Текст книги "Борьба за мир"
Автор книги: Федор Панферов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 35 страниц)
– А ты наливай, – скомандовала Елена Ильинишна и пододвинула к нему бутылку.
– И налью, – разливая водку, продолжал Иван Кузьмич. – Налью. И о душе. Что есть душа? Не знаете? А я вот вам скажу. Один раз я слыхал это от Иосифа Виссарионовича Сталина. Вон от кого. Сидим мы в Кремле, во время перерыва… Совещание было. Сидим, и кто-то заговорил о душе. Глядим, он идет. Мы, конечно, встали. Он к нам: как, что, о чем спор? О душе, мол. Что это, мол, и в литературе и в учебниках слово это выкинули, вроде как душа не существует, а только псих какой-то? Он засмеялся и говорит: «Есть она, душа-то. Как же? Конечно, не так мы понимаем, как бывало. Но душа есть. И если мы в человеке воспитаем коммунистическую душу, мы с вами тогда непобедимы».
Тут подвернулся военный человек, тоже большой, и так, улыбаясь, говорит: «Ну, для победы, кроме души, надо еще пушки».
За столом все примолкли, напряженно слушая Ивана Кузьмича, а он, видя это, еще возвышенней заговорил:
– Ну, Иосиф Виссарионович повернулся к военному человеку, голову так набок склонил, и ответ готов: «Это верно, без пушки не победишь, но если мы за пушку посадим человека с дрянненькой душонкой, пушка в нас стрелять будет». Видали? – И, быстро разлив водку, он поднял рюмку. – Так за советского человека!
Все встали, выпили. Потом выпили за Ивана Кузьмича, за Николая Кораблева, за Елену Ильинишну, за Василия… и уже потеряли счет, за кого только не пили. Потом в квартиру, неся в корзинке водку, закуску, ввалился с двумя снохами, Варварой и Любой, Евстигней Коронов и еще с порога заиграл словами:
– Не зван? Знаю. Да чем обиду при себе держать, я говорю: забирай молодиц своих и чего попить, поесть и дуй к Ивану Кузьмичу. Не пригласил тебя? Там узнаешь, почему такое стряслось. Но он тебе все одно будет рад.
Иван Кузьмич действительно был рад Коронову. Кинувшись ему навстречу, подхватывая корзину, он завопил:
– Ух ты, друг мой! Рад! – и, усадив Коронова рядом с собой, снох по обе стороны Николая Кораблева, показывая на Коронова, крикнул: – Царь уральский явился!
Коронов для смелости, видимо, уже выпил. Тут, выпив первую рюмку он сразу запел, как будто для этого только и пришел. Он запел, неожиданно для всех баритоном, уральскую песенку:
Брошу плакать и печалиться,
Перестану горе горевать.
Первая часть песенки была спета с грустью, с тоской, но вторая, к удивлению Николая Кораблева, у которого в голове уже шумело, была подхвачена всеми залихватски, с удалью – «оторви да брось»:
Моя молодость загубленная
Да не воротится назад.
И опять затянул Коронов:
Вы сулили много золота,
Чтобы с милым жить было легко.
И все кинули:
На кой черт мне ваше золото,
Когда милый, милый далеко.
– Вота, вота как живем, уральцы! – кричал в общем пении на ухо Кораблеву Коронов. – «На кой черт мне ваше золото, когда милый-то далеко». Вот оно как: далеко – и золото прочь.
– Жарь, жарь! – поддавал жару Иван Кузьмич, не умеющий петь, видя, как широко разевает рот старик Коронов и как умело подхватывает песню Елена Ильинишна, вся раскрасневшаяся, помолодевшая.
Иван Кузьмич тоже раскраснелся, как раскраснелись и все, особенно женщины. Варвара, пылая здоровым румянцем, положив на стол обе с ямочками на запястье руки, сидела не шелохнувшись, как бы боясь своим движением кого-то спугнуть. Глаза у нее были томные, чуть прикрытые длинными ресницами, а грудь дышала так, словно Варвара шла в гору. Леля, так та просто вся кипела. Глаза у нее стали большие и бесстыжие: она неотрывно смотрела на Николая Кораблева, ловя его взгляд, и, когда ей это удавалось, улыбалась ему призывной женской улыбкой.
Иван Кузьмич, заметя такое со стороны снохи, сказал про себя: «Чучело».
А Коронов, хлопнув в ладоши, как бы сам пускаясь в пляс, крикнул своим снохам, показывая на Николая Кораблева.
– А ну-ка, растревожьте кровь молодецкую!
И Николай Кораблев, повторяя: «На кой черт мне ваше золото, когда милый, милый далеко», – очутился в кругу женщин и мужчин.
Варвара просто таяла перед ним: она ни разу не топнула ногой, только ходила, плавно поводя руками, как бы убаюкивая его на своих ладонях.
Леля прыгала на него, как саранча на зеленый куст.
А Николай Кораблев сам, еле сознавая все это, вместе со всеми, под частушки, прибаутки Коронова, под удары в ладоши Ивана Кузьмича, плясал – большой, грузный, вскрикивая:
– Ух! Ух!
А наутро, проснувшись, сидя за самоваром, он долго вместе с Иваном Кузьмичом вспоминал все подробности вечера: и то, как плясал, не умея плясать, и то, как пел, не умея петь, и то, как целовался, и почему-то со Звенкиным… а потом свалился на диван, еле понимая, что творится в комнате, и уснул.
– Ну, гость, ну, гостенек! – трогая седой клок волос на голове, извинялся он перед Еленой Ильинишной.
– Милый был, милый, – говорила та. – Зачем извиняться-то?
Леля сидела за столом надутая, обиженная, видимо, тем, что директор вчера уделял ей внимания столько же, сколько и всем остальным. Выпив стакан чаю, она вышла в детскую комнату. Иван Кузьмич, глянув ей вслед, перевел взгляд на Николая Кораблева и, трогая его руку, сказал:
– Молодец: не поменял свое большое на лазоревый цветок. Молодец – от души говорю.
Николай Кораблев вдруг заулыбался – всем лицом, карими глазами, точь-в-точь так же, как тогда, в Москве, на квартире у Ивана Кузьмича, накануне того страшного дня: Николай Кораблев увидел перед собой Татьяну, и в нем проснулось мужское, чистое и тоскующее. Не стесняясь этого чувства и даже гордясь им, он тихо проговорил:
– Вот приедет она, и ты, Иван Кузьмич, увидишь, какая она у меня хорошая. Сын у нас есть. Появится еще сын или дочь, буду тебя просить крестным отцом, а вас, Елена Ильинишна, крестной матерью.
Иван Кузьмич и Елена Ильинишна понимающе переглянулись.
Книга вторая
Часть первая
Глава первая1
Николай Кораблев уже несколько дней находился в состоянии болезненного раздражения. Его раздражало буквально все. Он понимал – это происходит оттого, что он потерял сон: стоило ему только прилечь, как через минуту уже бодрствовал, садился за стол, и тут его снова клонило в сон. Проделав такое несколько раз, он, сдерживая слезы, выходил из квартиры, шел в цеха или к себе в кабинет. Главный врач завода предлагал ряд снотворных средств, но Николай Кораблев от всего этого решительно отказался, заявив:
Я и без этих штучек заставлю себя спать.
И вот появилось то болезненное, беспредметное раздражение, которое, как комочек, возится где-то в груди, готовое в любую минуту бурно вылиться даже на самого близкого человека. А тут еще сегодня поздно ночью он получил от наркома телеграмму-приказ на полтора месяца сдать дела по заводу главному инженеру Альтману и немедленно выехать в Москву.
«Странно, – подумал он, вертя в руках телеграмму. – Сдать и выехать. В чем дело?»
По телефону он позвонил наркому, но того не оказалось на месте, а секретарь Лена ответила приветливо и простенько:
Не знаю зачем, Николай Степанович. Не знаю. Только нарком сказал, если вы будете звонить, передать вам: «Езжайте как можно скорее».
«Ну что ж, поеду, – решил он, чувствуя, как комочек раздражения начал таять в груди, а на его месте появилось что-то радостное и тоже беспредметное. – Поеду», – еще раз проговорил он про себя и посмотрел на карту, висящую на стене кабинета.
Вернее, он посмотрел не на карту, а на сизую булавочку, воткнутую на селе Ливни: отсюда, из села Ливни, пришла последняя весточка от Татьяны: «Живы, здоровы. Скоро увидимся». Прошло больше года, и никаких вестей. И сейчас Николай Кораблев особенно забеспокоился: возможно, его вызывают в Москву для того, чтобы предложить какую-то новую работу, где-то в новом месте, – а вдруг сюда без него заявится Татьяна. Ну, ей, конечно, сообщат, где он, и она немедленно отправится к нему. Но ведь на это понадобится неделя, а может, и другая.
