Текст книги "Борьба за мир"
Автор книги: Федор Панферов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 35 страниц)
1
Николай Кораблев недели две ничего не говорил, почти не принимал пищи, только часто пил чай и подолгу смотрел в потолок, напряженно ловя в памяти, как полузабытое сновидение, какое-то странное, с вытянутыми губами лицо, похожее на святочную маску.
Следственные органы, в том числе и медицинские, определили, что удар в голову был произведен молотком, слабой рукой, иначе молоток размозжил бы черепную коробку выше уха, и тогда больной окончательно лишился бы речи. Врачи решили, что теперь, кроме покоя и домашнего лечения, больному ничего не надо, что вот, когда он немного поправится, к нему приставят учительницу-специалистку, и она восстановит речь. А кто ударил – этого никто не знал, хотя Петр Завитухин сам первый и уж слишком суетливо рассказывал рабочим о том, что «начальника кто-то тюкнул молотком по загривку… ну истинный бог».
Больше всех в смятении и недоумении была Надя.
– Как же это, Иван Иванович? – шептала она, и губы у нее дрожали. – Ведь это все равно, как если бы вот вы ударили меня?
Иван Иванович беспомощно ронял голову на грудь, соглашаясь с Надей, а старик Коронов, присмиревший, словно на похоронах, неизменно твердил:
– Гнусу на земле много. Ой! Много! – и подозрительно смотрел на Варвару, которая как-то загадочно стихла.
– Видно, в самом деле втрескалась, шишига, – ворчал он, вначале обижаясь на нее за сына. Потом примирился, увидав, в каком тяжелом положении находится Николай Кораблев. – Может, бабья ласка и спасет его, тогда не греховное это со стороны Варвары, – и сам настоял перед доктором, чтобы Варвару допустили дежурить на квартиру к Николаю Кораблеву.
Варвара дежурила по ночам. Ухаживая за больным, она часто шептала:
– Касатик! Родненький! Сил наберись… тебе не положено хворать. Такому соколу, и хворать?
В таком состоянии Николай Кораблев пролежал недели две-три, затем постепенно начал говорить, интересоваться строительством моторного завода, и вскоре его квартирка превратилась в штаб-квартиру, а Надя – в своеобразного домашнего секретаря, что ей очень понравилось. Одно как будто навсегда пропало у Николая Кораблева – улыбчивость. Теперь карие глаза его были всегда строги и часто неподвижны, как у змеи.
Так прошел месяц, другой. Врачи уже уверяли, что больной вот-вот поднимется с постели, что медицина победила все недуги, как однажды, поздним вечером, Николай Кораблев впал в глубокий обморок… и снова потерял речь.
Все всполошились, особенно врачи, а от наркома поступила строгая телеграмма с требованием немедленно отправить больного в лучший по тому времени госпиталь на озере Кисегач, куда вылетал из Москвы доктор-знаменитость.
2
Бывают дни, когда важные события следуют одно за другим. Сегодня как раз и был такой день. Во-первых, из Совнаркома пришел пакет совершенно секретный, адресованный на имя Николая Кораблева, который надо было немедленно доставить адресату. Во-вторых, доктор-знаменитость из госпиталя сообщил, что Николая Кораблева можно выписать. И, в-третьих, сегодня Ивану Ивановичу подали сводку по строительству моторного завода. Он и до этого знал, что «дело идет хорошо», но еще не верил в победу, не имея под руками вот этих сухих цифр. Прочтя же сводку и раз, и другой, и третий, он воскликнул, обращаясь к Альтману:
– Поэма!
Альтман посмотрел сводку. Его большие серые, под густыми черными бровями глаза загорелись, и он, восхищенно глядя на Ивана Ивановича, сказал:
– Я горжусь своим учителем.
Вначале это польстило Ивану Ивановичу, и он вдруг почувствовал, что как-то вырос надо всеми, и где-то в глубине души у него даже мелькнуло: «Вот вам и беспартийный». Но тут же ему стало нехорошо, и он, повернувшись к Альтману, задыхаясь, крикнул:
– Глупость! И не подламывайте мою радость: это сделали мы все. Да! Да! И главным образом Николай Степанович!
– Он всю зиму в госпитале. Удивляюсь я, Иван Иванович, как вы любите свои лавры раздавать другим.
