монашенские, проведывать его забегали. Вот чертова баба, говорит, чуть было совсем не застудила... Ты чего это, баушка? Или плачешь?

Марья Даниловна нагнулась еще ниже, повела головой, и по голосу было слышно, что давно уже борется со смехом.

– Вспомнила-те... Какой грех с ею был.

– Да разве то грех? – удивился дед. – Если Сорокин тогда – сорок девять раз, а она – только один?

Лицо у Марьи Даниловны было строгое, лишь в глазах поблескивали слезинки.

– Скажешь, однако! То мужчина, а то – женшчина.

Глядя на деда, Котельников тоже посмеивался, ждал.

– Некто Сорокин был у нас. Лесоруб. Мастер пукать.

Бабушка отложила пряжу и, закрывшись рукою так, словно поправляла платок, заспешила на кухню.

– Вот в воскресенье один раз зашел спор около клуба. Сможет он, значит, полста раз подряд – или не сможет? Сперва одни мужики были, а потом собралась чуть не вся деревня. И тут у его чтой-то заело...

– А он же такой настырной да бессовестной, – с кухни подсказала Марья Даниловна.

– Судьи, значит, сорок девять насчитали, а дальше выдохся, хоть ты что. Феня эта, Чернобаиха, мимо шла, а баба – зда-ровая! А он тогда к ней да пальцем в живот: а займи раза! А она не ожидала, да: пук!

– Нежданчик у ее получился...

Котельников, просмеявшись, отнял руку от лица, поправил волосы.

– Засчитали ему?

– А засчитали. За находчивость.

Марья Даниловна вернулась грустная. Поправила в кудельнице шерсть, взяла в руки веретено, но сучить не стала, а так и сидела, пригорюнившись.

– Это-те когда во время войны прислали к нам немцев из Поволжья... Стали на квартиру и к ней, к Фене. Отец и три девочки у него, без матери, одна другой меньше. Он на участке хлеб возил, отец-то их, а потом весна, он ехал через Терсь, а она под им тронулась. Он со льдины на льдину, да спасся, а лошаденка с санями так вниз и поплыла, понесло ее, а в санях ларь с хлебом. Он, бедный, до того перепугался, что на конюшню прибежал да тут же на вожжах и повесился... А льдина к берегу подплыла, лошадь выскочила, и сани целы, и ларь вынесла. Все как есть. Да тоже в конюшню, да стала перед им и голову, сказывают, опустила, ровно все понимат...

Котельников смотрел то на Марью Даниловну, а то на деда. Тот сидел молча, крупною своею рукой разглаживал вмятины на старой клеенке, потом замер и голову слегка наклонил, словно к чему прислушался.

– Дак она, Феня, что? Немцы-те, земляки, хотели девчушек по семьям разобрать, а Феня упросила у нее всех вместе оставить. Жалостливая была. У самой еще двое младшеньких, а за старшего уже бумагу получила, и за мужа бумагу. А какая там пензия – простой боец? И у немцев у этих, у девчушечек, – ни пензии, ничего. А не выходила? Не вырастила? Только и того, что с сумой не видели. Только с ее здоровьем и можно, что она с ими пережила. Ох, она и правда здоровая... Это меньшенькая, что в Осиновой живет за Петькой Гулявиным, рассказывала. Она ее, Феня, все Лидой, а она не Лида, а по-ихнему – Линда... Сейчас Фене пора болеть – это ей, считай, сколько? Все на русской печке дома лежит. Слезет, говорит, и пошла себе по снегу босиком, а потом обратно влезает, становится на раскаленную плитку, и хоть бы что. Лида эта сказывает: мама, кричу ей, мама! Так и ноги спалить недолго. А она: да уж память, детка, плохая, уже и не помню, давно ты либо нет истопила?

Дед повел бородой на черное от теми на улице, выходившее на реку окно.

– Лодка, однако.

Марья Даниловна выпростала из-под косынки ухо, и Котельников тоже притих и насторожил слух, однако не уловил ничего, кроме ровного тиканья настенных часов в другой комнате.

– Не слышно вроде.

– А перестал.

– Кто сейчас станет ночью скрестись?

Помолчали, и Марья Даниловна, опять запустившая веретено, негромко начала:

– Федя Богер, сказывают, «немтун» – новый мотор себе на лодку купил. Совсем тихонечко тукат...

– А ты не знашь, Андреич, как он зимою нынче мишку взял?

И опять слышались медленные голоса, кружилось неслышно веретено, изредка шлепали в таз тугие капли из рукомойника, ровно тикали ходики, помаргивала иногда лампа, из-под полушубка, накинутого на низкую и широкую дежку, кисловато пахло опарою, сытно несло из кухни бродившей медовушкой, пареною калиной, вяленой рыбою, и теплый душок подсыхающей на печке обувки словно дополнял все эти мирные запахи уютного осенним вечером тихого жилья.

Котельников давно уже закрыл тетрадку и отложил ручку, прихлебывал настоянный на душице да на лесной мяте бабушкин чай, легонько пошевеливал под столом ногою, о которую терлась и терлась кошка, – и кто только не перебывал в избе, пока они так сидели втроем: и лесорубы, и кержаки, и геологи, и солдаты с прошлой войны, и городское приезжавшее на рыбалку начальство, и старые купцы, утопившие на здешних порогах набитый золотом карбас, и вербованные, и знаменитые на всю округу браконьеры... Каждый был со своим характером, со своею загадкой, с правдою своею или своею неправдой, с радостью, с кручиной, с добром, – Котельникову отчего-то любопытно было обо всех слушать, будто всякий из них, знакомый и незнакомый, живой или давно умерший, был участником какой-то общей и для них для всех, и для самого Котельникова истории, тайну и значение которой еще предстояло ему открыть...

Отхлебывая пахучий, еще исходивший парком чай, он все кивал, поглядывал на деда с бабушкой, улыбаясь отзывчиво или тоже хмурясь.

Только недавно стихла толкотня в доме у стариков, у которых все лето жили внуки да, сменяя друг друга, отдыхали то сыновья с невестками, а то дочки с зятьями. Тогда не успевал дед командовать на покосе да на той делянке, где рубили дрова, а бабушка не успевала стряпать, но вот опять все разъехались, увезли детишек и только перед ледоставом, по самой малой воде пробьются сюда на «зилке», чтобы забрать для всей обширной родни приготовленные в зиму запасы – и подмороженное мясо в мешках, и фляги с медом, и кадки с груздями, и коровье масло в эмалированных ведрах...

А потом снега надолго отрежут Монашку от остального мира, и тогда дед каждый день будет ходить туда и обратно – через реку, через согру, через тайгу, – каждый день будет торить тропинку до зимника, чтобы по ней можно было добраться к избе; и бабушка каждую ночь будет оставлять на подоконнике лампу с прикрученным фитилем – а вдруг кто-либо из детей припоздал в дороге? Вдруг увидит слабый огонек какой-нибудь застигнутый непогодой отчаянный пешеход или заплутавший охотник? В стужу здесь и незнакомому рады, точно родному.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю