Текст книги "Избранное"
Автор книги: Гарий Немченко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 33 (всего у книги 37 страниц)
Я его тронул за плечо, и он обернулся. А знаешь, говорю ему, что мальчишки, которым дали вчера по два года, это те самые, которых мы тогда разыграли?
Думаешь, у него хоть что-нибудь в лице изменилось? Ни единый мускул не дрогнул. Да, говорит? Ты мне открываешь глаза...
Рядом стоял Фильчук. Вздохнул, глядя на меня, и развел руками: Гречишкин Ваня, говорит, в любимой роли правдоискателя!
И я вдруг понял, что оба они давно все знали и что на суде Фильчук недаром сидел со мною рядом
Но теперь они продолжали как ни в чем не бывало. Хлудяков руку протянул и лоб у меня потрогал: «У мальчика жар!..»
И тут я его ударил.
До сих пор вижу иногда, как один за другим валятся чертежные столы, как выскакивают из-за них наши девицы...
Потом я написал заявление, отнес секретарше, а сам пошел в милицию. И три дня, которые у меня оставались до отъезда, мы еще распутывали эту историю и ставили все на свои места.
А потом я сел в поезд, и четверо суток проводницы не могли отодрать меня от окна.
Жилье получил на проспекте Первых Добровольцев. Можно было в районе получше, да потянуло, видно, на старые тропы...
Здесь, скажу я тебе, все как было. Вечером после смены по-прежнему не хватает воды. И колотун в квартирах, если подует с севера, точно такой же. Сижу на днях у Иннокентьева Вити – поклон тебе от него! – вдруг он говорит: надевай-ка, мол, свои валенки. И шубу мне подает. Чего это ты меня, спрашиваю, выпроваживешь? Почему, говорит выпроваживаю? Просто пойдем в ту комнату, где телевизор, хоккей посмотрим...
Может быть, помнишь, работал у нас на участке сварщиком парнишка по фамилии Перваков? С ним еще история была – на отметке то ли десять, то ли пятнадцать резал по окружности стальной лист, а сам сидел в середине круга, и так увлекся, что загудел потом вниз и повис на воздушке, его электрики снимать помогали, давали нам вышку – помнишь? Вот он теперь главный инженер управления. Сидели с ним вчера, кумекали, как провести хитрый один подъем. До этого трест уже договорился с вертолетчиками – они тут раза два или три крепко выручили монтажников. Ты действительно представь: действующая, со всеми своими потрохами домна, та самая, наша первая, а совсем рядом с ней, в тесноте невообразимой, – новая печка, по мощности чуть не в три раза больше. Старую потом погасят, и мы ее быстренько разберем, а вместо нее надвинем на пенек эту новую. Идея не наша, на других заводах это уже играли, но надвижка такой большой печки и в такой срок – это и в самом деле впервые, тут поломать голову придется. Вот и пришла мне одна занятная мысль, как на этот раз обойтись без авиации. Посидели с Перваковым, просчитали еще раз, он и сам подписал, и уговорил трестовских специалистов – завтра утром начнем подъем. Нарочно выбрали воскресенье: если уж загремит, так чтобы внизу – никого...
Надеюсь, правда обойдется без этого. Только вот уснуть что-то не могу. Слонялся сперва из угла в угол по холостяцкой своей квартире, а потом сел за это письмо. И не думай, что главная моя цель – это между прочим сообщить тебе, что мне нужен толковый прораб... Дело не в этом. Честно говоря, я и сам боюсь, что попытка повторить молодость – штука довольно рискованная. По крайней мере, до этого я всегда мог сказать себе в грустную минуту: а что? Плюну на все, да и уеду в Сибирь! Это оставалось всегда как запасной вариант. Грело спину. Так же, как у тебя сейчас, а?..
И тем не менее толковый прораб и действительно очень нужен. Разумеется, с перспективой.
Черкни по этому поводу.
Твой Гречишкин Иван».
МАЛАЯ ПТАХА
Вспоминаю всякую охоту в тайге, но ни одна не вызывает такой щемящей грусти и такого раскаянья, как эта – на рябчика в «спанках»... Время для нее – это полчаса или, самое большее, час: от ранних до поздних зимних сумерек. В эту пору ты обычно уже здорово устал, уже возвращаешься к ночевью, и где-то-на краю опушки среди заснеженных калинников останавливаешься вдруг, снимаешь с плеча тяжелое ружье, и сердце твое замирает от предчувствия какого-то особенного состоянья...
Идешь совсем медленно, под лыжами еле слышно шуршит, поскрипывает, и на потускневшем от предвечернего света снегу замечаешь впереди три или пять недалеко одна от одной разбросанных ямок. Ямки небольшие, величиной с кулак, и по обе стороны от каждой – еле заметные вмятины с рубцами от крыльев. Это вход в «спаночку», а выхода впереди не видно – птицы только что упали в снег, только что замерли в глухой тишине под ним... И знаешь все это наверняка, и ждешь, когда они поднимутся, но выпорхнут рябки все разно неожиданно, и каждый раз ощущение такое, словно взлетели не из-под ног у тебя, а вырвались из-за пазухи – так отзывается душа на тугое и частое хлопанье крыльев...
Они ведь уже дремали себе, пригревшись, и, полусонные, летят теперь ошалело, садятся где придется и, трепеща крыльями, соскальзывают с веток. В это самое время, когда они, судорожно стараясь удержаться, зависают на одном месте, и гремят выстрелы, а кругом уже помутнело, посинело так, что хорошо видать летящее из стволов пламя, и рябчик, когда подберешь его, кажется тебе, несмотря на покрепчавший мороз, особенно теплым...
Из леса выходишь, когда уже стемнело совсем, за пустыми лугами, за негустым тальником вдалеке умиротворенно мерцает тихий огонек, и ты теперь точно знаешь, что все, уже не заплутаешь, и отступившая было усталость опять наваливается, из-за нее да из-за только что пережитого тобою азарта все в тебе подрагивает, в ушах громко шуршит, ощущаешь в себе хорошо слышные толчки крови, тугой и гулкий ее ток, и в эту минуту особенно сокровенно думается о вечернем умиротворении человеческого жилья – будь то простая изба, к которой ты держишь путь, или каменный, залитый электричеством город, – и думается еще о многом, связанном с мягкими от ковров гостиницами, с шумными, разогретыми питьем ресторанами, с горячими, неукротимо бегущими посреди завьюженной степи поездами, с одинокими на страшной высоте и потому особенно гордыми белыми лайнерами, с просторными аэропортами, с набитыми теплым человеческим запахом вокзалами...
Странная эта минута после убийства тихой, уже уснувшей было в ненадежном своем жилище маленькой птицы – странная!.. Отчего живет в тебе в эту минуту удовлетворенный покой? Неужели от подсознательной радости, что существование твое более прочно, чем существование уже коченеющей в твоем рюкзаке растрепанной гулким выстрелом лесной птахи?..
ЖАДЮГА
Кто его знает, как он догадывался, что мы уже собрались, – может быть, через какую-нибудь щелочку за нами подглядывал? Потому что стоило нам сесть за стол и притихнуть за едой, как он тут же появлялся на горке дров, которые сушились за печкой, устраивался на верхнем полене и замирал, с вороватым любопытством глядя на нас маленькими черными глазками.
Ждали мы его все, но первым по неписаному правилу заговаривал со зверьком наш взрывной мастер Федор Степаныч.
– Ну, здравствуй, здравствуй, Егор Кузьмич! – говорил он неторопливо и ласково и слегка кланялся.
Остальные подхватывали:
– Явился не запылился.
– И сразу меню разглядывать...
– Ага, что Марь Даниловна нынче сообразила...
И тут же начинали разыгрывать мастера:
– Ты спроси, спроси у него, Степаныч, с медведем-то он больше не встречался? Что-то сегодня рев слышался в распадке – никак, он снова трепал его, мишку-то?
Мастер, как будто не чуявший насмешки, отвечал неторопливо:
– Наш Егор Кузьмич не драчун какой, не забияка... Чего б это он стал – на большего?
– Да ты ведь прошлый раз сам говорил!
Федор Степаныч начинал терпеливо объяснять:
– Легенда такая есть. Сказка. Будто мишка рассердился на него за что-то, да – хвать!.. А он зверек юркий да ловкий, выскользнул у него из лапы – только полосы от когтей на спине и остались. Пять полос – сколько у медведя когтей.
– А прошлый раз ты говорил, вроде он сам напал на медведя!
И хоть шутка эта повторялась уже несколько дней кряду, все мы невольно улыбались, поглядывая на крошечного бурундучка, который, не шевелясь, сидел на поленнице и все смотрел на нас черными, как спелая смородина, глазками.
А шутники наши, народ все молодой да здоровый, не унимались:
– Ты, кажись, шкуру медвежью хотел заиметь, – говорили один другому, давясь от смеха. – Попроси Егора Кузьмича – мигом добудет.
– А может, у него и в запасе есть...
– Тогда самую лучшую выберешь, где шерсть погуще да подлинней.
– А что, братцы: пришла зима, метель завыла, а бурундучишка лежит себе в тепле на медвежьей шкуре да нашим сахарочком похрустывает!
И опять: га-га-га!.. ха-ха-ха!
Конечно, тут надо прямо сказать, что шутки эти были не самые остроумные, но на душе от них все равно становилось немного легче. Дело в том, что полевой сезон уже закончился, но наш отряд решили задержать еще на полмесяца. Мы должны были заготовить дрова для тех, кто впервые оставался зимовать в крошечном поселке Серебряный Ручей – он вырос этим летом рядом с нашею базой.
Туда сейчас каждый день прилетает большой вертолет, привозит оборудование да продукты, а обратно на нем летят уже получившие расчет бородатые счастливчики. Провожают их всем поселком. У вертолета фотографируются, дают друг другу адреса. Кто помоложе, обмениваются ножами, да поясами, да шляпами. Старички над ними посмеиваются, дают советы... Весело!
А ты знай вали себе целый день пихту да березу, распиливай на поленья, раскалывай, в штабеля складывай...
Оттого, наверное, ребята наши ходили хмурые, на работе почти не разговаривали и только в брезентовой столовой, когда появлялся маленький зверек, все вдруг оживлялись, начинали шутить да посмеиваться.
– Вы пореже, ребята, ложками, пореже!.. А то Егор Кузьмич, бедный, переживает небось, что ему не останется!
– Нужен ему твой суп – это он насчет сахарку тут старается.
Повариха наша Марья Даниловна, обходившая стол с большим черпаком, каждый раз говорила:
– А уж такой вежливый!.. Сам к столу никогда не подойдет. Вот когда скажу ему: ну, давай, теперь твой черед, Кузьмич. Бери что тебе надо. Отойду, сяду в уголке. Тут он и начнет объедки таскать...
– Хорошо пристроился, чего там! – откликались ребята.
– Конечно, думает, повезло. И полевые идут, и северные...
Перед тем как встать из-за стола, мастер Федор Степаныч снова легонько кланялся бурундуку:
– Спасибо за компанию, Егор Кузьмич. Сделай милость, приходи еще – будем рады.
Мастера снова начинали подначивать:
– Это он тебе должен спасибо говорить, а не ты ему!
Федор Степаныч отвечал неторопливо:
– Может, и он говорит, да мы не понимаем – как знать? А я ему говорю за то, что не боится нас, значит, уважает, доверие оказывает, вот что!
Мы выходили из палатки и почти все пристраивались теперь по обе стороны от двери, прячась за спиной друг у друга.
Марья Даниловна говорила приветливо:
– Ну, Кузьмич, теперь твой черед...
Бурундучок еще с полминуты сидел неподвижно, словно выжидал из приличия, а потом быстро сбегал по штабельку дров, ловко поднимался по врытой в землю ножке скамейки, прыгал на стол.
Может быть, он заранее намечал, что сначала возьмет, а что после? Потому что и суетиться он нисколько не суетился, и долго не выбирал. На один миг приседал на задние лапки около огрызка сахару или корочки хлеба. Передними быстро брал еду со стола, подносил ко рту. Крошки да мелкие осколки исчезали у него за щекой, кусочки побольше оставались в зубах.
Бурундучок становился на все четыре лапки, юрко бежал по столу, ловко поворачиваясь среди неубранной посуды, потом прыгал на скамейку, с нее – на земляной пол. Мигом взлетал он на поленницу, где только что сидел перед этим, и тут же пропадал внизу за дровами.
Не было его одну-две минуты, а потом он появлялся снова. Сидел на задних лапках, держа передние на весу, с любопытством смотрел на повариху, потом все повторялось сначала.
