Текст книги "Борьба за мир"
Автор книги: Федор Панферов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 35 страниц)
Значит, вы… вы… – раздумчиво произнес Николай Кораблев.
Что «вы»? A-а! Хотите сказать, что мы связаны по рукам и ногам генеральным планом?
Не совсем так. Но мне казалось…
Анатолий Васильевич торопливо перебил его, поглядывая в окно.
Понимаю, что вам «казалось». Раз, дескать, командарм, то ему предоставлена полная свобода действия. Такая свобода нам дана, как и мы ее даем комдиву, комдив – командиру полка. И так далее… Это во время исполнения задания. Задание намечено – решай его творчески. А до того, пока не подана команда, жди.
Но ведь герои гражданской войны… – заикнулся было Николай Кораблев.
Легендарные герои, – снова торопясь, перебил его Анатолий Васильевич, – Чапаев! Кочубей! Щорс! Вы про них хотите сказать? Им, дескать, дан был простор? Дорогой мой, представьте себе: на фронте в две с лишком тысячи километров нам, командармам, дают «простор»: делай, что хочешь. Да я бы завтра же и выступил. Я – завтра, а сосед мой – через неделю, другой сосед вообще не выступил бы… Да так бы по всему фронту. У-ух, милый, каша бы какая была!.. Нет. У нас очень почетная роль – мы исполнители воли партии, воли народа. Партия и Сталин для нас, как и для вас, – единое, – и Анатолий Васильевич, все так же внимательно посматривая в окно, произнес: – Смотрите-ка, это наш генерал Тощев, командующий артиллерией. Вон кого-то на дороге раздолбал. Дай-ка ему простор, так он сегодня же всю мощь своей артиллерии обрушит на врага. А что толку? Нет, вы посмотрите только на него!
На дороге стоял генерал в зеленоватом, в талию, кителе, в синих брюках галифе, в сапогах с узкими носками и с голенищами в обтяжку. Все на нем было тщательно пригнано, почищено, отутюжено, как на учителе танцев. В правой руке у него хлыст для верховой езды. Стоя на дороге, генерал что-то чертил хлыстом на земле. Чертил долго, упорно, потом вдруг все затоптал и направился в хату Макара Петровича.
Анатолий Васильевич, смеясь, проговорил:
Кого-то раздолбал на песке. Своеобразный человек.
Через какую-то минуту Тощев, не постучавшись, вошел в комнату. Переложив хлыст из правой руки в левую, он, поприветствовав, подчеркнуто независимо произнес:
Здравия желаю, – затем сел на стул, легонько ударяя хлыстом по начищенному голенищу, посматривая на всех из-под пенсне острыми глазками.
Следом за ним вошел Троекратов. Этот поздоровался со всеми за руку, подсел к Николаю Кораблеву и шепнул:
Зашли бы к нам в политотдел. Посмотрите нашу работу, да и поговорить хочется. Ведь недавно раскритиковали в Москве третий том «Истории философии». Попало кое-кому. Слыхали, поди-ка?
Не только слышал, но и читал…
Правильно, пожалуй, по Гегелю ударили?
Да не по Гегелю. Чего его «ударять»? – еще не остывший от разговора с командармом и досадующий на то, что этот разговор прервали вошедшие, громко произнес Николай Кораблев. – Ударили, мне кажется, по тем, кто возвеличил Гегеля.
Генералы стихли, прислушиваясь, и если бы не это, то Троекратов, вероятно, согласился бы с Николаем Кораблевым, но тут его «заело», и он со скрытым пренебрежением, но все тем же мягким, бархатным голосом произнес:
Легче, конечно, Гегеля назвать мракобесом, чем разобраться в его учении.
Николай Кораблев понял, что сказанное адресуется к нему и это сказанное можно перевести так: «И чего, дескать, вы лезете не в свои дела: строите моторы, ну и стройте, а философия вам недоступна». Поняв так слова Троекратова, он прикусил нижнюю губу и резко сказал:
А вы не объявляйте монополию на Гегеля.
– Ишь, ишь! – подхватил Анатолий Васильевич. – «Монополию». Действительно.
– А я и не объявляю, – уклонился Троекратов, в то же время думая: «А ему палец в рот не клади», – и вслух: – Я только полагаю, что нельзя сбрасывать со счетов немецкую философию, тем более Гегеля.
– А мы и не сбрасываем. Мы просто даем точную оценку, – еще резче проговорил Николай Кораблев, думая: «Ну, это тебе не военное дело, и тут ты меня голеньким не возьмешь».
– Я Гегеля не читал, – сказал Тощев и с силой ударил хлыстом по начищенному голенищу.
На слова Тощева никто не обратил внимания, только Троекратов украдкой косонул на него глазами и произнес:
– Нелегко разобраться в трудах гения.
– Да ведь, Николай Николаевич, понятие «гений» тоже изменилось. Наполеона считали и считают гением. Почему? Не потому ли, что он когда-то утопил в крови всю Европу? – в упор глядя на Троекратова, проговорил Николай Кораблев.
– У Наполеона есть чему поучиться, – вмешался Макар Петрович, постукивая костяшками пальцев по столу.
– В военном деле? А во имя чего?
– Во имя блага народа, Николай Степанович.
– Но ведь немецкие генералы тоже учатся у Наполеона военному делу. А во имя чего?
«Ох ты, как он поворачивает, – восхищенно подумал Анатолий Васильевич, любовно посматривая на Николая Кораблева, – оказывается, он не просто директор», – и вслух:
– А ну, давайте. Давайте, Николай Степанович. А то у нас тут полковник Троекратов действительно объявил монополию на Гегеля.
– Я понимаю, – смутясь от слов Анатолия Васильевича, продолжал Николай Кораблев, – я понимаю и целиком принимаю, что Маркс, Ленин – гениальные люди, или тот же Дарвин, или наш Павлов, или супруги Кюри, открывшие радий. Но Гегель? Почему Гегель гениален? Я никак не пойму. Может быть, потому, что он считал прусскую феодальную монархию последним и высшим этапом развития человеческого общества?
– Но ведь он это утверждал под конец своей жизни, – почему-то краснея, проговорил Троекратов.
– Ага! – воскликнул Анатолий Васильевич. – Под конец? А конец…
– Всему делу венец, – определил Макар Петрович.
Тощев снова и еще сильнее ударил хлыстом по голенищу и высказал то, что он хотел сказать вначале:
– Я Гегеля не изучал, но с удовольствием его раздолбаю.
Анатолий Васильевич залился звонким смехом и, протянув руки к Тощеву, показывая на него, выкрикнул:
– Гегеля! Гегеля хочет из артиллерии раздолбать! Нет, ты уж его не тронь, Гегеля… а вот фашистов долбай до той поры, пока из них икра не полезет, как говорили у нас в гражданскую войну.
– А вы, Николай Степанович, не хотите также раздолбать Гегеля? – с задиринкой спросил Троекратов.
– Генерал сказал в шутку, – ответил Николай Кораблев.
– А вы?
– Я не артиллерист.
– Но хотите выкинуть Гегеля из истории?
– От этого ничего не изменится, если я поступлю так, – Николай Кораблев рассмеялся, ясно понимая, к чему клонит Троекратов, и добавил, видя, что все слушают его с большим вниманием: – Не отрицаю, что Гегель на каком-то этапе был учителем Маркса, не отрицаю, что на каком-то этапе было трудно понять «Капитал» Маркса без знания Гегеля.
– Ну вот. Ну вот, – подхватил Троекратов.
– Вы не радуйтесь заранее, – подчеркнул Николай Кораблев. – Ведь надо же понять, особенно вам, философам, что прошло столетие, за это столетие появились такие вершины, как Ленин. Он научил нас разбираться в «Капитале» Маркса… а за это время мы еще увидели и другое: Гегель принес немало вреда народу, или тот же Кант. Ведь в Германии на Канта молятся. И вы тоже?
– Ну вот, ерунда какая.
– А тогда почему же – Гегель гений, Кант гений?
– Эх! Эх! – воскликнул Анатолий Васильевич. – Зажал! Взял за жабры!
Тогда Троекратов, бледнея, сказал:
– Мы с вами как-нибудь поговорим вдвоем.
– Зачем же вдвоем? Надо вот здесь. Большой философ должен быть и большим политиком. Если учение того или иного, как вы говорите, гения приносит вред рабочему движению, то учение этого «гения» надо жестоко критиковать, а не преклоняться перед ним.