– Лавры? Какие лавры? Знаете что, у вас есть гаденькая черточка – капать. Вы иногда капаете от полной души и не замечаете, что капаете яд. Да. Да. Яд. И ступайте, ступайте. Я пока не хочу с вами говорить. Ступайте.
Альтман, улыбаясь, уходя из кабинета, все-таки сказал:
– А лавры-то не отдавайте, учитель мой.
Но как только вышел Альтман, на душе Ивана Ивановича снова появилось что-то сладкое и липкое, как вишневый клей.
«А может, и правда, я дурак? Всю жизнь другим раздаю свои лавры. Ведь в самом деле, Николай Степанович почти совсем не прикасался к делам строительства… Впрочем, тут еще работал Лукин. Ну и что же? Этот же больше разговорчиками занимается! – Иван Иванович почувствовал, что он думает о Лукине неискренне. Верно, он не придавал особого значения работе Лукина. – Проживем и без них – пропагандистов: строительство требует дела, а не слов», – так он думал, но невольно во всем видел Лукина. Он этого не хотел признавать, как, например, больной, упрямо отрицающий значение медицины, принимающий лекарство и выздоравливающий именно от этого лекарства, однако продолжает твердить: «Медицина. Ну, чепуха какая: это мой сильный организм выгоняет болезнь». Так и Иван Иванович. Он видел, что Лукин, всегда в чистой рубашке-косоворотке, опрятный и собранный, особенно близок рабочим: они идут к нему, советуются с ним, ловят его на строительстве и, попросту обращаясь к нему, говорят: «Григорий Иванович». И вот этот Григорий Иванович так овладел рабочими, что, пожалуй, если он скажет им, что строительный корабль надо повернуть в такую-то сторону, они и повернут. «Однако корабль-то – это мы, строители, а он… Вот те черт… вот так Гриша», – невольно любуясь Лукиным, иногда думал Иван Иванович… и все-таки считал, что дело не в Лукине, а в них – строителях. А тут еще этот Альтман. Знает, на что капнуть: на раскаленную плиту бензин… и бензин вспыхнул.
– Ну, конечно, что все сделал я… моя работа, – гордо сказал Иван Иванович.
Но сердце снова заныло, и ему стало так нехорошо, что у него, как это бывает у стариков, веки сразу покраснели.
«Ведь я его люблю, Николая Степановича. А этот Альтман. Как все-таки он умеет капать. Нет, сие надо из него выбить… Да, выбить», – мысленно произнес он.
В эту минуту снова позвонил из госпиталя доктор-знаменитость.
– Я вам забыл сказать, – сердито бурчал он в трубку. – Вы его не нагружайте. Да. Да. И не протестуйте.
Знаю я вас. Нагрузочка, нагрузочка. Сто нагрузок – и посадили на человека слона.
Вот все это и слилось в такой сумбур, что Иван Иванович просто растерялся, особенно после предупреждения доктора-знаменитости.
– Ох, ох! Это уже политика, Надюша, – говорил он, свеся голову на грудь, не видя, что Надя радуется. – Политика. И тут мы с вами ни уха ни рыла. Ну-ка я позвоню идейному человеку, – и позвонил Лукину, говоря: – Да. Да. Вам надо. Вы как партийное идейное руководство, или как там… парторг.
Лукин ответил, что никакого партийного руководства тут не требуется, но что он с удовольствием съездит за Николаем Кораблевым, и вскоре пришел к Ивану Ивановичу. Но, войдя в комнату, как всегда насупленный и мрачный, тут же заговорил о том, что надо бы побеседовать с новой группой рабочих, присланных из Казахстана.
– Но об этом Николаю Степановичу ни-ни. Понимаете, ни-ни, – Иван Иванович даже обиделся, боясь того, что и Лукин начнет «молоть про лавры».
Лукин неожиданно тепло улыбнулся.
– Да ведь этим живем, Иван Иванович.
– Ну? Живете? Эх, ты. За это я, пожалуй, вас и полюблю, – Иван Иванович обнял Лукина, чувствуя под руками его худобу. – Вон вы какой, – одновременно думая и о худобе Лукина и о том, что тот живет строительством, проговорил он. – А впрочем, мы еще Альтмана с собой захватим. Он анекдоты мастер рассказывать. Вот и будем все втроем отвлекать Николая Степановича, – Иван Иванович даже озорно, по-мальчишески подмигнул.