Ребята у входа добродушно посмеивались:
– Вот трудяга!
– А сладкая у него работенка, а?.. Сахар таскать.
Рабочий Семенов, длинный, сутуловатый парень с большими оттопыренными ушами, громко удивлялся:
– Ну, куда ему столько? От жадюга!.. Нет, ты смотри, смотри, к какой краюхе примеривается!
Семенова почему-то в отряде недолюбливали и теперь, когда начинали разыгрывать, называли только по фамилии:
– А если у него семья большая, Семенов!
– Или друзей много.
– А может, это приходит каждый раз другой зверь? Одни хорошенько запасется, другому скажет. Тот разживется, потом – третьему.
Семенов убежденно говорил:
– Не-е!.. Я его насквозь вижу – один и тот. Видишь, хвостик у него на конце – как надорван чуток. Ну, куда ему, побирушке, столько? От жадюга!
Если Федор Степаныч был в это время где-либо неподалеку, он обязательно выговаривал Семенову:
– «Побиру-уша»!.. Зачем так? Просто трудолюбивый зверек, не то что... Для него это такая же работа, как орешки в лесу собирать.
Семенов кривился, говорил почему-то зло:
– Рассказывай!
Вообще-то он какой-то странный был, этот Семенов. После обеда все уходят на делянку, а его от палатки не оторвешь.
– Сейчас, – говорит, – сейчас, ну, подожди! Неужели он и еще вернется? Идет, гля-янь!
Он оборачивался и с каким-то мучительным недоумением в белых глазах вскрикивал:
– Седьмой раз идет, ты гляди, – ну, куда ему!
Вечером, когда мы уже лежали в спальных мешках, кто-либо обязательно говорил:
– Да, Семенов, а сколько сегодня бурундук всякого добра перенес?
И Семенов живо откликался:
– А чего ржать? Одного рафинада пять кусков. Да три сухаря.
– Повариха еще рису на стол ему сыпала, а ты и не заметил...
Спальный мешок Семенова шуршал в темноте, голос менялся – он всякий раз вскидывался:
– Я – не заметил?!
Однажды перед обедом я подходил к столовой и еще издали услышал говор и смех. Ребята в палатке сгрудились вокруг стола, что-то разглядывали. Громче других звучал голос Семенова, и в нем слышалось сейчас то ли торжество, то ли превосходство:
– Всю неделю приглядывался, а он – как сквозь землю! А потом гляжу – юрк! Небольшой пенек рядом с палаткой в траве, под ним он и приспособился...
Федор Степанович сказал сердито:
– Увидел, и ладно. Забирать зачем? Подчистую выгреб!
Семенов дурашливо подмигнул:
– Интересно же!
Я приподнялся на цыпочках, заглянул в середину. На столе была насыпана горка из сахара и сухарей вперемешку с вермишелью, да пшеном, да сушеными вишнями.
Рядом продолжали удивляться:
– Надо – целый склад!
– И чего только нету...
– Тут даже конфета в бумажке есть, – сказал Семенов, как будто хвастая. – Где, интересно, взял?
– Ну, теперь-то ты, Семенов, все до точности подсчитаешь, чего тут сколько...
Марья Даниловна, которая, пригорюнившись, стояла около стола, покачала головой, сказала жалостно:
– Как же он теперь, Кузьмич-то!.. Ах ты, разоритель, Семенов, ах, разоритель!
А ребята все шутили:
– Придется ему снова на подножный корм переходить!
– Оно конечно, после сахара не так легко!
Семенов, чувствовавший, видно, себя героем, с лихостью произнес:
– Перебьется!
В палатку вошел наш радист, сказал, что на базу требуют отчет по взрывным работам, и Федор Степанович распорядился:
– Пойдешь ты, Семенов, промнешься. А по дороге чуток подумаешь...
Семенов ушел.
Сахар, да сухари, да все остальное Марья Даниловна ссыпала со стола на картонку и положила ее на поленнице за печкой: пусть бурундучишка заберет все обратно.
За ужином все с надеждой поглядывали на горку дров, но зверек на своем обычном месте не появлялся. Федор Степаныч, первым вставший из-за стола, огорченно покачал головой и только рукой махнул.
