Текст книги "Борьба за мир"
Автор книги: Федор Панферов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 35 страниц)
Благословляю. Если оно – это настоящее, а не просто баловство. У тебя жена – дрянь. Знаю. Извини за откровенность. Дрянь у тебя жена.
Макар Петрович встал, круто повернулся и, подойдя к командарму, крепко пожал ему руку:
Спасибо. Нет! Тут, видимо, что-то больше… я еще сам не знаю.
Хорошо. Что хорошо, то хорошо, – и Анатолий Васильевич запел свой старинный полковой марш, что являлось признаком прекрасного настроения; затем, оборвав, сказал: – Рокоссовский мне шепнул: «Мы опередим выступление Гитлера: выступим сами без пятнадцати четыре. Смешаем карты». Надо нам быть готовыми, Макар Петрович. Условный знак будет в два ноль-ноль.
Глава пятая1
В этот день все распорядки, заведенные Анатолием Васильевичем, были нарушены. Обычно он ежедневно вставал в восемь утра, завтракал, затем до часу принимал работников штаба, дивизий, полков и даже батальонов, после этого шел на квартиру к Макару Петровичу, где происходило небольшое совещание с генералами, полковниками – руководящей верхушкой армии, затем ехал на передовую или по тылам. В шесть обедал. После обеда никогда не спал: часа два читал журналы, романы, за последнее время все больше исторические, а главное, занимался математикой. Несколько месяцев тому назад он выписал учебники по алгебре и тригонометрии. Внимательно изучив их, он нашел немало несуразиц и по этому поводу готовил докладную записку наркому просвещения академику Потемкину, которого знал с тысяча девятьсот двадцатого года. Потом снова принимал работников штаба и подытоживал с Макаром Петровичем день. В десять, по крестьянской привычке, плотно ужинал и в двенадцать ложился спать.
Такое из него пушкой не вышибешь, – говорили в штабе и неизбежно сами подчинялись такому же распорядку.
Но сегодня все было нарушено. Сегодня, как ни уговаривала его Нина Васильевна, он даже отказался от ужина. Наконец она сказала, что у них ведь гость, Николай Степанович Кораблев, и будет неудобно не покормить его.
Все думаете только о себе, а обо мне никто не думает, – раздраженно выкрикнул он и тут же спохватился: – Проси. Проси, Нинок. Но, право, мне не до приличий. Устраивай все сама. А мне палку и плащ.
Нина Васильевна подала палку, плащ, и глаза у нее в эту минуту загорелись такой лаской, что он качнулся к ней, а она тепло произнесла:
Все понимаю. И постоянно, всюду, везде с тобой.
Эх, помощница, – полушутя, но радостно ответил он и, крикнув: – Галушко! – вышел из хаты.
Галушко уже знал, если командарм потребовал палку и плащ, – значит, он отправится «измерять любимую тропу». Такие любимые «тропы» были всюду, куда бы штаб армии ни переезжал. Здесь, в Грачевке, такой «тропой» была старая, заброшенная дорога. Она, перерезая поле, тянулась от деревушки и упиралась в березовую рощицу. Увидав, что генерал взял плащ и палку, Галушко немедленно дал знать охране, а сам выскочил за Анатолием Васильевичем…
На темном небе Млечный путь ярко горел, переливался и дрожал, будто кто его слегка встряхивал. Но самое небо было необычайно спокойно: ни штурмовиков, ни разведчиков. Спокойно было на земле: пахло зацветающей рожью, наперебой трещали кузнечики, да где-то в болоте кричал коростель – беспрестанно, точно выполняя какой-то подряд.
Анатолий Васильевич, выйдя на «тропу», прислушался к старательному и деятельному треску кузнечиков, к неугомонному скрипу коростеля и посмотрел в небо.
Просторы-то какие, Галушко! Ученые доказали, что вся солнечная система каждый день стремительно несется со скоростью полтора миллиона километров, – проговорил он больше, пожалуй, для себя.
Это чего же несется? – не понимая, о чем говорит, спросил Галушко.
А вот солнце, планеты, луна, земля наша, и мы, значит, с тобой каждый день полтора миллиона километров отмахиваем.
Я, товарищ генерал, читал… Фламмариона. Такого у него нема.
Устарел. Устарел твой Фламмарион. После него астрономы далеко ушли, – и Анатолий Васильевич снова посмотрел в небо. – Страшно, брат, становится, когда вот так представишь: полтора миллиона километров все несется черт те знает куда! Да какие же вокруг нас бесконечные просторы? И неужели в этих бесконечных просторах нет чего-нибудь наподобие нашей земли? А если есть, неужели там воюют, убивают друг друга?
Нет. Там коммунизм, товарищ генерал, – уверенно произнес Галушко.
Ишь ты, – чуть опешив, сказал Анатолий Васильевич. – Оно верно, при коммунизме войны не будет. При коммунизме, брат ты мой, человеку будет омерзительно не только убить человека, но и оскорбить. При коммунизме, Галушко, хорошо будет: человеку предоставят полную возможность: делай, что хочешь.
Та вон же пакостить буде, товарищ генерал. Один скаже: хочу воровать, другой скаже: воевать дюже, желаю, третий…
Нет. Того не будет. Человек очистится от всякой пакости, особенно от такой, как желание воровать, грабить и воевать. Человек станет творить, создавать ценности, познавать и покорять силы природы – в этом отношении человеку и будет предоставлена полная возможность.
А если я захочу, товарищ генерал, квартиру на три комнаты, а на нее десять конкурентов, – резонно произнес Галушко. – Як же тогда не скандалить?
Анатолий Васильевич улыбнулся: он знал Галушко с первых дней войны, когда тот из десятилетки пришел в армию. Здесь он женился на Груше, и теперь у него самое большое желание: подыскать квартирку, поступить в университет, получить звание инженера, а потом работать на заводе – вот все, о чем мечтает Галушко. Какие скромные желания! Это ведь совсем не то, к чему устремлен тот, кто стоит по ту сторону линии фронта: тому нужны «жизненные пространства», то есть земельные отруба, имения, рабы, фабрики, заводы… и он кидается на человека, рвет глотку во имя… во имя «жизненного пространства». А Галушко? «Квартирку бы подыскать, стать бы инженером». Батюшки мои! А разве у большинства советских людей не подобные желания? Разве миллионы, одетые в серые шинели, чем отличаются от Галушко? Ведь у всех одно: прогнать врага с родной земли, разгромить его и снова вернуться к мирному, благородному труду… и через труд и науку украсить свою страну – шагнуть в эпоху коммунизма. А если в этих людях проснется зверь, то есть частица того, чем целиком заполнен тот, кто стоит по ту сторону линии фронта? Вот чего опасается полковник Троекратов – философ.
«Этого не может быть. Не может быть, чтобы мы, победив, вернулись в страну с человеком-зверем. Разве можно развратить Галушко? Да ведь тогда от него сбежит Груша, как от каждого сбежит жена, сестра, брат, знакомый». – Думая так, Анатолий Васильевич совсем забыл о Галушко, но тот напомнил:
Что ж, товарищ генерал, нет ответа на мой ребром поставленный вопрос?
Есть. Есть, – заторопился Анатолий Васильевич. – Ты представляешь, сколько добра сожрет эта война? Вот все те пушки, танки, самолеты, винтовки, пули, снаряды, склады продуктов. У нас в армии много. А сколько армий на фронте в две с лишним тысячи километров? Это у нас. А у врага? У него не меньше. Все это, да еще в несколько раз больше, полетит на воздух. Полетят на воздух города, села, фабрики, заводы, деревни, посевы… В прошлую империалистическую войну одна только Россия израсходовала, знаешь, сколько? Пятьдесят пять миллиардов рублей.
У-ю-юй! – тихонечко взвыл Галушко. – Пятьдесят пять миллиардов! Це же гора!
Гора не гора, а подвалы золота. Надо полагать, что в эту войну будет израсходовано гораздо больше… А не будь войны, все это пошло бы на благо человека… и через несколько лет ты имел бы квартиру не в две комнатки, а в четыре, шесть да еще и личную машину. При коммунизме во всем мире не будет войны, и тогда все, что создаст человек, пойдет на благо человека же. А ты, Галушко, хотел бы жить при коммунизме? – неожиданно спросил Анатолий Васильевич.
А як же?
А Груша?
Та вона же со мной нерастанна.
Да-а, – протянул Анатолий Васильевич. – Так вот, чтобы жить при коммунизме, надо убить фашиста, – и вдруг, сорвавшись с мягкого шага, он пошел так, что Галушко еле поспевал за ним.