– Вот, – подхватил генерал Тощев. – Вот я и говорю: я этих гегельянцев и кантианцев, что собрались по ту сторону линии фронта, с удовольствием раздолбаю.
Все притихли, ожидая, что Анатолий Васильевич снова рассмеется, но тот сказал:
– А ведь генерал в большой степени прав: по ту сторону немало кантианцев и гегельянцев.
В комнату вошел еще генерал. Анатолий Васильевич сразу стал каким-то совсем другим – напряженносерьезным. Вошедший генерал, пожалуй, был такого же роста, как и Макар Петрович, но очень худой и седой. Когда он на секунду задержался у порога, то Николаю Кораблеву показалось, что он в очках. Но очков не было: на бледном лице горели глубоко запавшие черные глаза. И тут же Николай Кораблев увидел, что генерал еще совсем молодой, и еще он заметил, что к этому генералу все относятся по-доброму, тепло. А генерал прошелся и сел на кровать Макара Петровича. Тощев вскочил со стула и, подвигая его генералу, сказал:
Товарищ член Военного совета, вам там, вероятно, неудобно сидеть.
Удобно, – ответил тот глуховато-усталым голосом. – Сидеть везде удобно. Впрочем, есть места, где и неудобно, – в тюрьме, например, – он слегка засмеялся, затем обратился к Николаю Кораблеву, и, все еще не остывший от шутки, сказал: – А вам-то я и не отрекомендовался. Ну, генерал Тощев уже сообщил, – член Военного совета армии, а фамилия почти такая же, как и ваша, – Пароходов. Вы, Кораблев, а я Пароходов – тоже корабль, – он повернулся к Анатолию Васильевичу и спросил: – Был у тебя офицер?
Был. Был, – торопливо ответил тот.
Хорошо. Очень хорошо, – намекая на что-то проговорил Пароходов. – А теперь начнем? Начнем, Макар Петрович, – и снова обратился к Николаю Кораблеву: – Хорошо познакомились с Макаром Петровичем. Дивный мужик. Одно время был председателем райсовета в Москве, затем окончил военную академию, а теперь начальник штаба. Вон где! A-а! Макар Петрович!
А он? А он – секретарем райкома в том же районе, – почему-то рассмеявшись, бася, выпалил Макар Петрович. – Бывало, по воскресеньям на рыбалку вместе ездили, – он смолк, как всегда резко сжал губы и, достав из портфеля огромную карту, при помощи Тощева повесил ее на стене.
Пока вывешивали карту, Николай Кораблев тихо спросил Троекратова, кивая на Пароходова:
Молодой, а побелел, как дед. Что с ним?
Трагедия страшная, – так же тихо ответил тот. – В Ефремове – тут неподалеку городок – фашисты растерзали его семью: жену и двоих ребят; одному-то уже было лет шестнадцать. Вот с тех пор. Ну, давайте слушать.
5
Карта была испещрена особыми штрихами – синими, красными, зелеными, черными, – и еще туда и сюда рвались густые, жирные стрелы. Иные из них метили в лоб Орлу, другие – куда-то в сторону, в обход Орла и дальше, минуя Брянск. А тут, на реке Зуше, все было разрисовано кружками, квадратиками, пирамидками. Так же все было разрисовано и по ту сторону реки и особенно густо под Орлом и за Орлом. А вот и знаменитая «колхозная конюшня». Она перекрыта штрихами раза три-четыре.
«Вон почему эту карту так охраняет Макар Петрович: в ней вся тайна», – неотрывно глядя на карту, подумал Николай Кораблев.
Ну вот, Николай Степанович, все и налицо, как говорят. Видите, сколько паутин наплел Макар Петрович. А теперь генерал Тощев нам расскажет про свое. Что у вас за ночь изменилось? Слушаем, – почти скомандовал Анатолий Васильевич.
Генерал Тощев вытянулся перед картой и начал докладывать:
Сегодня ночью, товарищ командарм, все поставлено на свои места, то есть закончено последнее передвижение. Я подчеркиваю, товарищ командарм, всюду, – проговорил он и смолк, видя, что Анатолий Васильевич смотрит не на карту, а куда-то в сторону и будто не слушает. – Всюду, – еще раз сказал он.
Я слышу и вижу, – ответил Анатолий Васильевич. – Продолжайте… да ясней.
Здесь вот, на участке в шесть километров, мы выставили около шести тысяч орудий – это вместе с минометами… и замаскировали.