«Ну вот еще о чем затосковал, – упрекнул он себя. – Лишь бы приехала. Но… приедет ли? Надо скорее отправляться. Там, в Москве, может быть, мне кое-что удастся разузнать о Татьяне. Сдать дела?» – он улыбнулся и, забрав телеграмму, ключи от стола и несгораемого шкафа, вышел в приемную.
В приемной за столом сидела Надя. Она просматривала почту и на настойчивый взгляд директора, спрашивающий, нет ли особых писем, как всегда, будто она сама в чем-то была виновата, ответила:
Нету и нету, Николай Степанович. Вот беда!
Ну, ничего, Надюша. Сам поеду в Москву. Вот, – и он подал приказ. – Придется нам на месяц-полтора расстаться. Идите-ка домой, приготовьте мне белье и кое-что на дорогу. Скажите шоферу, что еду в шесть утра. Приказ сообщите Альтману и передайте вот эти ключи: так как я ему сдаю дела, – он было пошел на выход, но повернулся, добавил: – Разыщите, пожалуйста, Лукина и предупредите, что перед отъездом я хочу с ним поговорить.
Дав такое распоряжение, он через боковую, прикрытую тяжелой портьерой дверь вышел из приемной и сразу очутился на заводском дворе.
Тут было необычайно тихо – ни людей, ни машин, ни подвод, а в небе уже билась, как гигантская птица, предутренняя рань. Казалось, птица взмахивала золотистым крылом, хлестала им по небу, сгоняя тьму, и снова куда-то пряталась.
«Все на Урале не так, как у нас на Волге», – подумал он и вошел в цех коробки скоростей.
В цеху, как всегда на заре, рабочие чувствовали себя вяловато: они с час перед зарей «переваливаются», это отрицательно сказывается на выполнении программы, и поэтому, по предложению Лукина, в это время в цехах появлялись Николай Кораблев, Альтман и сам Лукин. Но сегодня он в цех вошел без Альтмана и Лукина. И вид у него был необычайный, какой бывает у человека после крепкого сна, – задиристо-игривый. Ну да, так и есть. Вот он подошел к Степану Яковлевичу Петрову и, легонько пырнув его большим пальцем в бок, сказал:
У вас ли я, Степан Яковлевич?
Тот недоуменно посмотрел на него, а главное, на его большой палец, и, невольно поддаваясь игривости, тоже сказал полусмеясь:
А где же, Николай Степанович? Как раз у нас.
Вспомнил, – Николай Кораблев вскинул глаза в потолок, – вспомнил, как мы с вами собирали этот цех. Стен не было, крыши тоже, только пол и фундамент, на улице метель свирепая, а мы оборудование тащим.
Да ведь как?! Голыми руками. Гордимся этим: поработали! Только ведь то давно было.
Давно? Год назад.
Что это вы не о деле речь ведете, а о том, что было? – уже серьезно пробасил Степан Яковлевич и, расправив бородку (он ее снова отрастил по настоянию своей жены Насти), двумя пальцами потрогал огромный кадык. – И лицо у вас какое-то. Может, весточку от Татьяны Яковлевны получили?
Нет. Нет. А еду к ней… Не к ней, а в Москву, и там, может быть…
У-у-у, – перебил его Степан Яковлевич. – Пути счастливого желаю, да не один я, но и все мы: не каменные – видим горе ваше. Да и здоровьице свое маленько поправите. Доктор мне на днях говорил, что у вас какой-то преждевременный износ. «Товар, значит, плохой, раз преждевременный», – спорю я с ним. А он мне: «Возьми мокрые сапоги. Их просушить на огне можно, только постепенно, а повесь над костром – и потрескаются. Николай Степанович, слышь, – товар хорош, да от работы горит, как на костре». Поверил я… А вон и парторг наш идет.
На пороге цеха появился Лукин. Был он столь же худ, невзрачен, а сейчас, при тускнеющем электрическом свете, был еще сер, как малярик. Переступив порог, он окинул глазами рабочих и, увидев директора, быстрыми шагами направился к нему. Большие синие глаза у него горели. Николаю Кораблеву и Степану Яковлевичу показалось, что к ним приближается не человек, а только одни громадные, горящие глаза. И еще казалось, что человек с такими глазами сейчас начнет произносить страстные речи, но Лукин, подойдя, скупо сказал:
Знаю, Николай Степанович. И рад.
Тот шепнул:
Пойдемте по этому поводу «попьянствуем»…
Вдвоем? Может, Альтмана и Ивана Ивановича прихватить?
Нет, вдвоем.
2
По утоптанной крутой тропе они перевалили через гору, заросшую могучими соснами, елями, диким вишенником, и спустились на берег озера Челкан. Сюда они иногда вырывались вчетвером – Николай Кораблев, Иван Иванович Казаринов, Альтман и Лукин. Обычно они это делали после обхода цехов на заре, а придя сюда, разжигали костры, купались, балагурили час-другой; это условно и называлось у них «попьянствовать». В гору они поднимались, громко смеясь над шутками, анекдотами Альтмана, на что тот был горазд, и намеренно останавливались, оберегая Ивана Ивановича, у которого пошаливало сердце.
Сегодня Николай Кораблев и Лукин поднялись в гору и спустились к озеру молча, каждый думая освоем. Николай Кораблев думал о предстоящем отъезде, о том, по какому поводу вызывают его в Москву, справится ли без него с заводом Альтман, и под конец стал думать о Лукине. Лукина он любил за его деловитость, за скупость на слово, наконец, за то, что тот никогда не говорил в угоду, но Николай Кораблев знал, что у Лукин. а есть своеобразный недостаток – это чрезмерная уверенность в победе, ведущая к беспечности. Однажды он ему сказал: «Вера без дел мертва есть», но тот не обратил на это внимания. И вот теперь, уезжая в Москву, он решил поколебать такое в Лукине, то есть направить веру на дела, вытеснить беспечность тревогой. Сказать ему об этом прямо – взъерошится. Значит, надо как-то издалека, как-то умело. А это обязательно надо: Николай Кораблев прекрасно знал Альтмана, очень ценил его как человека талантливого, энергичного, предприимчивого, смелого в области технологии, но обладавшего большим недостатком – Альтман не верил в силу коллектива, все больше надеялся на себя. Значит, надо обоих заставить вести дела на заводе.
Подойдя к берегу, минуя черные остатки костров, они остановились около скамейки, на которую всегда складывали белье, и оба посмотрели на озеро.
Озеро было не широкое, но длинное, заросшее по обеим сторонам густым камышом, гусятником и лилиями, а посредине возвышался каменистый остров. В камышах кричали утки, созывая потомство. На открытой воде то тут, то там плавали стаи самцов – чирки. Про них знаток охотничьих дел Альтман рассказывал: «Они, как только самки сядут в гнезда, начинают линять, – при этом он добавил, как всегда балагуря: – Селезни – народ злой. Они разоряют гнезда, бьют яйца, уничтожают утят, за это их птичий бог и наказывает: сдирает с них перо. Выдерет из крыльев, из хвоста, со спины, с живота, – и такой оголенный селезень забивается в самые глухие места и оттуда ни гугу». Теперь самцы уже оперились, но не настолько, чтобы летать, поэтому страшно пугливы: увидев человека, они стремительно удирают в камыши.
Вот и сейчас ближайшая стайка чирков кинулась в камыши, убегая по воде, брызжа, как маленькие глиссера.
Бесштанные кавалеры, – с улыбкой глядя на удирающих чирков, проговорил Николай Кораблев. – Ну и что же – раздеваемся?
Принялись за дело, – ответил Лукин, и не успел Николай Кораблев снять ботинки, как Лукин, уже нагой, сидел на к. амне и тонкими, синеватыми пальцами перебирал в донельзя потертом портсигаре дешевенькие папиросы.
Николай Кораблев посмотрел на его тонкие, синие пальцы, на узкую, впалую грудь, на лопатки, торчащие на спине, и озабоченно спросил:
А вы, родной мой, не больны ли? Вон пальцы у вас и лицо – желтизна.
Нет. А так – устал. Иногда засыпаю на ходу. Идешь-идешь и вдруг просыпаешься. Лошади так спят – на ходу.
Вам бы по утрам натощак стакан сливок выпивать: кровь очищает.
Что ж, давайте помечтаем о сливках, – и Лукин, взяв тоненькую папироску, показал ее Николаю Кораблеву: – Все вот такие стали. И вы не расцветаете. Посмотрите-ка на себя.