2
В таких случаях, когда Анатолий Васильевич срывался с мягкого шага, Галушко немедленно смолкал и неслышно плыл позади, иногда только произнося: «Обратно». Подсказав «обратно», он тут же, пока разворачивался Анатолий Васильевич, легко перескакивал ему вслед и снова плыл, как тень. Галушко знал, что в это время командарм думает о большом, и поэтому глушил в себе всякие посторонние думы, весь сосредоточившись на Анатолии Васильевиче, чутко прислушиваясь к каждому его слову, к побочному шороху, скрипу.
Так всегда вел себя Галушко.
Но сейчас… сейчас генерал сам напомнил о Груше, и сердце у Галушко больно сжалось. Сегодня, после обеда, Груша сказала ему, что несмотря на все предосторожности:
Зачала-а-а, Васенька, – и, уронив голову на стол, сдержанно, боясь, что услышат другие, зарыдала.
У Галушко даже навернулись слезы, и он подумал: «Ох, ты-ы! Что теперь я скажу генералу? Опередил?»
Они оба невольно копировали Анатолия Васильевича и Нину Васильевну. Анатолий Васильевич и особенно Нина Васильевна не стеснялись их: без посторонних вместе садились за обед, и тут шел семейный разговор, во время которого обязательно поднимался вопрос о детях. Анатолий Васильевич, напевая свой старинный полковой марш, произносил:
У нас с тобой, Нинок, ребенок появится после Берлина.
Нина Васильевна радостно кивала головой. Галушко посматривал на Грушу, и та радостно кивала головой.
А когда Галушко вместе с командармом отправлялся на передовую, Груша вскидывала руки ему на плечи и так же, как Нина Васильевна, говорила:
Родной мой, ты там побереги себя.
Он отвечал словами Анатолия Васильевича:
Смерть не страшна. Страшна позорная смерть.
И вот Груша уронила голову на стол, и плечи ее вздрагивают от сдержанного рыдания. Она подняла голову и глазами, такими лучистыми, в слезах, посмотрела на него и сказала:
Васенька! Только не… все, что угодно, только не… не на стол к хирургу…
«Что же я скажу генералу?» – тревожно думал сейчас Галушко, глядя вслед командарму.
Анатолий Васильевич резко приостановил шаг, как бы о что-то споткнувшись, и Галушко невольно толкнул его в спину.
На командарма в эту минуту навалилась страшная мысль: а вдруг немцы прорвут фронт именно вот тут – на линии его армии – и его армия побежит, бросая окопы, доты, дзоты, вооружение… И перед ним пронеслись те дни, когда его полк стоял на границе, северней Белостока. Тогда полк от полного разгрома спасла кажущаяся мелочь. Анатолий Васильевич имел привычку всегда быть наготове: он даже никогда не носил ботинки, зимой и летом – сапоги, которые снимал только перед сном. Нина Васильевна в летние дни иногда говорила ему:
Толя, ты хоть дома-то туфли надень, жара такая.
Не привык быть распоясанным, – отвечал он.
Да ведь все тихо.
А вдруг? Знаешь, иногда какое бывает «вдруг»? Не опомнишься потом. Гитлер стянул на границу девяносто три дивизии. Маневры, слышь. Маневры? Нашел глупцов. Вон сосед мой так и думает: маневры, – по свадьбам гуляет, по именинам. То кум, то посаженый отец. Нет, у меня все по-другому. Ах, женился? Ну и что ж? Погуляй вечерок, а утром чтобы все были на местах. Дочка родилась, сын? Ну и что ж? Хорошо. Погуляй вечерок, а утром чтобы все были на посту. Голова болит? Не пей много – болеть не будет. Ты военный – слуга народа. Вот пойдешь в отставку, ну, тогда и гуляй хоть неделю.
