Текст книги "Борьба за мир"
Автор книги: Федор Панферов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 35 страниц)
Змеевый? – переспросил Лукин. – Одну видели. В воде.
Одна – что? Их там мильен. Да как лежат? Клубками, особо когда у них свадьбы. Подъезжал я, видел. И пес его знает зачем змеи живут на земле? – рыбак смолк и чего-то долго копался в лодке, то со злом отбрасывая якорек, то перекладывая весла, затем взял огромную рыбину и, видимо, чтобы загладить свое недоверие, проявленное вначале, показывая рыбу Николаю Кораблеву, проговорил: – Рыбицу, может, вам?
Да нет. Спасибо. Самим бы добраться, – ответил тот, уже одеваясь.
Когда рыбак отплыл, Николай Кораблев, одевшись, сел на камень и грустно произнес:
Вот и покупались мы с вами.
Да-а, – крепко и жадно затягиваясь папироской, протянул Лукин и, поднявшись со скамьи, добавил: – Пошли! Застынем, – и, не дожидаясь ответа, побежал, подпрыгивая, вихляя, как это делает заяц, вскочив с лежки после морозного дня.
В гору по утоптанной тропе они некоторое время шли молча, затем Лукин попросил:
Рассказывайте про деда-то, может, забуду про островок: такой ужас меня охватил там – будто я упал в глубокий, темный колодец. До чего человек становится бессилен… Ну, рассказывайте.
A-а! Про деда? Хорошо, – согласился Николай Кораблев, думая о своем: «Как в голове-то у меня ноет. Конечно, об этом никому не надо говорить, не то задержат тут и опять положат в больницу. До Москвы доберусь, и уж если у меня снова откроется, то лягу там», – передохнув, приостановившись, он заговорил: – Расскажу… Однажды дед мой с поля вернулся необычайно рано; не раздеваясь, лег на кровать, затем созвал нас всех и сказал моему отцу: «Степашка, поди-ка принеси мне полбутылочку. Устал что-то. Ведь восемьдесят два мне стукнуло». А когда отец принес водку, он добавил: «Налей. Стакан чайный, – и, выпив, снова протянул стакан отцу. – Еще налей. Мне половиночку, себе остатки, – чокнулся, выпил, несколько минут полежал молча и, глядя только на отца, произнес: – Вот. Отхожу, сынок». Мы было заплакали в голос, особенно мать, дед на нас цыкнул: «Молчать! Не с вами речь. Нареветесь, когда в гроб положите, а сейчас дайте оделе, – и снова к отцу: – Отхожу, сынок. И ты норови умереть так, чтобы с ног – и в гроб. Дед мой с ног свалился не в гроб, а за печку. Шесть лет пролежал, гнить начал. Суровая статья крестьянская, сынок: не хочешь с ног в гроб, ну гнить на корню будешь. Так уж лучше по-моему, чтобы душу другим не выматывать», – затем он рассказал про хозяйство: когда корова отелится, какие в поле загоны надо убирать первыми, где какая земля, на ком женить меня, хотя мне было всего пять лет… и отошел. – Николай Кораблев смолк, а Лукин задумчиво произнес:
Жестокий закон – с ног в гроб. Вы правы, я этого не знаю. А как ваш отец?
Жив. На Волге, в колхозе. Ему тоже уже под семьдесят.
И работает до сих пор?
Руки трясутся: отмотал на печном деле.
Чего же вы его к себе не пригласите? Или тоже суровый закон – с ног и в гроб?
Приглашал. Приедет, бывало, в Москву, поживет месяц-другой и затоскует: «Домой». Я ему: «Чего тебе там делать? Тут тебе и постель, и стол, и уважение, и водка». Водку любит.
Много пил?
Однажды я его спросил: сколько, мол, ты отец, за свою жизнь выпил? «Цистерны четыре», – ответил он.
Эх ты! – удивленно произнес Лукин, – Это ведь целое озеро. А как же он там, в колхозе, если руки трясутся?
Я ему помогаю, но ему еще и трудодни пишут. Раз спрашиваю: «За что тебе трудодни пишут, работать ведь не в силах?..» – «А я, слышь, так – будоражу, народ: поднимусь чуть свет и в одну бригаду, в другую, за ребятишками приглядываю… ну, меня наразрыв. За это и пишут трудодни». Он прекрасный рассказчик. И жить ему хочется. Ох, как хочется ему жить! Но это не бескрылый селезень.