Да во что я посмотрюсь?
А в воду. У нас Дуня всегда в ведро с водой смотрится. Зеркало есть, а она в ведро.
Выполняю приказ, – Николай Кораблев отложил в сторону ботинки, стянул носки и пошел к озеру. Сначала он зашагал быстро, потом приостановился и начал ковылять, как это делают ребята, попав босыми ногами на горячий песок. – Экий стал, – досадно проворчал он. – Бывало, босой по лесам, а то и по стерне так носился – не догонишь, – ковыляя, он подошел к озеру, опустился на корточки и посмотрел в воду.
«Да-а, Лукин прав. Вон на висках появились сединки, под глазами морщины. Одна из морщин пролегла от глаза к подбородку, как стрела разрезая щеку. Такая же морщина появилась и около верхней губы. Молоды еще лоб и нос. Хотя нет, и глаза еще не покрыты старческой дымкой. Ох, ты-ы! Скоро сорок – финиш, а там все пойдет под гору: десять – двадцать лет – и костям на покой. Как это мало. Ведь это ужасно мало?»
Стареем, – проговорил он, поднимаясь и отворачиваясь от воды.
Лукин положил папироску в портсигар, провел рукой по лицу, как бы сбрасывая тенета, проговорил:
Да. Это грядет независимо от нас.
Николай Кораблев, стягивая рубашку и путаясь в рукавах, сказал:
А вы о сырой земле думаете?
То есть? A-а! Да ведь этот вопрос на повестке дня не стоит, – пошутил Лукин и тут же упрямо добавил: – Не в нашем это духе – думать о смерти: мы оптимисты.
О нет! Жизнь – копейка, это философия бандита или человека, уставшего жить, не видящего просвета.
Вы что же, считаете, я из тех?
Простите за прямой ответ. Вас-то я не включаю в круг тех. Вам просто некогда думать об этом, да и лет-то вам тридцать пять. Вот стукнет сорок, тогда и вопрос о сырой земле встанет на повестке дня. Поганая штука – смерть, – Николай Кораблев разделся, пошлепал ладонями по мускулам ног.
Он понимал, что своим неосторожным ответом как-то обидел Лукина. Чтобы сгладить это, он предложил:
Хотите, я вам расскажу, как я однажды беседовал с Алексеем Максимовичем Горьким? Не я лично, а много нас – директоров заводов.
Давайте, – суховато ответил Лукин, закуривая и глубоко затягиваясь.
Это было в те дни, когда Алексей Максимович вернулся из Италии. Помните, как его встретила страна? И все потянулись к нему – рабочие, колхозники, писатели, артисты, художники, ученые… Все. Все. Ну и мы, конечно. Я на дачу приехал один из первых и, пока собирались остальные, прошелся по парку. Дача стояла на возвышенности: внизу Москва-река, дальше луговинная долина, деревеньки, леса. Около дачи все любовными руками почищено, подстрижено. А вон рощица. Я направился туда и вдруг вижу – на полянке остатки костра, точно в диком лесу. Старичок сторож сказал мне: «Тут иной раз Алексей Максимович костер палит. Любит это дело – страсть».
Да это вы о кострах, а когда про беседу?
Нет, вы понимаете, всемирно известный писатель Алексей Максимович Горький по вечерам палит костры? Я представил себе: сидит на пенечке, смотрит на то, как извиваются сухие прутья в огне и вспоминает далекое прошлое, приволье… и нищету. Понимаете, и нищету. А вот он уже в расцвете сил. Нижний. Самара. Москва. Мир литераторов. И его дерзновенный голос: «Бери шире». Лев Толстой и Короленко, Чехов и Ромен Роллан, Владимир Ильич Ленин и Иосиф Виссарионович Сталин. А сколько ученых, сколько людей искусства прошло перед ним? Всю Европу, весь мир видит он перед собой и все-таки уходит к костру. Вот он сидит у костра на пенечке, подбрасывает сучья в огонь и думает, думает, думает. О чем? Не-ет, не все разгадано на земле. Есть загадка из загадок: это – рождение человека, жизнь и смерть.
Лукин поднялся с камня, прошелся по траве, разводя руками, как это делают физкультурники, затем остановился и сказал:
Жалко, умер он, Горький.