Николай Кораблев притаил дыхание, высчитывая в уме: «Это же… это же на каждый метр…»
Тощев продолжал:
Остальное, товарищ командарм, расположено вот здесь, в лесу. До сегодняшнего дня, по вашему приказанию, двигаются только ночью.
Генерал Ивочкин! Где танки… пехота? – почему-то даже с визгом выкрикнул Анатолий Васильевич.
Макар Петрович подскочил к карте и, тыча в нее пальцем, быстро заговорил:
Вот здесь… и вот здесь… Уральский добровольческий танковый вот тут, товарищ командарм.
Я вас спрашиваю, где танки и пехота противника? А он мне: «Тут, тут!..» Знаете, где все наше, а где у врага? – Он смолк и, как все, посмотрел на дверь.
В дверь кто-то ломился: слышались голоса часовых и еще чей-то – настойчивый, грубоватый. И вот на пороге появился полковник Плугов. Он, все так же по-юношески улыбаясь, как будто его чем-то одарили, проговорил:
Извиняюсь за нарушение… но понимаешь ли, инфузория какая… – и вытянулся: – Товарищ командарм, разрешите доложить? – Вынув из полевой сумки листовку, написанную на немецком языке, он приложил к ней перевод и подал Анатолию Васильевичу.
Анатолий Васильевич прочитал листовку по-немецки, затем, подумав, стал читать перевод. И по мере того как он читал, лицо его зеленело, глаза суживались, пальцы на правой руке собирались в кулак. Прочитав, он тихо, сдержанно и с большой горечью сказал:
Что это? Подогреть нас хотят или… в самом деле начинается? – и подал листовку генералу Пароходову.
Тот ее тоже прочитал, повертел в пальцах, затем протянул Анатолию Васильевичу. Сначала казалось, он все это проделывает вяло, неохотно, но вдруг его черные глаза загорелись такой ненавистью, что Николай Кораблев чуточку отшатнулся от него, а Пароходов сказал:
Наконец-то. Мертвецам захотелось скорее в землю – на постоянное место. Где достали, полковник Плугов?
По ту сторону, товарищ член Военного совета. Вот и погоны, – Саша вытащил из кармана немецкие офицерские погоны.
Пароходов, брезгливо оттолкнув их, спросил:
Как?
Ребята подбили. Товарищ командарм, – обратился он к Анатолию Васильевичу, – те ребята, которых мы послали в Ливни. Наскочили на мотоцикл. Сбили офицера и водителя. У офицера вот эта листовка.
«И Ливни, значит?» – мелькнуло у Николая Кораблева, но к нему подсел Саша и тихо сказал:
Те ребята большое дело сделали. Вернулись. Но вы не тужите: глядишь, через недельку вы и сами в Ливни попадете, – и вскочил со стула, заметя, как на него смотрит Анатолий Васильевич.
Рокоссовскому послано? – спросил тот.
Нет еще, товарищ командарм.
Немедленно послать.
А зачем? – возразил Пароходов. – Ведь ему-то известно, что известно нам с тобой, Анатолий Васильевич?
Простите, – вмешался Николай Кораблев. – Я что-то ничего не понимаю. Если это не секрет?..
Секрет-то, конечно, секрет, да еще какой, но… – Анатолий Васильевич взял было листовку и хотел передать Николаю Кораблеву, но, заглянув в окно, резко повернулся к двери и пошел на выход, пряча листовку в грудном кармане.
6
По улице, поднимая вихрь пыли, пронеслись три легковые машины. Впереди – длинная, обтекаемая, ослепительно таращась ярким радиатором, а за ней еще две. Первая шла плавно, будто по асфальту, только иногда накреняясь то на одну, то на другую сторону. А за нею две коротенькие, юркие. Они прыгали на ухабах, подскакивали и, казалось, выбивались из сил, чтобы не отстать от первой. Но вот первая машина, резко затормозив, остановилась около хаты, где жил Анатолий Васильевич, и тут же две другие, тоже круто затормозив, стали по бокам. Со двора выбежала Нина Васильевна, а из первой машины вышел военный человек в плаще. На ходу стянув перчатку, сняв с головы фуражку, он подошел к Нине Васильевне и поцеловал у нее руку.