Чего вы сегодня меня ковыряете? Пошли «попьянствовать», а вы?..
Ковыряю потому, что жить хочется! Жить! Жить! Жить! Всем нам хочется жить – сознательно, честно, трудолюбиво. Жить больше, дольше и обильнее, чем тот ворон, о котором говорил Горький. Ковыряю вас так потому, что вы моя опора: я на вас покидаю завод, весь рабочий коллектив, который… который борется за мир, другими словами – за жизнь, – Николай Кораблев остановился на вершине горы и, глядя на далекие гребни Уральских хребтов, окутанные утренней синевой, добавил: – Смотрите, какие богатства у нас! Нам их надо освоить. И мы их освоим, чтобы жить. Но, черт возьми, как нам все трудно достается, в какие круговороты мы попадаем!
А я уверен, наши потомки будут завидовать нам, – сказал Лукин и пошел через перевал.
Николай Кораблев подумал: «Вот когда ему надо сказать», – и тихо произнес:
Если победим.
Но это тихое прозвучало для Лукина, как гром.
А вы что же, сомневаетесь? – Лукин повернулся к Николаю Кораблеву и зло, в упор посмотрел в его карие глаза.
6
Через открытое окно в комнату вплывало утро, неся с собой пряно-горьковатые запахи гор и полей. Временами легкий ветер бросал н. а подоконник, на ковровую дорожку серебристую пыльцу сосен, где-то пронзительно вскрикивал голодный ястребенок, гукал паровоз-«кукушка» и скрипела расщепленная бурей береза.
Все это было обычное: и скрип березы под окном, и гуканье паровозика и, тем более, отдаленный говор завода; однако Николай Кораблев при всяком резком звуке, особенно, когда вскрикивал голодный ястребенок, еле заметно вздрагивал.
Странно, – проговорил он, – странно: все звуки стали какие-то тревожные.
Лукин сидел за столом и, как всегда, перебирал тонкими пальцами папиросы в портсигаре.
Война, – сказал он, посматривая на директора, ожидая от него ответа, все еще недовольно хмурясь, готовясь дать самый резкий отпор.
Да. Война, – согласился Кораблев и, встав из-за стола, направился было к карте, такой же, какая висела на стене в его кабинете. – Да, война, – еще раз подчеркнул он и смолк.
На пригорке, в молодом ельнике запела женщина:
Брошу плакать и печалиться,
Перестану горе горевать:
Моя молодость загубленная…
Оборвала и глухо зарыдала, видимо, уткнувшись лицом в ладони.
Николай Кораблев неприязненно поморщился, ожидая, что вот сейчас появится и сама Варвара Коронова. Ну да, ведь это плачет она. И как ей не стыдно: ревет прямо под окном. Черт знает что может подумать Лукин.
Вы ведь скоро вернетесь, Николай Степанович?
Возможно, через месяц-полтора, – и Николай Кораблев глазами поблагодарил Лукина за то, что тот как бы не слышит плача Варвары, затем подошел к карте и торопливо заговорил, чтобы отвлечь внимание от того, что происходило за окном: – Видите, какой кусок они отторгнули у нас?
Линия фронта, отмеченная булавками с красными флажками, тянулась с севера, огибая Ленинград, спускалась к Ярцеву, Вязьме, шла на Брянск, Орел, Белгород, Харьков и у Таганрога падала в море.
Да-a. Огромный кусок, – с тоской подтвердил Лукин.
Если бы просто кусок. А то ведь тут заводы, фабрики Белоруссии, Киевщины, Днепропетровска, Николаева, Донбасса. Это миллиарды рублей и пятьдесят – шестьдесят миллионов жителей.
Лукин встал из-за стола и нервно прошелся.
Николай Степанович! Ведь вам известно, я нетерпим: в этом отношении для меня все равно – кто: директор ли завода, нарком ли, или рядовой рабочий. Вы там, на горе, говорили одно, а теперь – чего крутите? Вы сомневаетесь? Смотрите, поссоримся и надолго, – маленький, невзрачный Лукин вдруг стал ершистый и наступательно сильный.