Вечером, когда мы уже лежали в своих мешках, он разворчался. Ругал Семенова, который задержался на базе, – конечно, рад, лодырь, случаю побездельничать! Досадовал на себя: как чувствовал ведь, что тот может обидеть бурундучка – почему не предупредил?
Он ворчал долго, всем надоел, и Ваня Бусов, первый наш балагур, сказал ему наконец:
– Ну, хватит тебе, Степаныч! У нас вон тушенки сколько останется, не съедим. Спишем ящик – на всю зиму твоему Кузьмичу хватит...
Остальным лишь бы позубоскалить:
– Ага, только и ножик консервный надо ему оставить!
– Думаешь, так не разгрызет?
– Да зубы он конфетами городскими испортил... Избаловали мы его, точно.
Под эти шутки я и уснул.
А утром разбудил меня Федор Степанович:
– Пойдем, что покажу...
Я наскоро оделся и вслед за мастером вышел. В глаза мне ударил призрачный свет – в лагере лежал снег. Белым были покрыты и наши палатки, и кусты, и ближний перелесок, и покатые холмы, и горы вокруг. На синих зубьях гольцов стыла вдалеке желтая полоска зари.
Я, поеживаясь, сказал:
– С зимою тебя, Степаныч!
Он как-то странно развел руками – как будто в чем был виноват:
– Да вот, видишь!..
Я подошел за ним к невысокому кусту, который рос напротив нашей столовой. Около куста стояла повариха и плакала.
Федор Степанович снова развел руками и горько сказал:
– Эх, беда!..
И тут я увидел: на одном из сучков, неестественно вытянувшись, висел неподвижно маленький бурундучок. Крошечная головка была слегка приподнята зажавшей шею тонкой рогулиной, черные бусинки глаз холодно стекленели. Задние ноги бурундука были слегка приподняты и так закоченели, шерстку на спине залепил снег.
Не хотелось верить, что это был тот самый зверек, который еще вчера сидел на дровах за нашей печкою и поглядывал на нас кротко и дружелюбно.
Я спросил:
– А может, это другой?
Федор Степаныч глухо откликнулся:
– Я тоже сначала засомневался: как так?.. А потом гляжу, хвостик у него, и верно, будто чуток надорванный...
Из палатки вышли наши ребята, стояли теперь с нами рядом, молча смотрели на бурундучка.
– Снег-то его, видно, и доконал, – сокрушенно сказал Федор Степанович. – Зима – вот она, а весь его запас – подчистую. Кроха, а разве не понимает?
Ваня Бусов негромко спросил:
– Думаешь... сам?
– А что ему оставалось?
Федор Степаныч протянул было к бурундучку руку, но Бусов остановил его:
– А ну, погоди, не снимай! Погоди, бухгалтер этот вернется, Семенов. У меня к нему разговор будет.
За завтраком все молчали, никто друг на друга не смотрел.
Я вздрогнул, когда здоровяк Бусов ударил кулаком по столу, сказал зло:
– Ну, ладно!
Отшвырнул чашку и шагнул к выходу.
Семенов вернулся с базы только к полудню. Все еще были на делянке, в лагере оставались только мы со Степанычем да повариха.
Мастер молча поманил Семенова, и тот пошел за ним к кусту, на котором все еще висел бурундук.
Федор Степаныч ткнул пальцем и только сказал:
– Вот.
Семенов смотрел долго, и на лице его медленно расплывалась кривая улыбка. Хмыкнул, проговорил:
– А я что?
– Ты бы собрал вещички, – негромко сказал Федор Степанович. – А то не ровен час вернутся ребята.
Семенов вдруг побледнел, и оттопыренные его уши стали как будто еще больше.
Я повернул голову туда, куда он смотрел. Там спускались с пригорка наши рабочие.
Федор Степаныч предложил:
– Если хочешь, твои вещички я потом сам... Получишь в городе. Скажи начальнику, что я просил отправить тебя без очереди... Понял?
Семенов молча повернулся и по невидимой под снегом тропе, на которой был один – только его – след, быстро сошел обратно.
Мы с мастером поглядели на пригорок, откуда спускались наши ребята.
Потом мы разом обернулись вослед Семенову. Он уходил вверх по тропе, коротко оглядывался, иногда оскользался, и теперь на ослепительно белом снегу рваной цепочкой тянулись за ним серые следы...