3
На озеро Кисегач они ехали через горы по лесной дороге. Можно было бы отправиться и другим путем, по шоссе, сделав крюк километров в шестьдесят. Но Альтман настоял, чтобы ехали через горы.
– Да посмотрите хоть раз на природу. Вы, Иван Иванович, любите природу только уничтожать: заявитесь, снимете лес, выкорчуете все до основания – и давай завод строить. Вы хоть раз посмотрите на природу как человек, – говорил он, уже сев рядом с шофером, показывая, куда надо ехать.
Сначала машина, заслуженный «газик» на высоких колесах, за свою проходимость прозванный народом «козлом», шла по широкому ущелью, спускающемуся с гор. Здесь все как бы кипело в весеннем буйном развороте: береговые, порою гранитные, скалы слезились еще потоками, но и на них уже, впившись в расщелины, синели набухшими почками березы, чернели в иглах сосенки, ели. Последние опустили на скалы нижние густые ветви, напоминая собою горных орлов, когда те в жару вот так же, распустив крылья, рассаживаются по скалам. Само же дно ущелья, вначале очень широкое, уже зеленеет травами, диким вишенником и цветами, особенно подснежниками. Они здесь крупноголовые, мохнатенькие, словно пчелы. И этих последних тут много: они проносятся со взятком в дупла, старательно копошатся, разворачивая головки ромашки, подснежников.
– Упорно въедаются… пчелы, – забыв обо всем на свете, тихо произнес Иван Иванович, неотрывно глядя на скалы, на деревья, травы, цветы и на старательно деловых пчел.
– Вот где легкие полоскать воздухом, – воскликнул Альтман.
– Нашел время полоскать, – грубовато одернул его Лукин, которого ни набухающие почками деревья, ни травы, ни цветы и тем более ни ароматный предгорный воздух, – ничто не могло оторвать Лукина от того, что сейчас идет кровопролитная война и на заводе не так-то уж благополучно, как уверял Иван Иванович. – У него цифры… и цифры для него – все. Но ведь в цифры не вложишь настроение рабочих, их тоску по семьям, их нужды, запросы. А мы по сравнению с довоенным временем живем плохо, вразброс с семьями. Альтману хорошо полоскать легкие: холост. А у рабочих – большинства – семьи в разбросе: у иных в Казахстане, у других – на фронте то сын, то отец, то дочь, а то и мать.
Ущелье все суживалось… и вот оно уже сошло на нет: дорога потянулась по хребту, местами в яминах и провалах, еще заваленная снегом, рыжим от изобилия сосновых игл. А по обе стороны дороги росли могутные сосны и ели, уходящие верхушками в глубокое голубое небо. Временами попадались белые рощи березы. Стволы берез, без единого черного пятнышка, казалось, были выточены из чистейшего голубого гранита: они так же отливались нежной желтизной и так же поблескивали.
– Еще бы медведюшку сюда… малого, – вглядываясь в чистые, белесые прогалы рощи, мечтательно и задорно проговорил Иван Иванович.
– А вон он, – сдержанно воскликнул Альтман, толкая в бок шофера, давая этим знать, чтобы он придержал машину.
А когда машина остановилась, то все увидали: в белесом прогале, метрах в ста, опустив ветвистые рога на спину, стоял великолепный пятнистый олень и, вытянув красивую морду, тянул расширенными ноздрями воздух так, как будто с наслаждением пил его.
И все замерли: стоял, точно влитой в белизну, олень, стояли, не шелохнувшись, березы, ветер и тот как будто притаился, а со стороны из куста вышла глухарка и тоже, увидав оленя, замерла, как застыли и путники в машине.
Так тянулась минута-другая… и вдруг олень-самец, издав короткий трубный клич, сорвался с места и стремительно скрылся в чащобе, и тогда все ожили: глухарка с резким треском кинулась в заросли, на березах затрепетали листья, в машине все разом заговорили, восхищаясь и рощей, а главным образом оленем и тем, как тот стремительно ринулся в чащобу.
Дальше дорога тоже была красивая, но вся изрытая дождевыми потоками, и всюду торчали камни. Камни тянулись вдоль дороги или пересекали ее, и тогда машина подпрыгивала, будто взбираясь по ступенькам.
– Ну и дорожка, – мрачно говорил Лукин. – По такой только военнопленных возить.