Я вам еще не досказал, – встрепенувшись, промолвил Николай Кораблев. – И сядьте, пожалуйста; когда вы так ходите, мне становится страшно: вот-вот рассыплются ваши кости.
Телом слаб, но духом силен, – полушутя произнес Лукин и намеренно баском засмеялся, однако, повинуясь, сел.
Вскоре съехались все директора. Нас ввели в зал-столовую. Вот появился и он, Алексей Максимович, – высокий, сухой, пальцы на руках длинные. Такие длинные, что кажется, ими он и загребает из жизни все хорошее. Загребает – и народу: «Нате! Это вам». Познакомился он с нами, каждого прощупывая глазами, с каждым перекинулся парой фраз. Затем расселись за столом. И тут кто-то вскоре затронул вопрос о жизни и смерти. Алексей Максимович долго, внимательно вслушивался и заговорил сам, по-нижегородски окая: «А я вот в одной семье видел ворона. Ну, ворон обыкновенный. Клюв громадный, усищи выросли. Сто двадцать лет ему – и сила: подойдет к бемскому стеклу, клюнет – и вдребезги! Вот, ворон, – несколько раз повторил он: – Ворон прожил сто двадцать лет – и сила, а иной человек до семидесяти не дотянул – и в землю глядит…» И тут я понял все – и костры, и то, как ему, Горькому, хочется жить. Ну, айда-давай, как говорят на Урале, – неожиданно закончил Николай Кораблев и, поднявшись, пошел к озеру.
Войдя в воду, он почувствовал, как ноги стали вязнуть в тине, мягкой, как каша, а Лукин с разбегу нырнул и вскоре вынырнул далеко от берега.
«А я вот так не умею», – с завистью подумал Николай Кораблев и крикнул:
Меня вода тоже не принимает! – и, бурля, как буйвол, пошел за Лукиным.
Пройдя несколько метров, он ощутил, что тина оборвалась и ноги коснулись торфяного дна – пружинистого, мягкого, шелковистого, будто ковер. С сожалением расставаясь с таким дном, он оттолкнулся и поплыл, грудью разрезая воду, а нагнав Лукина, перевернулся, лег на спину, не двигая ни руками, ни ногами.
На востоке, из-за далеких Уральских хребтов, выплывало солнце. Казалось, оно вступило в бой с какими-то мрачными силами: весь горизонт, вершины гор – все горело, переливалось разнообразными красками: зелеными, красными, серебристыми, пурпурными, оранжевыми, голубыми, черными, как вар. Краски быстро менялись, перемешивались, то падали н. а далекие вершины гор, то вдруг все скрывалось, и только огромные пучки солнца, прорезая облака, вонзались куда-то в неведомую небесную даль.
Черт те что! Что там делается! – закричал Николай Кораблев. – А вы говорите!
Что я говорю?
А насчет смерти.
А вы тоже открыли истину – Горькому хотелось жить. Кому не хочется? Вон «бесштанным кавалерам» и тем хочется жить: смотрите-ка, как улепетывают от вашего крика.
Э-э! Милый! Вы из каких слоев?
Мои слои трудно разобрать: я беспризорник, – ответил Лукин, уплывая все дальше и дальше.
А-а-а, – протянул Николай Кораблев, не отставая от него. – И моложе меня на пять лет?
На шесть.
А вообще-то вы моложе меня на столетие.
Что за математика?
Вы не видели старого мира. Вам, таким, кажется: советская власть существует вечно.
Вовсе и нет.
Если бы «вовсе и нет», тогда не сравнили бы человека с чирком. Хотите, я вам расскажу еще одну историю?
Погодите, я окунусь, – Лукин по-утиному кувыркнулся и ушел в воду.
В воде он пробыл с минуту, но Николаю Кораблеву показалось это очень долго, и он было уже забеспокоился, как Лукин вынырнул, отфыркнулся и спросил:
О чем история?
О моем дедушке.
Давайте. Люблю дедов и о дедах.
Только сначала – на островок. Давно мне туда хочется. Заберемся на скалы и, как два Робинзона, поковыряем вопрос о жизни.
Не доплыву, пожалуй.
Доплывете. Приспичит – и доплывете, – и Николай Кораблев поплыл саженками, равномерно, с каждой минутой чувствуя, как все его тело наливается омолаживающей силой.
В каких-нибудь ста метрах от острова он оглянулся и посмотрел на Лукина. Видимо, силенки оставляли того: руками он взмахивал вяло, будто нарочно окуная их в воду, а плыл то на спине, то боком.