Нет. В тот страшный день – двадцать второго июня тысяча девятьсот сорок первого года – у Анатолия Васильевича, как всегда, наготове стояли часовые, дозорные, пушки, танки, пехота. Утром двадцать второго июня он врага встретил ураганным огнем и штыками. Но сосед, застигнутый врасплох, в первые же часы покинул позиции и бежал в чем был. После этого враг насел на Анатолия Васильевича: со всех сторон лезли танки, била артиллерия, неслись самолеты, а полк, организовав круговую оборону, стоял насмерть. На пятнадцатый день разведка донесла, что гитлеровцы, оставь заградительные отряды, основными силами хлынули на Минск. Анатолий Васильевич, прощупав слабое звено в цепи врага, прорвался и лесами, через топи, болота, двинулся на соединение с Красной Армией. Ох, как было тяжко: люди умирали в боях, от голода, тонули в болотах; но полк двигался, двигался, двигался. Два с лишним месяца вел своих бойцов Анатолий Васильевич. И лишь под Ярцевом, сохранив знамя и честь, полк влился в войска Рокоссовского. После этого Анатолий Васильевич получил дивизию.
Тогда полк не дрогнул. А вот теперь? Не полк, а вдруг дрогнет армия? Дрогнет и побежит.
Какой стыд перед страной, перед потомками!.. Испепеляющий стыд, – прошептал Анатолий Васильевич и, как бы о что-то споткнувшись, остановился.
В эту минуту Галушко невольно и толкнул его в спину. Командарм повернулся к нему, сказал:
Ты что, как слепая лошадь, лезешь на меня?
Забылся, товарищ генерал, – извиняясь, ответил Галушко, отступая.
Забылся? А ты не забывайся.
Не то что забылся, товарищ командарм, а думы в голове, что рой, – Галушко решил было сказать генералу про то, что стряслось у него с Грушей, но тот опередил:
Думы? Это хорошо. Всегда думай. Не думает только чурбак с глазами. Тому чего думать? За него другие думают. Вон сосед Купцианов. Тоже фамилию подобрал – Купцианов. Итальянец не итальянец. Да-а. Да как думаешь, наши бойцы танков боятся?
Разные есть, товарищ генерал.
Что это «разные»?
А так: иной трухнет, другой и не трухнет.
А такие есть, которые трухнут?
Не без того, товарищ генерал.
Ты вот что. Сколько времени-то? Ага, уже третий час. Долго мы с тобой бродим! Поди-ка разбуди Макара Петровича и скажи, пусть поднимет генерала Тощева, полковника Троекратова. Через полчаса поедем на передовую. Хватит, поспали.
А Николай Степанович? Ах, как просится з нами!
С нами? Это с кем «з нами»? С тобой и со мной?
Так точно, товарищ генерал, з нами.
Ну и его буди… Нет. Я сам схожу к Макару Петровичу, – перерешил он, предполагая, что у Макара Петровича может быть Машенька. – Поди. Готовь машину. Николая Степановича разбуди. «3 нами» поедет.
3
Из комнаты Макара Петровича слышался хохот. Хохотали двое. Один смеялся хриповато, до кашля, другой – по-молодому, звонко.
Анатолий Васильевич отворил дверь, шагнул и за столом увидел Машеньку. Рыжая, да еще раскрасневшаяся от хохота, она прямо-таки вся пылала. А рядом с ней Макар Петрович. Этот хохотал, закинув голову, широко открыв рот, постукивая костяшками пальцев по столу.
При появлении Анатолия Васильевича оба притихли, но не совсем: смех еще клокотал в них, как клокочет иногда кипяток в самоваре.
В чем дело? – стараясь нагнать на себя суровость, спросил Анатолий Васильевич…
Да вот я… да вот я, – растерянно заговорил Макар Петрович, – рассказал ей случай.
Какой?
Макар Петрович начал рассказывать что-то весьма путаное о какой-то гнилой тесемочке, то и дело прерывая свой рассказ громким хохотом. Машенька молчала, хитровато, по-детски поблескивая глазами, – очевидно, ожидая эффектного конца, а Анатолий Васильевич, еще ничего не понимая, понукал:
Ну! Ну!
Макар Петрович продолжал рассказывать все так же путано. И Анатолий Васильевич, поняв, что дело не «в случае», а в том, что у них у обоих сейчас такое, что заставляет смеяться даже над пустяком, сам засмеялся. Затем, не дождавшись конца рассказа, сказал:
Все это ловко! Ну, честное слово! – Он внимательно посмотрел сначала на Машеньку, потом на Макара Петровича. – Только уж не настолько смешон случай, как ваш смех, – и заговорщически подмигнул Машеньке.
Та снова вспыхнула, как костер, и потупила глаза. А Анатолий Васильевич, чуть согнувшись, прошелся по комнате туда-сюда и, остановившись, выпалил:
Ну что ж, с законным браком, что ль?