– Здорово! Чудесно! – вскрикивал Альтман, глядя на все с точки зрения заядлого охотника. И когда тут или там с характерным треском вылетали тетерева, он даже подскакивал, ударяя локтем шофера. – Ах! Ах! Ружье не захватил. Вот дурак, – и, повернувшись к Лукину: – Нет, знаешь что, товарищ парторг, надо людям предоставлять отпуск. Ну, дать человеку один день в месяц и пускай хоть на луну воет, если это ему нравится. Честное слово-о-о, – подчеркнуто произносил он, как будто это и было основным доводом.
Иван Иванович вдруг помрачнел. Он сидел, глубоко забившись в угол машины, и, казалось, еще больше постарел. Сумбур, внесенный всеми обстоятельствами дни, сейчас еще больше давил его.
«Лавры, – думал он. – Какой там черт лавры, когда дело идет о человеке. Но ведь в каждом человеке бес сидит. Во мне Альтман его потревожил. А Николай Степанович тоже человек. И как я ему сообщу, что дела на стройке идут блестяще? «Это без меня-то блестяще?» – вдруг спросит он. Конечно, так открыто не скажет, но бес зашевелится. И как же ему сказать? И еще вот этот пакет. Что в нем? А может быть, тут сообщают что-нибудь страшное о жене. Может, она погибла и Совнарком шлет Николаю Степановичу соболезнование? Фу!
Фу!»
Машина, скрипя, чуть не перевертываясь, наконец выбралась на поляну, и тут перед ними раскинулось озеро Кисегач.
Усеянное круглыми каменистыми островками, оно лежало в горах и было такое спокойное, как бы залитое отшлифованным стеклом, отражающим в себе и голубее глубокое небо и крутые скалистые берега, заросшие высокими, ровными, будто вылитыми из воска соснами.
– Смотрите-ка, смотрите, Иван Иванович, – закричал Альтман. – Какая гладь. По такой хочется пешком пройтись.
– Вы вот что, – оборвал его Иван Иванович. – Думайте-ка не о том, что вам хочется, а что будем делать с Николаем Степановичем.
– А я уже придумал. Я повезу вас на озеро Тургояк, где вы все на свете забудете. И анекдоты. Конечно, анекдоты, – заспешил Альтман, увидав, как сморщился Иван Иванович.
«Если бы они спасли дело, анекдоты твои», – неприязненно подумал Иван Иванович, первый открывая дверцу машины.
Из белого каменного дома, сопровождаемый доктором-знаменитостью и сестрами, вышел Николай Кораблев. Лицо его было покрыто той желтоватой бледностью, какая бывает у людей после длительной и тяжелой болезни, а на месте удара молотком светился седой клок волос.
Шагая к нему и не отрывая взгляда от его лица, Иван Иванович с болью в душе подумал:
«И как я ему скажу? Ведь он еще такой слабый», – Ивану Ивановичу страшно захотелось обнять его и приласкать, как он сделал бы это со своим больным сыном. – Здравствуйте, дорогой мой шеф, – заговорил он дрожащим голосом.
Лукин тоже неотрывно смотрел на странно изменившееся лицо Николая Кораблева и, здороваясь, подумал: «А не рано ли он выписывается?» – но, чтобы поддержать настроение больного, сказал:
– Хорошо выглядите, Николай Степанович.
Альтман выскочил из машины и, тряся обе руки Николая Кораблева, бросая игривый взгляд на сестер, воскликнул:
– Отлично! Отлично выглядите, Николай Степанович! Да разве при таких грациях можно болеть? – он кивнул на сестер, и те звонко рассмеялись, хором заявляя:
– Жалко, увозите его от нас.
– У нас редко бывают такие больные.
– Ну, ну! Вы еще скажете, почаще бы вам таких больных, – Альтман игриво подмигнул сестрам и открыл дверцу машины. – Прошу, Николай Степанович.
Николай Кораблев был рад, что за ним приехали его друзья, и хотел было улыбнуться им, но из этого ничего не вышло, и он, еще больше косолапя, пошел к машине, сел рядом с шофером, повернулся к Ивану Ивановичу, намереваясь его о чем-то спросить, но того отвел в сторону доктор-знаменитость – человек низенький, кругленький, как нежинский огурчик. Приперев Ивана Ивановича к каменной стене подъезда, он что-то начал ему быстро нашептывать.