Давайте! Давайте: цель рядом! – прокричал Николай Кораблев и, дождавшись Лукина, чтобы ободрить, легонько толкнул его, произнося: – Смелости больше, товарищ парторг.
Лукин от толчка сразу ушел в воду и, вынырнув, отфыркиваясь, пугливо тараща глаза, пробормотал:
Что это вы? Зачем? Я и так…
Николай Кораблев, глядя в его глаза, наполненные страхом, подумал: «А не зря ли я его потащил за собой? Ведь он на воде, оказывается, ребенок», – но тут же ободряюще добавил:
Ничего, Вы легонький, как щепка: такого вода не примет.
3
Самое неожиданное встретило их около острова.
Подплывая к острову и уже представляя себе, как они взберутся на скалы, Николай Кораблев все время посматривал на Лукина, который плыл уже только на спине, еле забрасывая руки.
Земля! Земля! – призывно покрикивал Николай Кораблев и вдруг ударился плечом о скалу – то был остров.
Остров! Да, остров. Дикий остров, с крутыми, уходящими в воду скалами. Скалы рыжие, сглаженные волнами, будто отшлифованные наждаком, а метра на два выше – овражки, прорезанные дождевыми потоками, дальше, впиваясь кореньями в расщелины, растутсосны, ровные и гладкие, как свечи. Там, наверху, вероятно, очень красиво. А вот тут? Ну, ерунда какая! Надо встать на дно, пройтись и отыскать ход на остров. Николай Кораблев положил ладони на отвесную, гладкую, как кость, скалу и опустил ноги… Опустил и задрожал: он не достал дна и в то же время ощутил внизу холодное течение.
«Значит, тут глубина», – решил он и, оглянувшись на подплывающего Лукина, встревоженно произнес:
Не попадем мы с вами водяному на закуску?
Змея! Змея! – почти истерически прокричал Лукин и, кинувшись к Николаю Кораблеву, инстинктивно вцепился в него.
– Не хватайтесь! Оба утонем! Держитесь на расстоянии! – Николай Кораблев оттолкнулся от Лукина и тоже увидел змею.
Она плыла на них – огромная, серая, извиваясь, выставив узкую головку.
Лукин весь сжался, сказал:
– Давайте скорее на остров.
– Скорее? Зубами, что ли, цепляться? Видите, какие крутые берега? А змей в воде не бойтесь: не кусаются. Хотите, я подплыву к ней? Видите, удирает от нас. Это ерунда, – Николай Кораблев посмотрел вверх, на остров, намереваясь отыскать ход, и смолк: во-первых, он заметил, что их несет, а во-вторых, увидел в овражках на скале множество змей; они лежали, развалясь, греясь на солнце. «Значит? Значит, их там тьма… и нам туда нельзя, – подумал он. – А до берега? Да-а, далеко до берега», – и, не говоря об этом Лукину, он утрированно громко стал твердить одно и то же: – А змеи что? В воде они не кусаются. А змеи что? Ерунда. Плывите за мной. Сейчас найдем выход на остров. Обязательно. Ох, что это?! – неожиданно вскрикнул он: в эту секунду его подхватило сильное течение и кинуло к скользкой скале.
Не успел он сообразить, в чем дело, как они оба оказались в бурлящем, пенящемся котле: их начало швырять из стороны в сторону, то прижимая к скале, то отбрасывая.
«Куда мы попали?» – в ужасе подумал Николай Кораблев, стараясь разыскать глазами в бурлящей пене Лукина. И, не видя того, весь содрогаясь, вспомнил рассказы Евстигнея Коронова о реках, которые «иногда прорываются со дна озер». Не попали ли они в такую реку? Хорошо, если она выкинет их на открытое место. Но ведь Евстигней Коронов рассказывал, что такие реки иногда «уходят под острова, в большущие пещеры и вырываются уже где-нибудь в другом озере». «Надо что-то делать!.. Что-то делать!..» – И, увидев мелькнувшего в пене Лукина, он прокричал:
– Отталкивайтесь! Вот так, ногами от скалы отталкивайтесь.
Он сам было вытянул ноги по направлению к скале, намереваясь оттолкнуться и вырваться из потока, но течением рвануло его и снова бросило в пенящийся круговорот, и он, соображая лишь одно, что надо спасаться и спасать Лукина, вытянул вперед руки, выставив ладони, как загнутые концы лыж.