Командующий фронтом Рокоссовский, – преобразившись, напоминая чем-то простого бойца, произнес Анатолий Васильевич и стремительно выбежал из хаты, а за ним и все остальные, кроме Николая Кораблева.
Этот припал к окну и прошептал:
Рокоссовский! Рокоссовский! Так вот он какой – Рокоссовский!
Рокоссовский шел впереди, высокий, затискав руки в карманы плаща, так поддерживая полы, раздуваемые ветром. По правую сторону, весь наготове, забегая вперед и что-то объясняя, шел Анатолий Васильевич, по левую – Макар Петрович, все такой же спокойный и уравновешенный, а за ними – Тощев, Плугов, Троекратов и кто-то из новых – генерал авиации. Среди них не было Пароходова. Этот, оказывается, не выходил на улицу, и как только вся группа генералов и полковников направилась к хате Макара Петровича, он вошел в комнату, и сказал смущенному Николаю Кораблеву:
Не стесняйтесь: там уже, наверное, Анатолий Васильевич сказал ему о вас.
И тут же комната заполнилась генералами и полковниками. Здесь Рокоссовский показался еще выше. Верхняя губа у него тонкая, даже неприметная, а нижняя припухлая и как-то по-детски обиженно оттопыренная, подбородок узкий и длинный, лицо усталое, а глаза большие, тяжелые, с поволокой. Быстро окинув всех взглядом, он посмотрел на Николая Кораблева и шагнул к нему:
Очень рад вас видеть. Анатолий Васильевич уже сказал мне. Спасибо вам всем, уральцам, и за вооружение и за людей. Вчера принимали добровольческий танковый корпус. Замечательные машины, и еще лучше люди. С такими можно добраться до Берлина.
Николай Кораблев стоял перед ним, не зная, что ответить, думая: «Вот он какой», – затем хотел было это сказать, но смолчал, боясь, что Рокоссовский его слова примет за лесть, и спросил:
Значит, танковый корпус уже здесь?
Нет, нет, – как-то невнятно проговорил Рокоссовский, видимо отвечая на какую-то свою мысль, и, спохватившись, пожал выше локтя руку Николая Кораблева: – Простите меня. Я, кажется, что-то невпопад… Я немного занят сейчас. Даже очень серьезно, – и он еще раз посмотрел на всех, затем внимательней на Сашу Плугова и сказал: – Прошу садиться, товарищи.
Все сели. Сел и Рокоссовский, а рядом с ним генерал авиации – короткий, но такой широкий в плечах, что казалось, его где-то в талии выпилили на полметра. Он сел и свирепым взглядом посмотрел на Анатолия Васильевича.
Знаете его? Герой Севера – Байдук, – обращаясь ко всем, произнес Рокоссовский.
Знаем. Как не знать? – тоненько, пряча улыбку, ответил Анатолий Васильевич. – Его ученики несколько дней тому назад бомбы на пустое место сбросили. Как не знать.
Байдук еще свирепей посмотрел на Анатолия Васильевича, как бы говоря: «Я и по тебе шарахну, если будешь такое молоть». А Рокоссовский, как будто не слыша слов Анатолия Васильевича, еще раз посмотрел на всех, затем из грудного кармана вынул два листочка бумаги и, обращаясь к Саше Плугову, спросил:
У вас такие же? – и, не дожидаясь ответа Саши, экономя каждую минуту: – Вот что решено Гитлером. Прочтите, генерал Ивочкин. Анатолий Васильевич, дайте свои.
Анатолий Васильевич быстро подал те листки, которые совсем недавно передал ему Саша Плугов. Макар Петрович пожевал ядреными губами и начал, как рапорт:
«Приказ от тысяча девятьсот сорок третьего года…»
Без подробностей, а суть, – заметил Рокоссовский.
Макар Петрович пробежал глазами по листочку и чуть погодя:
«Пятого июля в четыре утра германская армия переходит к генеральному наступлению на Восточном фронте… удар, который тут нанесут немецкие войска, должен иметь решающее значение и послужить поворотным пунктом в ходе войны… это последнее сражение за победу Германии».
Макар Петрович подождал и добавил:
Подписал Гитлер.
В комнате наступила тишина.
Вот в какое дело вы попали, – нарушая тишину, обращаясь к Николаю Кораблеву, проговорил Рокоссовский, затем протянул руку к листовке и, отобрав ее у Макара Петровича, пошел к выходу, сопровождаемый Анатолием Васильевичем.