Иван Иванович вдруг рассвирепел.
– Да что я вам, нянька, что ль? – и пошел к машине, а за ним, как шарик, покатился доктор-знаменитость.
– Минутку! Минутку! Еще одну минутку, – говорил он, намереваясь снова отвести в сторону Ивана Ивановича.
Но в эту секунду Николай Кораблев, глядя в лицо Ивана Ивановича, как смотрит тяжелобольной в лицо доктора, спросил:
– Как дела, Иван Иванович? Вся душа у меня тут изболелась. Вы ведь даже сводку мне не присылали. Или не знаете, что это жестоко? Жестоко.
Иван Иванович быстро повернулся к доктору-знаменитости и гневно развел руками, как бы говоря тому: «Видите, или вы, кроме медицины, ничего не понимаете?» Затем что-то промычал, откашлялся, сел в машину, полагая, что, пока шофер заводит мотор, пока в суматохе все усаживаются, Николай Кораблев забудет про свой вопрос. Но тот упрямо повторил:
– Дела как? Почему молчите?
«Да. Без вас было трудно, – решил было сказать Иван Иванович, но тут же обругал себя. – Чушь. Ложь. Скажу прямо. Пускай проснется в нем бес, а я тут, честное слово, ни при чем», – и, отвернувшись, сердито кинул:
– Хорошо. Отлично.
У Николая Кораблева в глубине потускневших глаз дрогнули искорки. Взяв за руку Ивана Ивановича, он притянул его к себе и от волнения почти шепотом сказал:
– Я очень рад, Иван Иванович. Очень. Думал, Иван Иванович умный, талантливый, опытный инженер, и если при нем дело не пойдет, значит, вся наша система на заводе ни к черту. А тут, значит, пошло? Это очень хорошо.
Ивану Ивановичу стало стыдно за свои мысли, и он, позеленев, пробормотал:
– Извините уж меня. Поганенькие мыслишки забрались в голову, – и так свирепо посмотрел на Альтмана, что тот, не понимая, в чем дело, спросил:
– Что? Что такое?
– А то. Лавры. Ла-а-вры-ы.
Альтман вспыхнул и, боясь, что разговор о лаврах сейчас же дойдет до Николая Кораблева, намеренно громко рассмеялся.
– Все еще не забыто? А я ведь пошутил, честное слово-о-о.
Иван Иванович еще свирепей посмотрел на него, хотел было кинуть: «Экий вы неуловимый», но тут же, вспомнив, что Николая Кораблева надо отвлекать, улыбаясь, сказал:
– Ладно уж, ладно. И я шучу.
4
Они всю ночь провели на берегу озера Тургояк.
По пути сюда Альтман рассказал им:
– Всякий, – говорил он, – будь то толстый, как овца, или тощий, как пересохшая палка, – всякий, утонувший в этом озере, уже не всплывет на поверхность.
– Ну да, скажете, – возразил ему Иван Иванович, но Альтман как знаток перебил:
– Да. Не всплывет. Вы можете утопленника искать в любом месте, на любой доступной глубине и не найдете, потому что в озере есть холодные течения, возможно, целые реки. Вот они, эти реки, бурные потоки, подхватывают утопленников и носят их на больших глубинах. Вы представляете себе, как утопленники один за другим, один за другим носятся по дну озера?
– И фантазия же у тебя, – мрачно проговорил Лукин. – Ты этим, бывало, и в институте отличался.
– Это не фантазия. Это факты. Вы знаете, что та¬кое Тургояк? В переводе это звучит: «Не ступи моя нога». А впрочем, вы его сейчас сами увидите.
Через какую-то минуту машина, прорвавшись сквозь густые заросли кустарника, выскочила на возвышенность, и перед ними расхлестнулось озеро Тургояк. Оно, вытянувшись километров на восемь, лежало в котловине, стиснутое со всех сторон накатами горных хребтин. Залитое ярчайшими лучами солнца, спокойное и улыбающееся, оно напоминало здоровяка ребенка в колыбели.
– Страху-то вы на нас нагнали, – проговорил Николай Кораблев и первый вышел из машины.
– Эдак. Страху, – глядя на спокойное озеро, сам улыбаясь ему, упрекнул Альтмана Иван Иванович.