Николай Кораблев еле заметно улыбнулся, говоря про себя: «Люблю же я его», – и резко произнес:
А вы верите?
Да. Верю.
Вера – штука хорошая, – в карих глазах Николая Кораблева блеснули искорки превосходства. – Хорошая штука – вера, – повторил он и вдруг со всей силой обрушился на Лукина: – А помните, как Филипп Македонский сокрушил Афины? Афины представляли собой культурнейший центр, в Афинах жил знаменитый философ и оратор Демосфен. Так вот этот самый знаменитый Демосфен выступал против полудикаря Филиппа и вселял веру в народ. Веру-то вселил, а не вооружил… и Филипп вскоре наголову разбил афинян, а разбив, напился пьяный и стал плясать среди трупов побежденных.
Вы что ж, ждете, что гитлеровцы будут плясать среди наших трупов?
Я не жду… и не хочу… но они уже пляшут вот здесь – в Донбассе, на Украине, в Белоруссии, да и по всей Европе. Бросьте трепаться и поймите: они пропляшут по всей нашей стране, если мы только и будем долдонить: «Победим, победим» – и ничего не будем делать для победы. И еще поймите…
Знаете что, – вскрикнул Лукин, – таким тоном не говорят даже с самыми близкими друзьями… а я не давал вам права так говорить со мной!
Ох, – со стоном охнул Николай Кораблев, видя, как Лукин позеленел, и, быстро подсев к нему, обнял его за худенькие плечи, затряс, говоря мягко: – Простите. Простите меня, пожалуйста. Ведь я вас люблю. Ну и простите. И поймите, я на вас покидаю то, без чего победить нельзя, – завод. Да. Да. На вас, – ответил он на мерцающий взгляд Лукина. – Альтман остается моим заместителем. Он человек умный, даже талантливый, но маленечко самодур: он не верит в силу коллектива, у него много ячества. Вот я вас и прошу: ни под каким видом не давайте Альтману расшатывать коллектив. Расшатаете рабочий коллектив – этим самым нанесете страшный удар заводу, а без завода вся ваша вера в победу – брехня.
В комнату в легком розовом платье вошла Надя. Она знала, что это платье нравится Николаю Кораблеву, и намеренно надела его. Поставив на стол чайник, стаканы, варенье и холодную закуску, она недовольно сказала:
Шумите очень, Николай Степанович. Вредно вам это: вон жила на виске как надулась, – и, разливая чай, по-девичьи грустно добавила: – Вот теперь и останется ваш чайник сиротой, а с ним вместе и я.
Николай Кораблев потер лицо ладонями, особенно крепко виски, и только тут до него дошли последние слова Нади, и он, не то сердясь, не то обижаясь, сказал:
Чего это ты, Надюша, как над гробом?
Та перепугалась.
Что вы, что вы, Николай Степанович? Я просто хотела… Ну, сами знаете, как мне здесь одной-то…
Дверь медленно отворилась, и через порог переступила Варвара Коронова. Она вошла в комнату, не постучавшись, словно тут постоянно жила, и невидящими глазами посмотрела вокруг. Увидев Николая Кораблева, она качнулась к нему, всплеснула руками и, как бы пробуждаясь, воскликнула:
Как же это… уезжаете!..
«Вот сейчас ее и надо оборвать», – подумал Николай Кораблев, но, сознавая, что поступить так не в силах, мягко произнес:
Я ненадолго, Варвара. Садитесь, попейте с нами чайку, – и пододвинул ей стакан с чаем.
Варвара осторожно села на краешек стула. Была она столь же красива, как и всегда, но теперь нескрываемая тоска придала всему ее лицу, глазам особую женскую притягательность.
«Как она похожа на Еву Микеланджело: да, вот от таких заселяется земля», – подумал, мельком глянув на нее, Николай Кораблев.
«Бабочка пошла в открытую», – рассматривая ее всю, решил, уже остывший, Лукин.