В дверях Рокоссовский что-то шепнул командарму, и тот, чуть подумав, кивнул головой, сказал:
Слушаюсь!
7
Макар Петрович в комнате остался один. Он долго сидел за столом, что-то обдумывая, затем произнес:
Значит, начинается… посмотрим, чьи паутины крепче, – сложив руки на груди, он тут же, отбрасывая, разгибая пальцы, как бы что-то скидывая с них, добавил: – Нет. Нас им теперь не сломить, – и вдруг все та же тревога, которая так часто заставляла его быть мрачным, крепко сжимать губы, – все та же тревога снова закралась в него.
Он поднялся из-за стола, прошелся, перебирая в голове все-все: и то, где какие части стоят, и то, как передвинут танковый корпус, и то, как расположены артиллерия, минные поля, танковые преграды, окопы, блиндажи, наблюдательные пункты, питательно-снабженческие пункты, госпитали, обозы, автопарки. Все-все перебирал Макар Петрович, напряженно отыскивая гнилую тесемку… Он уже как будто что-то и находил в этом колоссальнейшем хозяйстве, как неожиданно в дверь условно – три раза – постучал адъютант.
А ну! Войди! – раздраженно крикнул Макар Петрович.
Адъютант вошел, искоса кинул взгляд на толстый портфель и положил на стол письмо:
Вам письмо, товарищ генерал.
Хорошо. Ступай, – и по почерку Макар Петрович узнал, что письмо от жены.
Жене – Марии Терентьевне – было под сорок, но не годы старили ее. Ее старила небрежность к себе, к своему платью, а Макару Петровичу хотелось, чтобы его жена прилично, чистенько одевалась, чтобы не садилась за стол с длинными грязными ногтями, ему все время хотелось, чтобы она поправилась и походила на женщину – на жену генерала… и, однако, он чувствовал, что ему легче справиться с армией, чем со своей женой.
В апреле, получив двухнедельный отпуск, он отправился в Москву и тут увидел, что его жена еще больше опустилась, что ею теперь руководила уже не простая небрежность, а другое – страх перед немцами. Она об этом прямо не говорила, но стала намекать на то, что не лучше ли ей и дочке отправиться куда-нибудь в Сибирь, ну хотя бы на станцию Тайга, где живут ее родственники.
«И этих разыскала», – неприязненно подумал Макар Петрович.
А жена, увлекшись, не видя хмури мужа, смелее высказала то, о чем думала тут, без него:
Немцы ведь опять могут хлынуть на Москву.
Не хлынут, – сказал Макар Петрович.
А вдруг? Тогда куда мы с Верочкой? И вещи наши!
Это так больно резануло Макара Петровича, что он не выдержал и горестно произнес:
Значит, на вещи хочешь и меня и страну поменять? Ах, Маша! Маша! И как тебе не стыдно!.. И ходишь ты – нищенка какая-то. Ведь у тебя есть туфли, каракулевое пальто… и халат я тебе чудесный купил.
А ты?
Глаза Марии Терентьевны от ужаса стали больше, и он в эту минуту радостно подумал: «Наконец-то пронял я ее», – но она зашептала:
А воры? Воры, воры, Макарушка! Увидят на мне каракулевую шубу и ночью…
О-о-о, боже мой! – только и воскликнул ошарашенный Макар Петрович.
Уезжая, он хотел было захватить с собой плюшевое одеяло: ему надоело солдатское синее. Мария Терентьевна безотчетно произнесла:
Не бери, Макарушка. А вдруг тебя убьют… и одеяло… – Она быстро спохватилась, увидав, как все его лицо передернулось, и хотела что-то еще сказать, видимо поняв, как нелепо и сильно ударила мужа, но тот, отбросив одеяло, опередив ее, произнес:
На! Живи! – и уехал злой и мрачный.
И вот сейчас он долго смотрел на письмо, не открывая его.
Ему, Макару Петровичу, было всего сорок два года. Полюбил он свою Марию давно. Полюбил сразу, в один миг, встретившись с нею на молодежной вечеринке (хотя перед этим сам часто выступал на диспутах олюбви и доказывал, что в один миг, сразу, влюбиться нельзя). Какая она была девушка! Воздушная! Ну, разве теперь можно так говорить «воздушная»! Но тогда она ему именно и показалась воздушной: тоненькая, небольшого роста, юбочка синяя – в гармошку. Потом они танцевали вальс… а затем все случилось само собой. Как-то, года через три после первой встречи, Мария увела его к своей матери, сказав дорогой: «Мы с тобой, Макарка, навечно».