– Ну и фантазер же ты. Поэтом бы тебе быть, – проговорил и Лукин, шагая к воде падающей походкой.
– Нет. Позвольте, – с обидой запротестовал Альтман. – А вы знаете, что такое чаруса? Это красивое местечко, покрытое такой зеленой, привлекательной травой, что хочется прилечь, но стоит только ступить, как весь увязнешь. И это озеро – чаруса. Видите, какое оно спокойное, прямо для детей… Ну, однако, вы позавтракайте, а я на короткий срок отлучусь, съезжу на тот вон островок. На «Чайку». Я ведь физкультурник. А потом анекдоты… – выхватив из машины чемодан, Альтман достал оттуда резиновую лодку и быстро накачал ее.
Шофер, вскинув на плечо ружье, сказал:
– А я ружье прихватил. Ну, глухарей пошукаю.
Они остались на поляне одни… И отсюда видели, как серенькая лодочка, оставляя после себя еле заметный след, понеслась к островку. Признаться, они ничего страшного в этом не видели. Наоборот, пожалели, что лодочка так мала, а то и они, вместе с Альтманом, отправились бы на островок.
– Жаль. Очень, – проговорил Иван Иванович и начал мастерить «самоходный стол»: постлал на траву салфетку, разложил на ней колбасу, хлеб, чеснок, консервы, затем бережно вынул из чемодана бутылку с коньяком и, обгладив ее ладонью, осторожно, как свечу, поставил рядом с собой.
– Эге! – воскликнул Лукин. – Это действительно пир.
Иван Иванович налил всем по рюмке и резко остановился: на противоположном берегу ударил колокол. Иван Иванович вскочил, посмотрел в сторону колокола и произнес:
– Тревога.
– Очевидно, созывают рыбаков на обед, – сказал николай Кораблев.
– Мне, понимаете ли, за последнее время все кажется какая-то тревога: по ночам вскакиваю и слышу какой-то звон. Нервы шалят. – Иван Иванович смахнул под глазом выступивший горошком пот и снова сел.
Лукин пододвинул к нему рюмку с коньяком, сказал:
– Пейте.
Иван Иванович, думая о том, чем и как занять Николая Кораблева, проговорил:
– А вы свою уже глотнули? Э-э-э, милый мой, так коньяк не пьют. – Иван Иванович был вообще универсальный человек: он мог говорить о чем угодно – о винах, о порохе, о выделке свиной кожи, об атомах, о происхождении ядов, о любом черте и о любом ангеле и говорил всегда интересно, возвышенно, со знанием дела… и вот теперь, чтобы чем-то занять Николая Кораблева, он заговорил о коньяке. – Так коньяк не пьют, сударь вы мой, – сказал он, приподнимая рюмку, внимательно глядя на то, как там еще кипит коньяк. – Смотрите, друзья мои, какими цветами переливается сие содержимое. Что это такое? А вот что – представьте себе, где-то на юге, под палящим солнцем, созревают кисти винограда. Сколько солнца забрали в себя эти кисти, чтобы насытиться чудотворными соками! И вот на заре зрелые кисти, еще обрызганные росой, снимают и пускают в обработку. Их давят, мнут, из них отбирают самое лучшее. Потом это самое лучшее ставят бродить, потом из этого переброженного отбирают тоже самое лучшее… Проходят десятки лет, и из подвалов вам достают вот этот чудесный напиток-солнце… Разве его можно пить кружками? Его надо пить каплями, тогда вы поймете всю прелесть…
Иван Иванович рассказывал про коньяк, а колокол все бил и бил. Прислушиваясь к тревожному звону, Иван Иванович иногда непонимающе смотрел на Николая Кораблева, который глазами о чем-то настойчиво спрашивал его и под конец сказал:
– Иван Иванович, у вас ко мне ничего нет?
Тот смешался, старчески замигал, думая:
«Вот так и отдать ему пакет? Без подготовки? А вдруг там что-нибудь страшное?» – и, протерев глаза, будто в них попала пыль, он протянул:
– Видите ли… Э-э-э. Как бы вам сказать… Есть, конечно… Сколько у меня к вам…
– Нет. От Надюши?