А Варвара не знала, что делать, как вести себя. Она даже спохватилась, что напрасно села за стол, за которым сидят директор завода и парторг, но эта неловкость в ней тут же пропала, и ею снова овладела непреоборимая тоска: «Уезжает, уезжает», – твердила она про себя, понимая, что бессильна удержать его. Да вряд ли она и хотела этого – удержать. У нее уже давно пропало то открытое, обнаглевшее. Теперь она просто хотела видеть его, слушать его, смотреть на него. И вот он уезжает. Возможно, что именно она, Варвара, единственная, своим сердцем почувствовала: Николай Кораблев уезжает не на месяц-полтора, а надолго, очень надолго или, как она в столовой сказала, «навовсе». И наступают последние минуты: скоро подадут машину, он сядет рядом с шофером, и машина унесет его в неведомые для Варвары края. А Варвара останется одна. Одна! Разве кто здесь поймет ее тоску и разве кому можно будет сказать об этой тоске? Ведь это только он понимает ее, бережет ее… и уезжает. Не зная, что сказать, она торопливо проговорила:
Вы моего брательника помните, Николай Степанович? Он зимой к вам приходил?
Да, да. Помню.
В Москве он теперь. Поклон ему передайте.
Да где же я его там увижу?
Чай, на базаре.
Николай Кораблев еле заметно улыбнулся, думая: «Сколько непосредственности в ней».
Лукин засмеялся.
Ты, Варвара, полагаешь, что Москва, как и Чиркуль: вышел на базар – и всех увидел.
Варвара вспыхнула, умоляюще посмотрела на Кораблева, и тот, чтобы сгладить ее смущение, сказал:
Обязательно. Непременно передам поклон вашему брату. Разыщу и передам, – и, ругая себя: «Зачем я с ней так? Надо погрубее. Ведь я укрепляю в ней то, что есть, а оно мне не нужно… не нужно».
И вдруг все то же беспредметное раздражение, которое за последние дни мучило его, снова овладело им.
Собираться надо, Надюша, – сказал он и, подняв с пола чемодан, поставил его на стул, затем посмотрел на белье.
Белье, приготовленное, отутюженное заботливыми руками Нади, лежало на подоконнике. Николай Кораблев хотел было взять одну из стопочек, но в эту минуту к крыльцу коттеджа подкатила машина, и со всех сторон потянулись люди.
Первым в комнату вошел Альтман. Обеими руками поправляя прическу с затылка, как это делают женщины перед зеркалом, он, необычайно поблескивая глазами, выпалил:
У нас на заводе, Николай Степанович, утверждают, что вы уезжаете «навовсе». Правда, нет ли?
Во всем поведении Альтмана: в его торопливости, в том, как он быстро поправлял прическу, как сел, закинув ногу на ногу, – во всем было что-то подчеркнуто ненатуральное.
«И чему это он так радзется? – подумал Николай Кораблев, продолжая складывать белье в чемодан. – Что я ему, шоколадку, что ль, подарил? Я ему оставляю завод – корабль в открытом море: может быть тишина, а может быть и буря. А он прыгает, как козлик», – и вслух, через силу сдерживая себя, как будто речь шла о пустяке:
Вы ведь знаете решение наркома: я еду на полтора месяца. Зачем же всякие сплетни подхватываете? – И, чтобы приглушить в себе вскипевшее раздражение, он приложил к лицу чистое полотенце, от которого пахло утюгом.
Альтман, все так же поблескивая глазами, чему-то радуясь, как бы желая, чтобы Николай Кораблев уехал «навовсе», громко сказал:
Народ утверждает.
Народ? А сплетни кто, по-вашему, несет? Камни, что ль? Народ? Не трогайте его: он этого не говорит, – и Николай Кораблев страшно обрадовался, когда в дверях увидел Евстигнея Коронова и Ивана Ивановича Казаринова.
Иван Иванович был одет по-праздничному: в сером наглаженном костюме, в фетровой шляпе, при галстуке «черная бабочка», в руке грубо сделанная, но дорогая палка из самшита. Евстигней Коронов тоже был весь «прибран»: на нем синяя спецовка, волосы на голове расчесаны – от макушки во все стороны, но они все равно непослушно кудрявились, как на выкупанном ягненке.
Глянув на Ивана Ивановича, Николай Кораблев протянул:
– О-о-о! Вы просто джентльмен.
Иван Иванович, поздоровавшись, сел н. а стул и уронил голову на грудь.
Чую, уезжаете вы надолго, и хочу, чтобы запомнили меня: в простом одеянии я вам приелся.
Да что это вы все заладили: «Чую, чую!» Вы инженер, а «чую», – сердито проворчал Николай Кораблев.
Инженер без «чую» – все равно что топор: тот не чует, что рубит – дерево или голову.
Евстигней Коронов зашипел было на Варвару:
Кши отсюда, – но, увидав, что та сидит будто неживая, смутился и, дернув ее за рукав, мягче добавил: – Шла бы. Эй, Варвара! Ребенок плачет, – и вдруг затрещал на все лады, вырывая чемодан из рук Николая Кораблева. – Посиди. Посиди, – трещал он. – Ты, хозяин, посиди, на своих деток погляди. А мы тебя соберем, советом помогем, бельишко уложим и доброту свою умножим! – кричал он, тиская в чемодан белье, хохоча, заражая всех.
А комната заполнялась все новыми и новыми людьми – шли инженеры, начальники цехов, мастера, среди них и Степан Яковлевич.
Степан Яковлевич хотел было отправиться к Николаю Кораблеву в рабочей блузе, но Настя настояла и обрядила муженька в новый коричневый костюм.
Да ведь не в гости я, – слабо протестовал Степан Яковлевич.
В гости что? В гости что? – по-хозяйски щебетала Настя, оправляя на муже воротничок. – В гости что: пришел, посидел и ушел. Опять встретитесь. А тут человек уезжает, да еще, слыхала я, навовсе, – слово Варвары, сказанное в столовой, оказывается, уже прокатилось по всему заводскому поселку.
Навовсе? Не верю. – пробасил Степан Яковлевич и отправился на квартиру к Николаю Кораблеву.
Войдя в комнату, он протолкался и сел в сторонке, положив руки на колени, как бы снимаясь у фотографа. А улучив момент, разгладив бородку, загудел:
Счастливой дороги, Николай Степанович. И главное, все мы вам желаем натолкнуться на какие-никакие вести о своей семье. Это вы не откладывайте. Справьтесь там в учреждениях каких-никаких, – он понимал, что говорит высокопарно, но остановиться не мог, считая, что в этих случаях надо говорить именно так, – а ежели встретите моего друга, Ивана Кузьмича Замятина, то прошу ему в точности передать: «Воюй, друг, колоти врага, и пусть твоя душа о семье своей заботы не имеет: Степан Яковлевич тут все заботы возложил на свои плечи, как и о семье Ахметдинова, как о жене Звенкина…»
Он говорил бы в наступившей тишине, очевидно, еще очень долго, но его перебил Евстигней Коронов. Взмахнув ручонками, он закричал:
Хозяин! Встречай! Идет золотая молодежь – сорвибашка.
В дверях показался секретарь комсомола Ванечка с огромным букетом цветов, окруженный девушками. И он и девушки в яркой своей молодости сами светились, как цветы. Подойдя к Николаю Кораблеву, Ванечка, показывая глазами на цветы и на девушек, решительно и смело заговорил:
Вот это… наши девчата, комсомолки, набрали в горах для вас, Николай Степанович… и вам на дорогу… пусть дорога ваша будет устлана… – Он еще перед этим тщательно приготовил речь, но тут, при виде такого огромного скопления людей, сбился.
Николай Кораблев, заметя это, обнял его и произнес:
Принимаем. Так, что ль, на свадьбах-то говорят, Евстигней Ильич? Принимаем, – еще раз полушутя проговорил он и вдруг сам так взволновался, что побледнел, как побледнел и Ванечка.
В эту минуту вошел шофер и сообщил, что машина готова. Николай Кораблев кинулся было к чемодану и кулькам с продуктами, почему-то желая скорее покончить с проводами, но тут решительно вмешался Евстигней Коронов и сказал, уже командуя:
По-русски прощаться: посидеть малость и с каждым трижды поцеловаться. – Девушки было засмеялись, но Коронов на них строго прикрикнул: – А вы без «хи-хи»!
И все присели. Потом по очереди стали подходить к Николаю Кораблеву. Первый подошел Степан Яковлевич и поцеловал его в щеку.
Евстигней Коронов завопил:
В губы! В губы! Такое мы не принимаем – в щеку.