МАНОК НА ШЕЛКОВОЙ НИТКЕ
Из дому вышли мы вместе с Максимом Савельичем, однако в тайге разошлись: манить рябчика старик любил в одиночку. Дома он хоть вечер напролет с тобой просидит: и манок твой отладит, и сам в него посвистит, и тебя заставит – насвистишься. Тебе уже надоест, а он все будет ворчать:
– Нет-ка, парень, попробуй еще разок. А то сперва ровно курочка пискнул, а потом – петушком...
Зато в тайге ты ему не мешай!
Вот я и не стал этого делать: перед заросшим густым пихтачом взлобком, когда старик собирался повернуть налево, я остановился, сам предложил:
– Так что, Савельич, разойдемся? До обеда походим, а сбор – тут.
Он прищурился:
– Критики никак боишься?.. А ты знай, что рябки все равно мне расскажут, какой ты свистун... Не те, что от тебя улетят, а те, что в мешке принесешь, понял?
Я только руками развел: верно, мол! А старик согласился:
– Ну, давай, до обеда.
Я поправил на плече ружье и зашагал вбок, обходя крутую горушку справа.
В тот день мне везло, рябчика попадалось много, и хоть в рюкзаке у меня лежали всего два, никакой досады я не чувствовал. Я и манил, и сам подкрадывался, и столько раз вздрагивал, когда птица, залотошив крыльями, выпархивала у меня из-под ног, и переживал, когда целый выводок ушел на другую сторону глубокого распадка, – в общем, душу отвел, или, как сказал бы Максим Савельич, натешился.
А в полдень я снова подходил к тому месту, где мы расстались. По неширокой седловине вышел на вершину крутой горушки, которую в начале охоты обошел стороной, и остановился на краю крошечной полянки.
Интересная это была полянка: посреднике здесь росла уже поникшая от первых заморозков трава, а по бокам стояли кусты калины, сплошь усыпанные красными гроздьями ягод. Их окружала высокая стенка пихтача.
Я подумал, что зимой здесь будет много рябка – уж очень удобное для него это место. Поклевал мерзлой калины – и лети в пихтач, отсиживайся там в глухую непогоду, подремывай среди густых веток. А пришли сумерки, спальню долго искать не надо: слетел на полянку, пробил грудкой снег, немножко прошел под ним – и спи. Высокий пихтач и здесь надежно укроет от злой метели.
Взял я манок, который на короткой шелковой нитке болтался у меня на груди, зажал в зубах. Хотел было стать за ближнюю пихту, а потом раздумал прятаться. Посижу-ка я лучше среди полянки, погреюсь под последним октябрьским солнышком.
Нашел я небольшой пенек и сел, привалившись к нему спиной, разбросал ноги в тяжелых сапогах, снял кепку. Внизу трава была волглая, от нее тонко пахло прелью, но чуть повыше ощущалось полдневное тепло ясного осеннего дня. На чисто-голубом небе не было ни облачка. Стояла такая тишина, словно все вокруг чутко ждало: не послышится ли вдали тугой шорох гусиных крыльев?.. Не упадет ли с вышины на притихшую тайгу тонкий клик улетающих журавлей?
Долго я сидел неподвижно, глядя на светло-зеленые верхушки пихт, четко врезанные в край высокого осеннего неба.
Манок все еще был у меня в зубах. Я поправил его и тихонько вывел несколько колен: пи-и, пи-и... фи-фи-фи-фью!
Никто не отозвался. Я подождал и засвистел еще раз.
И вдруг неподалеку от меня негромко треснул сучок, послышались легкие шаги. Я напряг было шею, вглядываясь, но тут же улыбнулся: Максим Савельич!
Охотится он или нет, старик всегда ходил по тайге так тихо, что услышать его можно было только совсем рядом. Но почему он остановился?
И тут я понял: да он ведь услышал свист рябчика и решил тихонько подкрасться к нему поближе!
Я даже рот ладонью прикрыл: будет смеху, когда старик увидит меня с манком в зубах.
А шаги стихли: видно, Максим Савельич выжидал прислушиваясь.
Тут уж я всю душу вложил в тоненький свист: пи-и... пи-и-и!..
А в двух десятках шагов от меня вовсю старался Максим Савельич: он подвинулся вперед так тихо, что я не услышал шороха, а скорее всего каким-то чутьем о нем догадался.