«Ага-а! Он все ждет от семьи», – догадываясь, подумал Иван Иванович и опять, чтобы не расстраивать Николая Кораблева, сказал:
– Она мне что-то говорила. Такая радостная была. Но видите ли, Николай Степанович, я так спешил… Я хотел было…
И вдруг из ущелья, неподалеку от них, сорвался, будто он где-то долго был на привязи, вихревой ветер. Он рванул салфетку на поляне, чуть не опрокинул бутылочку с коньяком. Лукин схватил бутылку, а салфетка взвилась, как чайка, и взметнулась вверх. Ветер кинул ее в озеро, как бы вызывая кого-то на бой, и закрутил, заиграл: гладь озера молниеносно вспенилась, заклубилась, покрываясь злыми беляками.
– О-о-о! – воскликнул Иван Иванович, глядя в сторону островка. – Альтман! Где Альтман?
Николай Кораблев и Лукин тоже глянули в сторону островка и ничего, кроме бурных брызг, там не увидали. Иван Иванович побежал было к машине, но, вспомнив, что шофер ушел за глухарями, снова остановился, растерянно опустив руки. Такие растерянные и молчаливые, они стояли на берегу, может, десять – пятнадцать минут.
Вокруг них все бурлило, как в котле: озеро бесилось брызгами так, что казалось, оно вот-вот все вскинется в ясно-голубое уральское небо; деревья стонали, нагнувшись в одну сторону; трава совсем припала к земле; откуда-то из мелкого кустарника вылетели галки и, как черные лоскутья, бессильные опуститься на землю, носились по ветру из стороны в сторону… и вдруг снова из ущелья потянул игривый ветерок. Озеро еще бушевало. Над ним еще вздымались столбы брызг, закрывая противоположный берег, островок «Чайка», а деревья уже мягко покачивали ветками, отряхиваясь от пыли, травы поднимались, галки побороли бурю и присели на кустарник… И вот как будто кто-то гигантской рукой ударил по озеру: волны мигом спали, оставляя после себя обильную шипящую пену… и озеро, так же неожиданно, как оно вскипело, стихло.
– Да-да, – удивленно произнес Николай Кораблев, – это действительно «Не ступи моя нога».
– Ах, черт бы побрал все. Не-ет. Я спущу озеро, а его достану, – и Иван Иванович, увидав рыбака, сказал: – Помогите, пожалуйста, разыскать инженера Альтмана. Уплыл на резиновой лодочке туда, вон на тот островок.
– На «Чайку», что ль? – угрюмо спросил рыбак и безнадежно закончил: – Ну и ныряет где-нибудь на дне. В прошлом году тут эдаких-то восемнадцать человек опрокинулось из лодки… и плавают до сей поры.
5
Всю ночь летели утки, гуси, журавли. В темно-голубом небе их совсем не было видно, но они все время давали о себе знать утомленными призывными криками. И тем, кто сидел у костра на берегу озера, казалось, что птицы кружатся над ними, не находя себе пристанища. Только утром, когда рассвело, Иван Иванович, Лукин и Николай Кораблев увидели, что все небо усеяно пиками, и пики эти стремительно неслись куда-то вдаль по своим небесным дорогам: неслись тяжелые кряквы, шустрые чирки, горделивые шилохвосты, величавые гуси, и выше всех реяли, отбивая зори пронзительными воплями, журавли. Иногда та или иная пика отрывалась от стремительного потока и падала на гладь озера. Тяжело дыша, пугливо осматриваясь, птица скрылась в зарослях прошлогоднего камыша, очевидно найдя тут себе летнее пристанище. А остальные все тянули, тянули туда – через Уральский хребет, в далекую Сибирь, на север.
Так они втроем всю ночь просидели у костра.
Николай Кораблев, хотя и попросил, чтобы рыбаки поискали Альтмана на островке «Чайка», но сам по сути дела даже не верил, что тот жив.
Иван Иванович был тих и смиренен, будто около гроба друга. Он долго молча сидел перед костром и только потом почти шепотом заговорил:
– Вы, конечно, не верите в судьбу? Ну да, вы же из того поколения, которое, познав истину Маркса, начало все кувыркать – бога, судьбу, обряды, нравы, царей.
Вступился Лукин.