Тогда Степан Яковлевич раскинул большие, сильные руки и, обняв Николая Кораблева, трижды поцеловал в губы. Целуя Ивана Ивановича, Николай Кораблев почуял запах духов и подумал: «Все еще душится». С Альтманом он поцеловался тоже в губы, но быстро, не в силах подавить в себе неприязнь к нему. С Надей он поцеловался тоже быстро. Вернее, та сама его поцеловала. Она, никого не стесняясь, с разбегу повисла на его шее и, звонко поцеловав в губы, отбежала в сторонку. Заминка произошла с Варварой. Вся охваченная тем, что вот сейчас ей надо поцеловать не просто директора, а человека, который впервые разбудил в ней то большое, огромное, заполняющее всю ее жизнь, она, не в силах шагнуть к нему, протянула руки и вся подалась, почти падая. И он, боясь, что она упадет, сам шагнул к ней. Шагнул, подхватил под мышки, чувствуя под ладонями ее упругое тело и то, что это тело все в эту минуту отдалось ему. И он поцеловал ее. Он поцеловал ее, как и всех, легонько прижимая к себе и тут же отталкивая. Но она до боли сжала его руки выше локтей и еле слышно вскрикнула и этим вскриком потрясла Николая Кораблева… Наступило какое-то минутное замешательство. Выручил Евстигней Коронов. Он завертелся около Николая Кораблева, наскакивая на него, на большого, сам маленький и юркий, как стриж.
– Теперь со мной. Со мной, хозяин!
Перецеловавшись со всеми, Николай Кораблев задержался в объятиях Лукина, шепнув ему на ухо:
На вас покидаю – и завод и рабочих. Берегите… И сливки пейте по утрам.
Буду, – тихо произнес тот. – А вы там помните: круговороты неожиданные бывают. Не забыли? Как неожиданно в круговорот на озере попали мы?
Буду, – не выпуская его из объятий, повторил Николай Кораблев. – Только и вы знайте, здесь тоже неожиданные течения бывают, – и, чуть оттолкнув Лукина, вышел на крыльцо, сопровождаемый всеми.
Он направился было к машине, но остановился, видя, как к крыльцу подошел рыбак, который сегодня спас их на озере. Он держал огромную закопченную рыбу и подмигивал Евстигнею Коронову. Тот вырвался из группы и, подбежав к рыбаку, помогая ему нести рыбину, обращаясь к Николаю Кораблеву, закричал: На вековечную память! Брательник мой… Из морской пучины выносят тебя Короновы. И упирайся на них, Николай Степанович, туз ты наш!
Николай Кораблев растерялся, уже не зная, куда себя деть, и, повернувшись к провожающим, умоляюще посмотрел на них.
Кладите в машину, Евстигней Ильич, – тоном приказа посоветовал Иван Иванович.
Эх, что вы со мной делаете! – вырвалось у Николая Кораблева, затем он кинулся в кабину, сел рядом с шофером и уткнулся лбом в стекло.
7
Такого, взволнованного, машина и унесла его на гору Ай-Тулак.
Скоро!
Скоро поворот у скалы, похожей на огромную голову льва. Там машина еще раз рванется вперед, перевалит по ту сторону Ай-Тулака и тогда? Да нет. Разве возможно вот так и уехать? Ведь может случиться, что он больше не увидит этих чудесных мест, этих гор, этого завода, в который вложена частица жизни и самого Николая Кораблева.
– Знаете что? Вы постойте тут с полчасика и догоняйте меня, – сказал он шоферу и выбрался из машины.
Пройдя метров пятнадцать – двадцать, Николай Кораблев остановился перед скалой, которая оттуда, со строительной площадки, походила на львиную голову. Сейчас скала представляла собой что-то огромное, бесформенное и страшное своей тяжестью, нависшей над дорогой. Он свернул за скалу (дорога здесь делала поворот) и очутился над крутизной, усыпанной кварцем. Кварц всюду выпирал из земли. Белый, лобастый, поблескивающий на солнце, оплетенный мелким кустарником вишенника, густыми зелеными травами, он казался чем-то волшебным. Видимо, тут когда-то проходил ледник, и он так отшлифовал кварцы, что теперь, выглядывая из зелени, они напоминали собою стада лежащих белых баранов. Да и травы тут какие-то необычайные – в рост человека, и такие сочные, что кажется, они вот-вот начнут истекать зеленью. А над перепутанными травами, над кудрявыми кустиками вишенника вьются дикие пчелы и порхают бабочки в ладонь ребенка. А вон в стороне котлован – копь, похожая на ванну. Здесь люди доставали образчики редчайшего голубого минерала – миаскита. Теперь там вода, и в воде, тоже голубой, как бы наслаждаясь голубизной и ласковым солнцем, плавает уж-старик. Но вот пролетел беркут, белобородый, крупный – и уж, нырнув, скрылся где-то в своем каменном царстве.