И опять: я свистнул – старик тихонько продвинулся.
Меня разбирал смех, но я изо всех сил сдерживался: потом посмеюсь вдосталь! «Ну, что, – скажу, – Максим Савельич?.. Что-то критики вашей я не слышу! Или не так уж плохо я свистел, если даже такой профессор, как вы, обмишулился?! И кого же вы думали, Максим Савельич, увидеть: курочку или петушка?»
А старик будет покачивать головой, будет улыбаться в бороду, покряхтывать: смотри ты, мол, – незадача!
И я снова все свое искусство вложил в призывный свист: пи-и... пи-и-и!..
Едва уловимый шорох послышался теперь совсем близко. Сейчас из-за сломанной ели покажется козырек серой кепки, а под ним – внимательные, хитровато прищуренные глаза старика.
Я голову слегка приподнял, готовый насмешливо улыбнуться Максиму Савельичу...
А над сломанной елью неслышно вырос матерый медведь.
Держа на весу передние лапы, он вытянулся почти по пояс, да так и замер, с любопытством глядя на меня маленькими карими глазами.
Я перестал дышать.
Сколько раз пытался я нарисовать в своем воображении подобную встречу! Сколько я к ней готовился!
И все у меня на этот случай было до мелочей отработано: мигом переламываю ружье, одним движением выбрасывая на землю патроны, заряженные дробью... Приподнимаю двустволку немного вверх, а правая рука моя из специальных кармашков, пришитых на манер газырей изнутри куртки, уже вытаскивает два усиленных заряда, поверх которых плотно лежат залитые воском круглые пули. Еще секунда, и я целюсь в мохнатую грудь зверя, нажимаю на спусковой крючок...
По правде говоря, я не раз все это проделывал раньше, готовясь к встрече с медведем, и проделывал, надо сказать, быстро и ловко.
А сейчас ружье лежало у меня на коленях, но я даже не пробовал протянуть к нему руку. Все было так, как будто мне кто-то сказал «замри», и я выполнил это самым добросовестным образом. Страха я не испытывал, а в голове у меня, повторяясь, вертелась одна и та же нелепая мысль: да ведь это не Максим Савельич!.. Да ведь не Максим Савельич, нет!..
А медведь так же неслышно повалился на бок и как будто взбрыкнул – над сломанной елью мелькнула бурая его спина.
Затрещали сучки, громко зашебаршила сухая листва.
Только теперь ко мне пришел страх. Сердце застучало вдруг так сильно, как будто ему наконец удалось вырваться из чьих-то рук, которые крепко сжимали его перед этим. Мне не хватало воздуха, я задыхался. Между лопатками что-то защекотало, и я почувствовал, что рубаха у меня на спине совершенно мокрая...
Негнущимися пальцами я перезарядил ружье и в полном изнеможении снова привалился к пеньку...
А вечером, когда мы сидели за столом и жена Максима Савельича потчевала нас старой медовушкои, все мои страхи уже казались мне очень далекими и я охотно повторял свой рассказ и сам над собой посмеивался. Лесник хитровато щурился и все покачивал головой:
– Думал, Максим Савельич попался тебе на манок, а оно, вишь, – Михаил Потапыч!
Я шутил:
– А что, может быть, он и не ожидал рябка увидать? Пойду-ка, думает, гляну, что там за специалист сидит: один раз курочкой пискнет, а другой – петушком?
Максим Савельич снова покачал головой:
– Да нет, чуял человека – не подошел бы. Видно, в самом деле хотел напоследок рябком полакомиться, чтоб было что зимой вспоминать. – Лесник огладил бороду и улыбнулся. – Ты говоришь, думал: если поверил Максим Савельич – значит, сдал экзамен на «хорошо»... Теперь-то можешь считать, что сдал на «отлично»: экзаменатор-то попался тебе строже некуда – сам хозяин!
А мне стало и немножко грустно, и стало неловко.
Выходит, если бы на манок доверчиво прилетел маленький рябчик, я бы выстрелил не задумываясь? А показался зверь, который смог бы постоять за себя, – и я мигом забыл, зачем у меня ружье...
Не знаю, так ли это, да только мне кажется, что с тех пор стал я по рябку все чаще и чаще промахиваться. И никогда об этом не жалею.