4
Николай Кораблев очнулся недалеко от острова на подводной песчаной косе, куда его и Лукина вынесло течение. Он, еще не придя в себя, лежал на спине, покачивался, а Лукин уже стоял на разжиженном, как каша, песке, уходя по грудь в воду, и, придерживая Николая Кораблева обеими рук. ами, твердил:
Вставайте. Вставайте, Николай Степанович. Я стою. Коса тут, – и вдруг закричал: – Лодка! Лодка, Николай Степанович!
Николай Кораблев открыл глаза. Над ним висело легкое, голубое небо. Заслышав невнятный крик (уши у него были залиты водой), он перевернулся и, встав на песчаное вязкое дно, глубоко вздохнул, затем встряхнулся – огромный, плечистый, рядом с маленьким посиневшим Лукиным.
Где лодка? Где? – проговорил он. – Aгa! Вон! Давайте звать.
Э-эй! – в один голос закричали они. – Сюда! Сюда!
Лодка сначала шла на них, но вдруг круто повернулась и ринулась обратно.
Эй! – еще громче закричали они. – Сюда-а-а!
А Лукин добавил:
Стрелять будем!
Николай Кораблев, несмотря на страшное и нелепое положение, в каком находились они, все-таки расхохотался:
Да чем вы стрелять будете? Вы уж это бросьте – угрозы, а давайте так – молить, – и, приложив руки ко рту, крикнул: – Э-эй! Человек! Спасай! Тонем!
Лодка приостановилась, и по воде донеслось:
Хто будете-е-е?
Свои. Свои. Заводские!
Но рыбак, приблизившись метров на сто, остановился и, разглядывая нагих людей, одиноких на подводной косе, сказал, удивленно покачивая головой:
Лешие, не лешие? Однако жулики, должно быть? Пашпорта есть?
Да какие же «пашпорта»? Нагие мы – сам видишь, – болезненно смеясь, проговорил Николай Кораблев, прижимая седой клок волос на голове: голова ныла, будто кто-то снова ударил по ней молотком.
Рыбак стоял на своем:
И у голого человека пашпорт должен быть. Говорите, а то поверну – только и видели.
Есть. Есть, – заторопился Лукин, – наше белье вон там, на берегу. Видал, может быть?
Видал, – подтвердил рыбак. – Да ведь оно там, а вы тут, – но прежнее сомнение у него, видимо, уже прошло, он еще ближе пододвинулся на лодке: – Может, вы из тех – четверка иногда тут по утрам появляется?
Из тех. Из тех, – подтвердил Николай Кораблев, все еще не отнимая рук от головы.
Ну-у, – неопределенно протянул рыбак и, чуть подумав, посмотрел в лодку, добавил: – Только двоих-то я не могу, рыба у меня. Утонем. А так: один садись, другой цепляйся.
На все согласны, – сказал Николай Кораблев. – Садитесь в лодку, – обратился он к Лукину. – А я цепляться буду.
Ну нет, вы в лодку, а я цепляться.
Не спорьте, а то он удерет.
5
Когда Лукин взобрался в лодку, а Николай Кораблев уцепился рукой за борт, рыбак тронулся, положив у своих ног небольшой якорек, думая:
«Мутить начнут – по башке якорьком, и вся недолга. Однако обязан голому человеку помочь: может, и честные люди, а раз нечестные – получай якорьком по башке… а то веслом, – рассуждая так сам с собой, он вскоре доставил их на берег, а увидав белье, окончательно убедился: – Нет, не из жиганов».
Николай Кораблев, выйдя на землю, начал прыгать на одной ноге, выливая воду из уха, а Лукин принялся растирать посиневшее тело.
Рыбак посоветовал:
Травой. Травой надо, да которая посуше. Жгут свей – и растирай. Эй! Сейчас бы тяпнуть, – с сожалением добавил он.
Кого тяпнуть? – спросил Николай Кораблев, свивая жгут из сухой травы.
По стакашке. Кровь бы и взыграла.
Вишь ты, как нежно: по стакашке. Стакашка – это чайный стакан?
Он, и доверху, да еще сольки с перцем, – рыбак уже давно признал Николая Кораблева, но не показывал виду; отчаянно покачав головой, проговорил: – И как это вас потащило на тот остров? Змеевый. Мы и то сроду там не бываем.