Машенька, не ожидавшая такого, сначала стушевалась, потом кинулась в дверь, вытянув руки, вся устремленная, как иногда устремляется цыпленок за бабочкой. Анатолий Васильевич посмотрел ей вслед, улыбаясь, сказал:
Хорошая жена будет, Макар Петрович. Только смотри: не пакостное ли в тебе? Если так, воздержись: на распутство идешь. Чего молчишь?
Макар Петрович некоторое время сидел нахмуренный, глядя на костяшки своих пальцев, потом сказал:
Не-ет. Жизнь зовет!
Эх, возвышенно умеешь говорить! Чего же вы тут ночь за столом?
Днем-то она убежала, как вот и сейчас, а перепечатать надо было.
Вижу. Вижу. Перепечатать! Ну, перепечатали? – Анатолий Васильевич заглянул на лист бумаги, вправленный в машинку. – На слове «стратегия» остановились? Ну, вот что, стратег, поедем-ка на передний край.
От такого предложения Макар Петрович даже вскочил со стула, сложив руки на груди, сжав кулаки, выкинул их, разжимая пальцы, как бы что-то сбрасывая с них.
Ведь сами знаете, товарищ командарм: мне когда вас здесь нет, не положено покидать штаб.
На «вы» перешел. «Не положено». Устав еще напомни. Ничего: я разрешаю.
4
Выйдя от Макара Петровича и искренно радуясь за него, Анатолий Васильевич вспомнил про Пароходова и попросил того разбудить. Но на квартире, где жил Пароходов, ответили, что генерал, в то время когда Анатолий Васильевич бродил по своей излюбленной «тропе», выехал на передовую, обещав оттуда позвонить.
И то ладно, – ободряюще весело произнес Анатолий Васильевич, хотя в глубине души и обиделся на Пароходова за то, что тот уехал один. – Галушко! – вскрикнул он. – Чтобы не накликать беды, выезжать из деревни будем попарно. Сначала Тощев и Троекратов, а потом мы с Макаром Петровичем. Встретимся у поленниц. Знают, где, – и пошел в хату, чтобы проститься с Ниной Васильевной.
Войдя за перегородку, он увидел, что Нина Васильевна, покрывшись розовым одеялом, спит. Она спала на спине, закинув правую руку под голову. Обнаженная рука при бледном свете маленькой электрической лампочки казалась мраморной. Анатолий Васильевич склонился над женой и тихо, почти не касаясь, поцеловал ее в плечо.
«Не буди, – сказал он сам себе. – Она так хорошо спит, – и тут же в нем вспыхнуло другое: – А как же я уеду и она не будет знать? Мало ли что может случиться там. Вот еще», – и он снова нагнулся, намереваясь крепче поцеловать ее в плечо и этим разбудить, но поцеловал так же, еле касаясь губами.
О-ох, – глубоко вздохнув, охнула Нина Васильевна и, еще не открыв глаза, на ощупь протянула к нему руки, затем посмотрела на него и торопливо произнесла: – Раздевайся. Иди. Родной мой! Зазяб, наверное. Ночи стали сырые.
Это в сентябре сырые, Нинок, – тихо проговорил он, присаживаясь на краешек кровати.
Ах, ты вон что, – догадываясь, что он собирается куда-то ехать, она села, став босыми ногами на коврик. – Толя, как мне тут будет тоскливо без тебя! Но ведь ты скоро вернешься?
К вечеру.
Долго.
Надо, Нинок. Надо, – он о чем-то подумал и тише добавил: – Скоро свершится то, чего мы так долго ждали.
Нина Васильевна знала, что ему известен не только точный день, но и час, когда свершится то, чего так долго ждали. Но она понимала и другое: о некоторых вещах спрашивать его нельзя, и, снова охнув, обняла его за шею, приблизила к себе, шепнула:
Какую тяжелую ношу придется тебе перенести на своих плечах.
Все понесем.
И я. И я, Толя.
Ты-то уж обязательно, – в шутку, точно обращаясь с ребенком, произнес он и тут же серьезно добавил: – А впрочем, я не знаю, как бы я эту ношу нес без тебя…
Нина Васильевна, не снимая рук с его шеи, легонько повиснув на нем и целуя его в губы, сказала:
Только прошу тебя, побереги себя там… ведь у нас непременно будет ребенок.