– Вы уж очень все в кучу. Что-нибудь отделите. Нравы, например…
– Ах, вы сейчас же – классовая борьба, – воспламеняясь, перебил его Иван Иванович. – Классовая борьба и прочее, прочее. А я не об этом. Я хочу говорить просто, по-человечески. Ну, например, я живу своим трудом. Мне больше ничего и не надо. Я люблю творить. Вот я приезжаю на пустырь, на болота, в леса. Тут живут лоси, зайцы, волки, олени. Первый удар топора – ох, какой это запев. Проходит неделя, другая, год, второй – и пустырь превращается в чудесный город. Я это люблю. В этом моя судьба.
– Ну и любите, – с ребячьим задором произнес Лукин. – Р. азве вам это запрещают?
– Ага. Любите. Запрещают? Да, запрещают. В Гибралтарском проливе можно, например, построить такую гидростанцию, которая будет обслуживать всю Европу. Дорого? Не дороже той войны, какая сейчас кипит. Так я говорю: «Давайте строить гидростанцию». А мне отвечают: «Иван Иванович, берите-ка ружье и палите вон в того человека». Говорю: «Не хочу». Отвечают: «Тогда тебя убьют».
– Убьют, – мрачно вставил Лукин, видя, что Николай Кораблев тоже пытается что-то сказать, но всякий раз отступает, не желая мешать Ивану Ивановичу, слушая его с какой-то скрытой досадой.
– Да. Убьют, – все больше воспламеняясь, проговорил Иван Иванович. – Убьют. А разве я предлагаю что дурное для человека? Я бы мог соединить все европейские реки и н. а океанском пароходе приехать в Москву. Дорого? Ага. А вот мы с вами строим завод. Завод этот будет выпускать моторы. Куда они пойдут? В пасть войне. Это не дорого? А сколько заводов у нас работает на войну? Да ведь не только наши заводы – заводы всего мира… весь мир, – приходя в ужас, воскликнул Иван Иванович. – Весь мир ведь работает на войну. Весь мир – на то, чтобы уничтожать друг друга. Ведь это же мир сумасшедших. – У Ивана Ивановича даже навернулись слезы, и он с тоской закончил: – Ужас. Просто ужас.
– Да. Это ужасно, – вдруг согласился с ним Лукин, который еще только за пять минут до этого решил крепко поспорить с Иваном Ивановичем. – Это ужасно, – повторил он. – А сколько гибнет лучших людей – талантливых, даровитых: Пушкиных, Менделеевых, Павловых, Чайковских?
– Ну, вот видите, – Иван Иванович даже Мягко тронул за руку Лукина. – А сколько слез… целые озера материнских слез. Ведь что делается-то? – заговорил он с Лукиным уже как со своим единомышленником. – Была Германия. Вы же знаете, как мы уважали ее технику, ее великих людей – Гете, Шиллера, Гейне, Бетховена… Да мы с вами сотни таких насчитаем… И вот пришел какой-то хлюст – Гитлер и превратил всю страну в банду грабителей и убийц, – и, посмотрев на иссиня-бледное, перекошенное лицо Николая Кораблева, он спохватился: «Ох! Да и зачем я об этом говорю? Ведь он еще больной, а я дурак, напоминаю ему о том, что у него семья там».
Николай Кораблев, пользуясь передышкой, сказал:
– Вот этих хлюстов, как выражаетесь вы, Иван Иванович, и надо убивать. Надо убивать, чтобы вам жить – это и есть классовая борьба, – жестоко закончил он.
Иван Иванович подумал, посмотрел на Николая Кораблева и с грустью:
– Значит, убивать?
– Убивать. За мир.
– Иначе никак нельзя?
– Никак. Чтобы жить так, как предлагаете вы, надо всех людей превратить в таких, как вы. Вы любите строить, а те любят грабить. Вы их хотите уговорить, чтобы они этого не делали, а они, вооруженные первоклассной техникой, идут, убивают вас и грабят все, что создал народ.
– Значит, так мир построен и этому не будет конца? Грустно. Очень, – и Иван Иванович уронил голову на грудь, будто она у него разом отяжелела.
– Мир построен плохо, что и говорить, – чуть спустя мрачно сказал Лукин. – Но его надо по-иному переделать. Я думаю, – это последняя война на земле.
– А вам сколько лет?
– Тридцать пять.
– Ага. А мне шестьдесят восемь. На моей памяти русско-японская война, русско-германская война, гражданская война, и вот теперь снова Отечественная война. Я уже не говорю о том, что мир почти беспрестанно воюет. То тут, то там. И вы думаете, что каждый раз не говорили: это война последняя?