Проследив за полетом беркута, Николай Кораблев посмотрел вниз и там, у подножья Ай-Тулака, увидел раскинувшийся город-завод. Отсюда, сверху, через дымку туманов казалось, что это где-то на дне моря: по дну моря мчатся крохотные машины, бегут паровозы, двигаются точечки-люди. А ведь совсем недавно там все было покрыто дремучими лесами, в которых водились пятнистые олени, лоси, белки, глухари и лисы. Теперь там другая жизнь – жизнь человека. Он когда-нибудь, этот человек, заберется и сюда, на склоны Ай-Тулака, построит тут дачи-дворцы и отсюда будет любоваться чарующими далями горных просторов.
Человек!
Это ведь он в жесточайшей борьбе с силами природы овладел морями, океанами. Это ведь он опутал землю стальными рельсами и стал летать быстрее и выше любой птицы. Это ведь он забрался в глубокие шахты, на туманные вершины гор. Это он, человек, открыл электричество, радио…
И вдруг Николай Кораблев как-то отделился от всего: он не директор, у него нет ни семьи, ни роду – он один… один – человек на вершине Ай-Тулака, а перед ним земля – мир, населенный людьми… И неожиданно всплывает картина: люди, покрытые волосами, мало чем отличающиеся от обезьяны, схватили человека из соседнего племени, связали, положили перед костром и пляшут, высоко вскидывая ноги, поблескивая волосатыми телами… и вот уже их руки, губы, лица в крови: они рвут друг у друга куски мяса умерщвленного человека и пожирают, как голодные псы… Только от одного представления у Николая Кораблева появилась тошнота. Но ведь у тех такой тошноты не было: моральный облик того человека был в согласии с его физиологией. Прошли тысячелетия, и людей стало тошнить при одном представлении о человеческом мясе.
Но кто он – современный человек капиталистического общества?
Десять – двадцать лет весь мир работает, накапливает огромнейшие богатства, затем военная машина бросает все это на поле брани, уничтожает миллионы людей и все то, что было накоплено за эти годы: сотни лет человеческого труда летят на воздух, как пыль, как зола. А безумцы воспевают войну, фанатики утверждают, что война – двигатель прогресса. Спроси их: «Нравственно ли сожрать человека, разодрав его на куски?» Они ответят: «Нет, мы не дикари-людоеды». Но пожирать не одного, а тысячи, миллионы – это нравственно, от этого у них не появляется тошноты; наоборот, они поют в стихах и прозе, они восхваляют войну в горячих речах и ввергают в бездну весь мир.
И трубят:
– Таков закон истории!
И еще трубят:
– Борьба извечна. Извечно сильный пожирает слабого.
– Нет. Мы опрокидываем все это, – произнес Николай Кораблев, как бы отвечая всему капиталистическому миру. – Мы опрокидываем все это своим моральным обликом, устремлениями, обликом тех, с кем я строил заводы, с кем живу, – он посмотрел вниз, на город-завод, и вдруг чувство родни овладело им, и он вспомнил, как однажды в Америке Валерия Чкалова спросил корреспондент крупной английской газеты: «Богаты ли вы?» – «О-о! – ответил тот. – Очень: у меня сто восемьдесят два миллиона». – «Чего: рублей, долларов или марок?» – ахнул корреспондент. «Нет! Гораздо дороже долларов – людей!»
– Да еще каких людей! – воскликнул Николай Кораблев сейчас, снова как бы обращаясь ко всему миру. – Таких людей, которые на сотни лет ушли вперед от певцов войны. Но мы и не те, кто говорит: «Лучше стать рабом, чем воевать». Мы будем драться. Мы поднимем миллионы честных людей всего земного шара и будем драться, драться, драться! – Он даже задохнулся, а передохнув, посмотрел вдаль, на уходящие гряды гор и уже весело сказал: – И я… Я еще вернусь к тебе, седой Урал!