Анатолий Васильевич вышел во вторую комнату и тут невольно подслушал, как за перегородкой Галушко прощался с Грушей. Такое он слышал не первый раз и не остановился бы, если бы что-то новое не прозвучало в словах адъютанта.
– То не беда, – бубнил Галушко. – То хорошо. Но что генералу скажу: опередили? Скажет: «Кто позволил?»
– Не скажет, Васенька, – послышался голос Груши. – Он ведь хороший, генерал, у нас. Лучше его на земле нет.
«Ишь-ишь! – воскликнул про себя польщенный Анатолий Васильевич. – Накуролесили чего-то и – «лучше его на земле нет», – он было хотел позвать Галушко, но тот сам вышел из-за перегородки и, увидав Анатолия Васильевича, растерянно скис, бормоча:
– Слыхали, товарищ генерал? Слыхали?
Анатолий Васильевич тоненько улыбнулся и, сам еще не зная почему, сердито проворчал:
– Что «слыхали»? Ехать надо, а он «слыхали».
– Разговор наш.
– Нужен мне очень ваш разговор, – еще сердитей проворчал Анатолий Васильевич и пошел на выход.
5
Первой из деревушки вырвалась машина генерала Тощева, за ней – машина Троекратова… и вскоре скрылись в сгущенной предутренней тьме. За ними выскочили машины Анатолия Васильевича и Макара Петровича.
Вряд ли кто из едущих подметил то, что подметил Николай Кораблев. Заря разгоралась – красная, красивая, теплая и притягательная – на востоке, в Стране Советов, и кучилась тьма, убегая все дальше и дальше на запад.
«Символ. Какой-то символ, – подумал Николай Кораблев, всматриваясь то в убегающую тьму, то на разгорающуюся зарю. – И я верю в этот символ: все самое нужное человечеству поднимается от нас и наступает на тьму – капиталистическую мерзость. В это верю я. Верит весь наш народ. И неужели мы не победим тьму?» – так думал Николай Кораблев, полагая, что так думают и все едущие в машинах.
Но те, кто ехал в м. ашинах, вовсе не обратили внимания ни на тьму, ни на зарю: каждый из них думал о предстоящем сражении, проверяя готовность к этому сражению.
Труднее всех, конечно, было Троекратову.
Анатолий Васильевич, Макар Петрович, Тощев и любой генерал, любой полковник, любой командир любого вида войск уже имели опыт прошлых войн. Из опыта прошлых войн они черпали многое, перерабатывая все это, применяя к современной войне. А у Троекратова позади почти ничего не было, кроме опыта гражданской войны. Но тогда, в годы гражданской войны, люди шли в бой, гонимые свирепой нуждой, угнетением, желанием построить новую жизнь – без капиталистов и помещиков. За эти десятилетия такая жизнь была построена, и человек полюбил жить… И t-от этому человеку, который так страстно любит жить, надо теперь идти в бой и умирать.
До армии Троекратов ежедневно читал в высших учебных заведениях лекции, по историческому материализму, а по ночам рылся в трудах Гегеля, Фейербаха, Гельвеция, Беркли, Бэкона, забирался к Канту, Спинозе, Спенсеру, уходил в древность – к Демокриту, Аристотелю. За последние годы, изучив немецкий и английский языки, он стал читать подлинники. Ему казалось, что он хорошо знал учение Маркса – Ленина. По крайней мере его в Москве считали крупным философом и, когда надо было дать оценку той или иной рукописи, посылали ее именно ему, профессору Троекратову. А получив отзыв, говорили:
Ну! Так сказал Троекратов. А он, знаете ли…
И не все видели, что Троекратов, как и всякий человек, увлекшийся только теорией, стал мыслить логическими категориями, постепенно превращаясь в кабинетного человека. В армии он столкнулся с живой действительностью и тут понял, насколько жизнь сложна и многостороння. Здесь, в армии, он увидел, что все эти люди, хотя и объединенные единым, общим, тем, от чего они не откажутся под угрозой казни, однако в отдельности разные. Не было в армии людей, сплошь похожих друг на друга, как это он раньше предполагал. Люди тут были разные: одни – слишком обидчивы, другие – толстокожи, третьи – мягкотелы, четвертые – слишком любили жизнь, чтобы без страха умереть, пятые – слишком героичны: выходили на врага с открытой грудью и бесславно погибали; тот-то командир слишком берег своих бойцов и поэтому проигрывал бой, а тот-то не берег бойцов, кидал их бессмысленно в пекло войны. Такой-то слишком перегружен, а такой-то дурака валяет. Были «шелопутные» командиры, которые все хотели взять на «ура», и именно таких враг разносил вдребезги. Вот за всем этим пришлось смотреть Николаю Николаевичу, вот все это ему надо было выправлять, налаживать, подчинять единой воле, двигать по одному руслу, то есть ему приходилось иметь дело с душой человека. Он обязан был путем живого слова и через печать воздействовать на бойца и командира так, чтобы тот с полным сознанием, с полной энергией выполнял то, что ему было поручено. В этом направлении, зачастую идя на ощупь или пользуясь огромным опытом партии, и вел работу Троекратов. Сначала он через работников своего аппарата, через партийные организации проводил в армии нужную, но отвлеченную пропаганду о социалистическом государстве, о капитализме, о наемниках капитала – фашистах. Все это было нужно. Но когда в армию пришел Анатолий Васильевич, он вызвал к себе Троекратова и, выслушав его, сказал:
Вы, дорогой мой полковник, вот что сделайте: выбейте из бойцов страх перед фашистами.
Мне кажется, товарищ командарм, мы от этого и не отклоняемся.
Теоретически. Это, конечно, хорошо – теоретически, а вы еще практически.
Не понимаю и не представляю, как?
А вот как. Я прикажу, чтобы трупы немцев подольше не убирали. Пускай бойцы смотрят на мертвых. Посмотрят и убедятся: «Не так уж черт страшен, как его малюют». Затем с пленными. Возьмут в плен, так пускай не тащат их сразу в штабы, а сначала проведут по ротам, покажут бойцам. Увидят пленных – и опять убедятся, что не так уж черт страшен, как его малюют.
Как раз во время этой беседы командир пятой дивизии полковник Михеев позвонил Анатолию Васильевичу и сообщил, что ему удалось выловить группу диверсантов. Диверсанты эти, переброшенные на советскую сторону месяца полтора тому назад, делали набеги на склады с горючим, на штабы, а главное, на мирное население: ворвавшись в ту или иную деревеньку, они сгоняли всех жителей – женщин, стариков, детей – в две-три хаты, поджигали или просто выводили в поле и расстреливали.
Четырех мерзавцев поймали, товарищ командарм, – говорил по телефону Михеев. – Одиннадцать словить не удалось: убиты во время перестрелки.
Ну, давай, давай их, полковник, сюда! – тихонечко и тоненько приказал Анатолий Васильевич. – Только не прямо ко мне. Неподалку от нас батальон стоит. Пускай их бойцам покажут. Пускай поглядят.
С Троекратовым Анатолий Васильевич беседовал около часа, все стаскивая того с теоретических высот на «грешную землю». Под конец беседы в комнату ворвался встревоженный Галушко, а за ним боец – пожилой украинец, ведя за руку растрепанного диверсанта. У бойца и у диверсанта на лицах виднелись ссадины, текла кровь.
В чем дело? – поднявшись из-за стола, проговорил Анатолий Васильевич, глядя то на бойца, то на диверсанта.
Боец, отдышавшись, взволнованно прокричал:
Товарищ командарм, та шо ж воны наробили!
Обатюшки, шо ж воны наробили! – И тут он рассказал, что ему и трем бойцам полковник Михеев поручил доставить диверсантов в штаб армии, но по пути заглянуть в батальон, «чтобы ребята наши покрасовались на гадов». – А воны… воны, – уже басил он. – Воны ж, как только увидели, и давай… и давай… и давай… Вы же побачьте, шо воны наробили, товарищ командарм.
Анатолий Васильевич, глядя прямо в глаза бойцу, спросил:
На кулаки, значит, взяли?
Так точно, товарищ командарм.
А как же этот остался? – Анатолий Васильевич кивнул на диверсанта.
Да я ж на него лег, – ответил боец и удивленно добавил: – Так они шо: из-под меня его выковыривают. Кричу: «Смерть моя, а не дам! Я должен доставить в штаб, как приказано».
И вдруг Анатолий Васильевич прорвался таким звонким хохотом, что боец тоже засмеялся, а Анатолий Васильевич, оборвав хохот, помрачнел и проговорил:
Вот до чего мерзавцы довели своими зверствами наших людей. На кулаки взяли. Да-а… – протянул он и, чуть подумав, крикнул, кивая на диверсанта;
Галушко, отведи его в штаб!
Да я же его сам, товарищ командарм, с вашего позволения…
Нет, не пачкай о такую пакость рук. Судить будем его. И наверняка присудим к расстрелу, – Анатолий Васильевич с омерзением посмотрел на диверсанта. – Дрянь какая, а сколько людей погубил – женщин, стариков, детей. Дрянь какая, – и к бойцу: – А где же твои товарищи?
Да ж не идут сюда, товарищ командарм. Стыдно: не укараулили.
Ну, иди, – сказал командарм.
Боец, выходя из хаты, повернулся, внимательно-запоминающе посмотрел на Анатолия Васильевича и сказал:
Благодарим, товарищ командарм.
Следом за этим Галушко вывел диверсанта.
В комнате остались Анатолий Васильевич и Троекратов. Они некоторое время молчали. Наконец Троекратов произнес:
Страшная штука. Но…
Что но? – спросил Анатолий Васильевич.
Но я… я не осуждаю.
Еще бы осуждать. Бойцы с ненавистью относятся к диверсантам – за это их осуждать… Может, нам вообще отстраниться и все передать вам?
То есть как это? – тревожно посмотрев на командарма, спросил Троекратов.
А так: мы устраняемся. Вы надеваете вериги – пророк двадцатого века – и пускаете в ход пламенное слово.
Чепуха какая.
Она от вас исходит. Поймите, что вы на фронте, а не в университете. Нам с вами вручена судьба страны, судьба всех этих людей… и чем злее будут они, тем их меньше погибнет, тем скорее разгромим врага.
Троекратов поднялся и, не глядя на Анатолия Васильевича, сказал:
Я полагаю… я думаю, что наш боец должен быть благороден.
Об этом мы поговорим там, в Берлине, благороден он у нас или не благороден.
«Грубый. Солдат. Ему лишь бы победить, а там – и трава не расти, – выйдя от командарма, возмущенный его словами, подумал Троекратов, но тут же его ожгла другая мысль, и он приостановился, глядя на носки своих сапог. – Погоди-ка… Ведь это война, и наш человек должен убить того, кто по ту сторону. Убить! Бандиту это свершить легко: он уже ходил по «мокрой». Погоди! Погоди! Ты какую-то чушь городишь. – При чем тут бандит! Наш человек, советский человек, творец социализма – это он должен убить врага. Убить без сожаления, без раскаяния, а со всей ненавистью, как убивают клопа… У нашего человека очень доброе сердце, пусть оно очерствеет», – с этой мыслью он и вошел в хату политотдела.
В задней комнате сидели политработники. Тут были капитаны, лейтенанты, майоры и рядовые бойцы. Все они, эти политработники, чем-то отличались от остальных командиров и бойцов. На них не было того военного щегольства, как на артиллеристах или летчиках: простенькие шинели, простенькие гимнастерки, чистенькие воротнички.
Здравствуйте, товарищи, – бархатным голосом проговорил Троекратов.
Все поднялись и столпились около него, точь-в-точь так же, как, бывало, студенты.
Вот что товарищи. Давайте-ка все сюда, – и Троекратов, показывая рукой на дверь, пошел во вторую комнату; войдя в комнату, он открытым взглядом посмотрел на всех и произнес: – У нас в армии, товарищи, много новичков. Те, кто побывал в боях, кого уже обожгла война, знают, как надо обращаться с врагом и что с ним делать. А новичков надо учить. Из них надо… выбить… Нет, не то слово… Надо, чтобы они стояли насмерть… и не боялись врага. Командарм сегодня отдаст распоряжение, чтобы немецкие трупы не убирали. Пусть валяются три-четыре дня. Посмотрят на них бойцы и поймут, что не так уж черт страшен, как его малюют. И пленных… Конечно, надо показывать их бойцам. Бить не надо… И еще. У нас тут кое-где есть рвы, заваленные трупами женщин, стариков, детей. Отрядить из каждой роты по два-три бойца, пусть сходят, посмотрят, а потом товарищам передадут, что делают с мирным населением… И сказать: «Допустишь фашиста на свою землю, и с твоей семьей они сделают то же самое…» При этом не снижать высокого идейного уровня. Ни грабежей, ни насилий. За это жестоко карать.