Через два года Мария родила дочку, Верочку. Да, да. Так и назвали – Верочка, что означало: верим друг другу навечно. Навечно? Потом это слово стало смешно… всего через какие-нибудь пять-шесть лет. За эти пять-шесть лет Мария стала совсем другой… И эта другая Мария пришла как-то незаметно, как иногда незаметно где-нибудь в темном углу заводится плесень. Прежнюю Марию – интересующуюся общественными делами – как будто кто-то вытряхнул и вселил другую Марию, которая интересовалась уже только одним – вещами, тряпочками для себя, для Верочки. Она за эти пять-шесть лет натащила откуда-то чемоданы и иногда целые вечера проводила за тем, что рассматривала отрезы – шерстяные, батистовые, шелковые, – чулки, чулочки. У нее даже появилась страсть – таскаться по магазинам. Придет в магазин, встанет у прилавка и долго-долго рассматривает материалы… и вдруг скажет приказчику: «Отрежьте мне вот этого… и вот этого… и вот этого». Нарежет гору и тихо скроется, а вечером, радостная, рассказывает Макару Петровичу:
Понимаешь… будто я что-то купила. Нет, когда мы будем богаты, я столько-столько накуплю, – и разводила руками, как бы обнимая весь мир.
Ты это зря, – сказал ей однажды Макар Петрович. – Что ж, нарезала, деньги не уплатила, да и платить тебе нечем… что ж, приказчик ждет, ждет, а вечером раскладывай? Он, наверное, сколько тебе чертей вдогонку посылает.
Ну и что же? Он ведь меня не знает, – это Марией было сказано так просто и в то же время так грубо, что у Макара Петровича в ту минуту и оборвалось все то, что казалось «навечно».
С того дня он перенес всю свою любовь на дочку Верочку: она и смиряла его, заставляя жить в семье, привязывала.
Сейчас Макар Петрович горестно крякнул, потянулся к письму, повертел его в руках, намереваясь бросить в корзину, но, вспомнив про дочку – студентку второго курса, подумал: «А может, что и от Верочки?»
«Макарушка, – писала жена, – у Верочки опять расхудились туфли (она говорила неправду: у Верочки туфли были новые). Пришли ты, пожалуйста, с кем-нибудь. Да смотри, пришли с честным человеком, лучше со своим подчиненным. А то нонче, знаешь, какие люди – украдут».
«И откуда у нее такое пакостное мнение о людях?» – подумал Макар Петрович, продолжая читать:
«И еще хорошо бы прислать Верочке и мне на осеннее пальто. Ведь это можно достать через военторг. Тебе дадут, ты ведь начальник штаба… посмелей только – вот и дадут. Припугни».
Ох, – и Макар Петрович, сложив руки на груди, сжал кулаки, затем отбросил руки, как бы что-то скидывая с пальцев. – Черт те что… универмаг, что ль, у меня?! Да ну ее к черту, – и, не дочитав письмо, изорвал его в мелкие клочья, как люди рвут компрометирующую записку, и обрывки кинул в корзину.
Затем он прошелся по комнате – носом в один угол, носом в другой – и остановился, намереваясь было опять заняться хозяйством армии, как снова раздались три условных стука и за дверью послышался голос адъютанта:
Мария Терентьевна, товарищ генерал.
Эта новая Мария Терентьевна совсем не походила на ту – старую Марию Терентьевну. Эта рыжая. Да. Да. Рыжая. На голове у нее такие рыжие волосы, что иногда при закате солнца, когда она идет по улице без пилотки, то кажется, на голове пылает небольшой костер. Рыжая. На носу у ней веснушки – даже черные, будто кто чернилами накапал. Да и нос – утиный. Некрасива она – эта Мария Терентьевна. Может, потому и дожила до двадцати семи лет, не испытав ласки.
Вот она вошла, эта Мария Терентьевна, молча кивнула, поставила портативную машинку и застыла, готовая слушать и печатать. Так она в один и тот же час приходит каждый день.
«Дурная ведь, – искоса посмотрев на нее, подумал Макар Петрович. – Дурная… ужасно дурная… и нос и веснушки… и вон подбородок крюковатый… а руки, пальцы с узлами, как у ревматика. Дурная ведь», – и, однако, ему всякий раз хотелось погладить ее по рыжим волосам. Может быть, это хотелось сделать потому, что у нее такие чудесные глаза: большие, синие, всегда заполненные притягательной грустью, открытые глаза, как у ребенка. «Дурная ведь», – еще раз подумал Макар Петрович, но тут же чувствуя, что в нем все подбирается и он сам становится живей, моложе. Так ведь каждый раз. Как только войдет в комнату Мария Терентьевна, ему хочется разговаривать, даже шутить. Он расторопно подвигает ей стул, сам садится, соблюдая, конечно, определенную дистанцию, и, прежде чем приступить к печатанию, задает ей неизменный вопрос:
Как вы провели это время, Мария Терентьевна?
Да как, Макар Петрович? – Она пожимает узенькими, детскими плечиками. – Как всегда… Я ведь не скучаю: работы много – это спасает.
«И чего она мне всегда одно и то же», – думал он и однажды решил пошутить:
Ничего, Мария Терентьевна. Вот кончится война, поедете домой и выйдете там замуж… за какого-нибудь директора.
Ох, что же он сделал, Макар Петрович! Ее большие глаза затуманились, и она вдруг, уронив голову на руки, тихо сказала:
Если бы я была красива… Но я некрасива, и это я знаю… а если бы… если бы… тогда вы, Макар Петрович, не смеялись бы так надо мной. Вы бы… – Она вскинула голову и, в упор глядя на него, договорила: – Вы бы не посмели так надо мной… над моим сердцем, – и, вспыхнув, став еще огненней, выбежала из комнаты.
Макар Петрович, ничего не поняв (он туго разбирался в таких делах), надулся, словно пузырь, сел на стул и, как бы вникая в какую-то военную операцию, начал продумывать, почему так поступила Мария Терентьевна.
«Чем я ее обидел? Замуж? Ей, конечно, надо замуж. Некрасива? Совершенно верно. Нос как у утки, рыжая, веснушчатая… Но глаза? Глаза – да… И душа хорошая… Да и стан тоже – что и говорить… Но позвольте, Макар Петрович, чего это вы так расхваливаете?.. Если бы, если бы была красивая, вы бы?.. А-а-а! Да не может того быть!.. А почему не может быть? Что я – урод?»
И чем больше думал Макар Петрович, тем все дальше и дальше отодвигалась от него та Мария Терентьевна, которая только и требовала с него отрезы, чулки, ботинки… А эта?.. Эта рыжая Мария Терентьевна уже снова сидела перед ним, опустив голову на руки… рыжую голову, как костер.
Все это пронеслось перед Макаром Петровичем, пока он усаживал Марию Терентьевну на стул, глядя в ее пробор на макушке. Усадив, он сам сел, соблюдая определенную дистанцию. И как-то не замечая этого, впервые называя ее Машенькой, сказал:
Ну вот, Машенька, пятого и начинается страшное кровопролитие. Гитлер отдал приказ наступать всем фронтом, – он ей доверял все, как себе, давным-давно проверив ее преданность и честность, – падут на поле брани десятки тысяч человек – отцы семейств, женихи, невесты… и, может быть, может быть, мы с вами больше никогда и не встретимся, – он положил свою широкую руку на ее левую руку с длинными, узловатыми пальцами, тихо провел и добавил: – Не думайте обо мне плохо, Машенька.
Дверь скрипнула, и в комнате появился, точно вырос из-под земли, Анатолий Васильевич.
Мария Терентьевна вспыхнула так, что ее лицо стало красней ее рыжих волос. Она вскочила, прикрыла лицо руками и шарахнулась в дверь. Макар Петрович как сидел, так и остался сидеть, все еще как бы держа руку на руке Машеньки, но в следующую секунду замигал и, не глядя на Анатолия Васильевича, пробормотал.
Да-с. Да-да-с. Тек-с.
Проводив глазами Марию Терентьевну, Анатолий Васильевич посмотрел на стол, на машинку, в которой был заложен чистый лист бумаги, на Макара Петровича, затем снова на дверь и было тихо засмеялся, затем серьезно добавил: