Текст книги "Борьба за мир"
Автор книги: Федор Панферов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 35 страниц)
– Вот черти какие они у меня, – скрывая раздражение, старик засмеялся.
А Варвара вдруг тихонько охнула, повернулась было к двери и снова посмотрела на Николая Кораблева. И, уже не в силах оторвать от него глаз, сказала серьезно и просто:
– Благодарю.
Это все заметили. Люба больно ущипнула Варвару, шепнув:
– Ох, псовка!
Коронов растерялся, пробормотал:
– Идти, что ль, нам аль тут подождать? Ну, в самом деле идти.
С этого часа он дневал и ночевал на строительной площадке, то пропадая на лесозаготовках, то руководя разгрузкой бревен на станции… и копошился заботливо, кропотливо, как воробей около гнезда, вовлекая в это дело и земляков своих, звонко покрикивая:
– Поддавай жару! Поддавай, братки! Запрягай Урал-батюшку. Запрягай, как на то зовет наш коренник, Николай Степанович!
Строительная площадка находилась километрах в семи от города Чиркуль, рядом с маленькой станцией. Совсем недавно площадка была покрыта непроходимым сосновым бором. В бору, кроме белки, глухаря и лося, жили еще и пятнистые олени. За это время лес был спят, пни выкорчеваны, и на месте глухого бора уже росли основы моторного и литейного цехов, цеха коробки скоростей, строились бараки, жилые дома, столовые, клубы.
– А-ах-ах! – вскрикивал Коронов, взбираясь на гору земли, выкинутую экскаватором из котлована. – Лежала земля, как мертвец в гробу. Пришел человек, трах по крышке: «Вставай, земля, служи мне». Разрази меня на этом месте, туз! – кричал он, ни к кому не обращаясь, а просто радуясь, глядя на то, как со всех сторон, поднимая пыль, несутся грузовые машины, пыхтят паровозы, двигаются люди, как с высоты, растопыря когти, точно коршуны, падают деррики. – Давай, жару поддавай! Эх, вы-ы-ы, люди-человеки, – и крутил головой, хлопал в ладоши так, точно убивал комара, а завидя Николая Кораблева, кидался к нему, тряс его руку и все так же торжественно и радостно выкрикивал: – Крой-валяй! Тащи в гору кладь эту со всю Русь. Тащи, Николай Степанович!
Николай Кораблев проверяюще спрашивал:
– Тащить?
– Тащи, чтобы у всех чертей глаза лопнули.
– Одному?
– Ну. Все, как единая скала, подпирать тебя будем.
И никто не знал, кроме Нади, девушки, потерявшей отца и мать где-то под Смоленском, как мучительно жил Николай Кораблев вне строительной площадки. Обычно, возвращаясь поздно ночью, он заглядывал в комнату Нади и виновато просил:
– Надюша, прости уж меня, но чайку бы мне.
– А он уже готов, чаек-то ваш, – и Надя, не стесняясь его, как дочь отца, выкидывала из-под одеяла босые, еще совсем детские ноги, надевала халатик, шла на кухоньку и несла оттуда горячий чай, малиновое варенье, сухари и сахар.
Варенье каждый раз подавалось к столу, несмотря на то, что Николай Кораблев не дотрагивался до него, а только посматривал, как оно красиво переливается при электрическом свете, и иногда даже советовал больше его не подавать. Но Надя протестовала:
– Знаю, что не кушаете, Николай Степанович, но так красивей, с вареньем. Смотрите, как оно блештит, – и слово «блестит» она всегда произносила на своем родном белорусском языке.
– Ах, Надюша, – искренне восхищаясь ею, произносил Николай Кораблев, отхлебывая горячий, густой чай. – Спасибо тебе за ласку твою; не ты – я, наверное, совсем бы закис.
– Ну что вы! О вас Иван Иванович говорит, что вы человек с металлом в груди. Я, конечно, возражаю. Верно, смешно это – с металлом? Что у вас там, кастрюля, что ль, или сковородка? Правда, смешно? – и, наливая ему новый стакан чаю, Надя неизменно предлагала, зная, что ему это надо, иначе он не заснет: – Давайте карточки посмотрим, пока чай-то пьете? – И она бежала в соседнюю комнату, несла оттуда кипу фотокарточек и, выбрав одну – любимую, показывая ее Николаю Кораблеву, говорила: – А смотрите-ка, Витька (они оба Виктора звали Витькой) будто еще вырос.
– Пожалуй, пожалуй. Ну, конечно, вырос, – поддаваясь ей, говорил он. – Ему теперь ведь уже больше года.
– А Татьяна Яковлевна, как она вас любит!
– Да? Любит, Надюша?
– Очень. Вас ведь нельзя не любить. А Мария Петровна, смотрите, какая она гордая. Но я все равно ее полюбила бы. Тяжело вам? – прерывала Надя, видя, как его лицо покрывалось глубокими морщинами.
– Да. Ведь они у меня такие хорошие… И это тяжело, знаешь… Ну вот, например, если бы ты любила. Впрочем, ты ведь еще ребенок, и тебе этого не понять.
– Ну да, не понять, – резко произносила она и, уже командуя: – Посмотрели своих, а теперь спать, спать, – и уходила к себе, не ложась до тех пор, пока не засыпал он.
А утром, поднимаясь чуть свет, Николай Кораблев завтракал и шел на строительную площадку, неизменно такой же спокойный, уравновешенный, каким, очевидно, и полагается быть политику или хозяйственнику. Вне дома, заглушая тоску по семье, внутренне находясь в одном и том же состоянии, глубоко веря, что завод будет построен, что на это у народа сил хватит, он, однако, с каждым человеком вел себя по-разному: на иного прораба или начальника участка преувеличенно громко покрикивал, зная, что, если на него не накричать, он ничего не сделает; иного прораба или начальника участка расхваливал, зная, что, если его не похвалить, он ничего не сделает; с иными был сердечен, добр, зная, что, если так с ними не поступить, у них «отвалятся руки».
Так он вел себя с людьми и бил в одну и ту же точку – ускорить строительство завода, наладить строительную машину так, чтобы она работала без задоринок… Злые же языки, как всегда, говорили пакостное:
– Ну, ему что? У него под боком вон какая девочка – Надька!
4
Сегодня, как и всегда, вместе с Иваном Ивановичем (они жили в одном домике) Николай Кораблев пришел поздно и попросил Надю, чтобы та подала ему чай. Но не успела она принести чайник и варенье, как раздался тревожный зов сирены и резкий телефонный звонок. Николай Кораблев кинулся к телефону и в дверях увидел встревоженного Ивана Ивановича.
– Беда! Прорвалась гора Ай-Тулак, – проговорил Николай Кораблев, кладя трубку, укоризненно глядя на Ивана Ивановича.
Иван Иванович смертельно побледнел. Он знал, что в небывало короткий срок все грунты на строительной площадке были исследованы. Исследование вел временно назначенный начальником геологической группы инженер-металлург Альтман, человек с остреньким, как у ежа, носиком, с большими серыми глазами и с непослушной прической, которую он то и дело обеими руками поправлял, как это делают женщины перед зеркалом. Иван Иванович знал Альтмана давно как смелого, умного, энергичного инженера и считал его своим учеником, что не отрицал и сам Альтман. И вот недавно Альтман сказал:
– Все боле-мене благополучно. Но там, где гора Ай-Тулак налезает, как наплыв, видимо существует подземное озеро. Надо бы доисследовать. Потребуется недельки две-три.
В другое время Иван Иванович пожертвовал бы этими двумя-тремя недельками, а теперь «все кипело», да, по правде сказать, он и всегда-то не совсем доверял исследователям грунтов, называя их «копунами», тем более он не доверял Альтману, зная, что тот не геолог, а металлург.
– У вас все озера да болота, – сердито фыркнул он и, даже не сообщив об этом Николаю Кораблеву, посоветовал отдать распоряжение рыть под горой Ай-Тулак котлован для электростанции.
– Вода? – уже дрожа в коленях, переспросил он.
– Вода, – на ходу бросил Николай Кораблев и, накинув на плечи плащ, выскочил из домика, жалея, что не удалось попить крепкого чаю и побеседовать с Надей о семье.
Жалел он какую-то секунду. В следующую у него это вылетело: сирена выла, и на ее зов со всех концов строительной площадки бежали люди, вооруженные топорами, ломами, лопатами, баграми. С ними вместе бежал и Коронов.
Налетев на Николая Кораблева, он остервенело, с визгом выкрикнул:
– Что-о? А говорил, с умом. Нет, не с умом, а такой – добро на ветер. Народ только, как волов, на работу тянешь, а чтоб обратиться к нему, этого нет. А мы бы тебе сказали, старики утверждают, было тут озеро… на вершине горы, да его затянуло под землю, – и еще что-то злое, оскорбительное прокричал Коронов.
Николай Кораблев даже не обиделся на него.
«Что ж, Коронов прав: надо все проверять, и даже лучшим друзьям не следует верить на слово. Как это Ленин сказал? На слово-то верит кто? Ах да, безнадежный идиот. Вот и я», – подумал он и, теряя где-то запыхавшегося Ивана Ивановича, побежал к горе Ай-Тулак.
Заря уже овладела лесами, небом. Оно горело и, казалось, медленно опускалось на землю. При ярчайших лучах утреннего солнца было видно, как вода, прорвавшись через расщелину, затопила котлован вместе с экскаватором, хобот которого, будто захлебываясь и взывая о помощи, торчал из бурлящей пены. Вырвавшись на просторы, вода ринулась по строительной площадке, поднимая бревна, тес, бочки, унося все это прочь или нагромождая причудливые ярусы.
Тысячи людей с азартом кинулись на расщелину, забивая ее землей, глыбами, а вода все это смывала, как горсть песку, брошенную ребенком. Вот она опрокинула мост, выдрав его со сваями, и мост, по-чудному кувыркаясь, как будто ему страшно не хочется расставаться с насиженным местом, поковылял вниз.
Николай Кораблев, выслушав торопливые, сбивчивые объяснения Альтмана, приказал рыть отводные канавы. Но вода еще стремительнее хлынула из расщелины, расширяя ее, делая похожей на гигантскую пасть и затопляя канавы, угоняя людей прочь, метнулась на бараки, землянки, угрожая продовольственным складам. Тогда кто-то предложил забросать образовавшуюся пасть мешками с песком. И люди, в полной уверенности, что вода сейчас же прекратит безобразничать, начали кидать мешки с песком.
Так продолжалось час, два, три… Уже солнце перешло за полдень.
Вместе со всеми, по-стариковски кряхтя, бросал мешки с песком и Иван Иванович. Он как-то отупел, чувствуя свою вину, однако еще верил, что беда так или иначе будет устранена, и за работой не видел, что надвигается катастрофа. Это и то, что люди уже вышли из повиновения, видел только Николай Кораблев. Они разбились на группы, и каждая группа делала то, что приходило ей на ум; часть людей убежала к баракам, землянкам спасать одежонку, а всякие советы, которые доходили до него, казались столь же нелепыми, как нелепы советы приостановить проливной дождь.
«А все шло так хорошо», – и Николай Кораблев с тоской посмотрел на строительную площадку.
Вода бурно неслась через шоссе, в ряде мест размыла полотно железной дороги, затопила некоторые котлованы и бараки, на крышах которых копошились люди, и, главное, – омертвила работы: уже не пыхтели умницы экскаваторы, не взвивались деррики, не мельтешили на лесах плотники и каменщики. Все замерло… И Николаем Кораблевым вдруг овладел ужас. Ему захотелось бежать отсюда, как бежит человек от чумного места.
«Это ужасно, ужасно, – думал он. – И никакого опыта у нас нет. И все, что мы делаем, делаем глупо… И неужели у местных жителей тоже никакого опыта нет?» – И он попросил, чтобы прислали к нему Евстигнея Коронова.
Коронов вскоре явился. Кудрявенький, разгоряченный и грязненький, он теперь походил на болотную кочку, заросшую травой-резучкой. Еще издали, неудержимо размахивая руками, он кричал:
– А я говорю – это надо. А Альтман – нет. А откуда знает кукушка, как вить гнезда? – и, подскочив к Николаю Кораблеву: – Али и ты из таких, кто на народное добро – плюнь да разотри?
Николай Кораблев недоуменно посмотрел на него, а тот еще громче выкрикнул:
– Не жалей деньжат – тогда башку воде сорвем. Динамита есть ай взрывчатка какая?
Альтман скривил губы.
– Выдумка. Фантазия.
– Давай динамиту ай взрывчатку какую, – и, услыхав возражение Альтмана, Коронов весь сморщился и со слезой, со стоном: – Ай вам уральского добра не жалко? Гибель полную хотите после себя учинить. – И с этими словами он кинулся в толпу.
5
Люди, кому-то грозя, кого-то ругая, с шумом и гамом отхлынули от котлована, оставляя на гребне Ивана Ивановича. Он, как во сне, видел: огромная, колышущаяся толпа остановилась поодаль, а на возвышенности горы появились Николай Кораблев, Альтман, Коронов и группа рабочих. Они что-то пронесли. Потом что-то долго делали там, под уклоном. В это время кто-то подошел, взял под руку Ивана Ивановича и отвел в сторону.
Люди молчали. Если бы не рев прорвавшегося озера, то, наверное, слышно было бы тяжелое дыхание толпы: так высоко поднимались груди, и лица у всех были мрачные. Так они стояли и час и два… И вдруг скат горы, будто всем подмигнув, осел, затем раздался оглушительный взрыв. Шапка горы, рванувшись, взлетела вверх, застилая яркое голубое небо тучей пыли, а в котлован обрушились земля, камни, глыбы.
Вода еще злее закипела, и поток оборвался.
Раздались приветствующие крики.
Иван Иванович только тут пришел в себя и, узнав, в чем дело, обозлился:
«Как же это я? Как же? Я ведь уралец и знаю, что только так можно было задушить озеро. Поистине кто-то лишил меня разума». – Опустив глаза, чувствуя свою двойную уже вину, он вихляющей походкой подо¬шел к Николаю Кораблеву и, чтобы отвести разговор от своей ошибки, сказал:
– Ах, как работали! Народ. Я про народ. Ведь целый день без пищи.
Николай Кораблев, сдерживая бешенство, не глядя на Ивана Ивановича, походка которого в эту минуту казалась ему противной, проговорил:
– Четыре дня за вами. Нет, шесть. День мы потратили на это, – он показал на котлован, – и дней пять придется убирать всю эту дрянь. Смотрите, как все залило.
Иван Иванович склонил голову, затем поднял ее и большими чистыми глазами посмотрел на своего начальника. Посмотрел так, что у Кораблева внутри дрогнуло.
– Извините, – проговорил Иван Иванович.
Но это «извините» снова взвинтило Николая Кораблева, и он, чего с ним никогда не было, шагнул, подняв руку, как бы намереваясь одним ударом сбить Ивана Ивановича с ног.
– К черту! Никаких «извините». Этим дело не поправишь. Надо наверстать шесть дней. Мы не имеем права терять и одного дня. Фронт ждет.
– Хорошо, я сейчас пойду. Я пересмотрю сроки строительства и, наверное, найду.
– Не сейчас, а передохните, на вас лица нет, – сурово одернул его Николай Кораблев. – На фронте за такое расстреливают. И вас бы следовало… только… только у меня нет такого инженера, как вы, черт бы вас побрал, – и накинулся на подошедшего Альтмана: – А вы почему не проявили настойчивости?
Альтман заговорил с остановками, как бы пробуя каждое слово на зуб:
– Да ведь… ведь он… Иван Иванович для меня авторитет.
– Авторитет? В таких делах авторитеты существуют только для дураков. А вы умный инженер. Зачем зря болтаете? – и, увидав Коронова, Николай Кораблев тепло улыбнулся, сказал: – Ну, Евстигней Ильич, не знаю уж, как и отблагодарить вас. Будут награждать нас орденами – первому попрошу орден вам.
– Сочту за благодарность большую, – явно гордясь своим успехом, ответил Коронов и, посмотрев на Варвару, сказал уже напыщенно, зная – в этом отказа не будет: – Варвара настоятельно просит меня обратиться к вам, Николай Степанович, чтобы ее, как у нее малое дите – двухлетка, с лесозаготовок перевести сюда, в столовую. Работать будет, как и полагается.
Варвара стояла рядом с Короновым и горячими глазами смотрела на Николая Кораблева.
– Да-а… Малое дите, – тоненьким голоском нарочито пропищала Люба и передернула плечами.
«Ух, какая она, – подумал Николай Кораблев, отворачиваясь от Варвары. – Еще подумают, шашни какие-то», – но тут же снова посмотрел на Варвару сурово и деловито и, давая всем понять, что ее поведение вовсе не трогает его, проговорил: – Что ж, это можно. Завтра пусть и переходит.
Надя, увязая в иле, перепрыгивая через канавки, подбежала к Николаю Кораблеву и, вынимая из кармашка пиджачка письмо, сказала:
– Радость-то какая, Николай Степанович. От Татьяны Яковлевны.
Письмо действительно было от Татьяны. Оно, потрепанное, надорванное в ряде мест, бродило где-то очень долго и только вот теперь, на сороковой день, попало в руки адресата.
«Коля, – писала Татьяна. – Я, мама и Виктор уходим. Я смогла с собой захватить только картину «Днепр». Ох! А от тебя давно нет писем. И как хотела бы я сейчас получить от тебя хоть строчку. Навсегда, навсегда, навсегда твоя Татьяна».
И то, что письмо где-то так долго бродило, и то, что в нем было сказано «уходим», так потрясло Николая Кораблева, что он, утопая в иле, пошел от котлована покачиваясь. А войдя в квартиру, не раздеваясь, повалился на диван и, задыхаясь, прошептал:
– Вот такой же страшный поток прорвался и в жизни. Война – страшный поток. Ах, Таня! Сколько тебе теперь придется перестрадать! Уже сороковой день ты где-то, – и он так застонал, что из соседней комнаты выбежала Надя.
– Батюшки! – вскрикнула она. – Да у вас жилка на виске лопнет. Я сбегаю за доктором.
– Не надо! – хрипло кинул он. – Сейчас некогда страдать и лечиться: вся площадка у нас затоплена грязью. Приду поздно, – и, все так же пошатываясь, он вышел из квартиры.
Надя выбежала за ним, взяла его за руку, по-детски заглядывая ему в лицо, умоляя глазами, чтобы он остался дома. Он погладил ее по голове и жестко произнес:
– Страдания свои и ненависть свою, Надюша, мы ныне должны вкладывать в моторы.
Глава третья1
Степь звенела тонко, пронзительно, постоянно и захватывающе. И солнце лилось на обширнейшие просторы, а небо было глубокое, свежее. Казалось, ничто в мире не изменилось: все так же звенит степь, все так же греет солнце, все так же, поднявшись в вышину, заливается какая-то пичуга.
Но степь была изранена, степь истекала кровью: то тут, то там виднелись изуродованные, разорванные на части коровы, лошади, овцы; то тут, то там лежали как попало – одиночками, группами – люди, сраженные пулями, фугасными бомбами, а по дороге и около вразброс стояли подбитые грузовики, телеги, увязшие тракторы, в канавах валялись узелки с одежонкой, мятые самовары, сундучки, а вон лежит, кидая от себя ярчайший отблеск солнца, зеркало с причудливыми завитушками на раме… И идут люди, уставшие, запыленные, тоскующими глазами глядя куда-то вперед…
В таком людском сером потоке оказалась и Татьяна. Она шла уже второй день и вторую ночь, неся на руках маленького Виктора, а за спиной тяжелый сверток картины «Днепр».
За ними шагала мать, вся увешанная узелками, сумочками. Мария Петровна, как и большинство беженцев, смотрела только вперед или себе под ноги: по сторонам было страшно смотреть. И, идя так, она иногда слышала, как произносила Татьяна:
– Мама. Да что же это? Это ведь ужасно, мама. Это ведь люди – в канавах.
Мария Петровна не оглядывалась, хотя и слышала стоны, вопли, предсмертные крики: «Да вы хоть убейте!» И только один раз она оглянулась, когда Татьяна остановилась, произнося совсем тихо:
– Ма-ма… ребенок.
В канаве лежала женщина с раздробленной головой. По ней ползал ребенок, отыскивая грудь.
– Иди, Таня, иди, – резко, грубо проговорила Мария Петровна. – Иди, – и подтолкнула ее. – Я бы своими руками задушила тех, кто затеял такое. Но ведь я бессильна. И ты бессильна. Знаю, что думаешь, – взять ребенка. А своего куда?
И в это время где-то в стороне, нарушая звонкие напевы степей, загудели самолеты. Один, другой, третий, четвертый… туча самолетов засверкала в глубоком, чистом, как зеркало, небе. Они, вынырнув откуда-то из-за перелеска, взвились, сделали круг и стремительней птиц понеслись на потоки беженцев. И люди пали на окровавленную землю, прикрывая собою детей, раненых, искалеченных, крепко вцепившись руками в желтеющие травы, как будто это могло спасти их. А самолеты снизились так, что видны были головы фашистских летчиков… И тогда степь огласилась стонами, воплями, душераздирающими криками. Люди вдруг, как ужаленные, переворачивались или мучительно изгибались, вскидывая вверх руки, и застывали.
Проходила минута, вторая, третья… десятая, и тогда снова начинала звенеть степь, снова взвивалась в голубое небо какая-нибудь пичуга, снова пробегал живительный ветерок. И снова налетали самолеты. Так на дню пять-шесть раз. А люди все шли, шли и шли. День, другой, третий, четвертый – шли, побросав все, что не в силах были нести, растеряв родных, детей, стариков, старух, думая уже в каком-то отупении только о себе, только о том, как бы не подкосились ноги.
На пятый или на шестой день Татьяна попала на вокзал, переполненный такими же беженцами. Их посадили в теплушки, дали хлеба, воды. И поезд тронулся куда-то на север.
Вначале, когда Татьяна и Мария Петровна вышли из Кичкаса, Виктору было все интересно: он впервые видел и такие степи, и такое солнце, и такое множество людей. Показывая пальцем на корову, он произносил:
– Му-у.
Видя лежащую в канаве женщину, он старательно выговаривал:
– Те-етя-я, – и все что-то лепетал-лепетал, но чаще всего твердил «папа». Потом, очевидно, и до его детского сознания дошло что-то страшное: он присмирел, забился под шаль матери, выглядывая оттуда, как маленький сурок… И на какой-то станции, между Орлом и Брянском, заболел. В течение одной ночи он как-то повзрослел; глазами взрослого человека подолгу смотрел на мать, как бы говоря: «Мама, зачем все это? Зачем меня-то мучают, мама?»
И им пришлось покинуть вагон. Они сошли ночью на маленькой станции. В здании только у кассира в комнате горела керосиновая лампа. Поставив в уголок сверток картины «Днепр», положив узелок с вещицами Виктора, они присели на оставленный кем-то ящик. В здании было пусто, сыро и пахло кислятиной. Только иногда из своей комнаты выходила кассирша, женщина довольно грузная, с прической под мальчика, в пенсне и валяных сапогах. Выйдя, она некоторое время смотрела в темный угол, как бы рассматривая Татьяну, Марию Петровну и Виктора. Постояв так, она снова уходила к себе в комнату.
– Может, мы на ее ящике сидим, – прошептала Мария Петровна и к кассирше: – Ящичек ваш, видно, мы занимаем.
Та тряхнула маленькой, подстриженной под мальчика головкой:
– Нет, я люблю…
И было непонятно: то ли она кого любит, то ли любит вот так рассматривать в темном углу людей, то ли любит просто выходить из своей комнаты. Сказав так, она скрылась в комнате, затем погасила лампу и вышла на перрон. В здании стало еще темней, еще глуше. Мария Петровна, прислонясь к дочери, прикорнула, а Татьяна, глядя широко открытыми глазами в тьму, ярко представляла себе Кичкас – зеленый городок, Днепр с его игривыми водами и красивейшей плотиной, южное небо, просторы. Вот она уже сама бежит по берегу Днепра, садится у скалы, раскладывает краски и быстро начинает бросать их кисточками на полотно.
– Это… это очень хорошо, – слышит она и поворачивается.
Недалеко, за рыжей глыбой, стоит человек без фуражки… На высокий белый лоб падают кудлатые волосы.
– Коля! Ты такой, как тогда, впервые…
И снова – звенит степное солнце, катятся воды Днепра.
И вдруг взрыв. В голубое украинское небо летит красавица днепровская плотина. Стоны, плач. И кто-то безумно кричит:
– Все! Все!
2
Так они просидели до утра. Окно стало молочное.
Вышел старичок в фартуке, с метелкой, сказал:
– Запылю. Шли бы на вольный ветерок.
Они вышли. Присели под могучей ветлой. Тут их окружили местные жители. Люди, узнав, откуда они, заохали, заахали и стали давать разные советы. Одни советовали остаться здесь на станции, другие – отправиться в село Егормыш, там есть и доктор. Кто-то сказал, что до Егормыша всего двенадцать километров, но его перебили, заявив, что вовсе не двенадцать, а восемнадцать. И люди заспорили. У Татьяны сдавило горло: она знала, что ни у нее, ни у матери нет денег, нет лишних вещей, значит, им придется теперь просить, унижаться. И она впервые зарыдала, громко, как обиженный ребенок. Толпа еще больше заохала, заахала, а какая-то тетка, готовая расплакаться, сказала:
– А ты не реви. Поднимайся и ступай в Егормыш.
В эту минуту толпу раздвинул седоватый человек в чесучовом поношенном пиджаке и парусиновых заботливо отутюженных брюках. Сняв с головы фуражку, он поклонился Марии Петровне, затем надел фуражку и, не спрашивая согласия, взял узелок.
– Идите-ка за мной, – мягко, но властно проговорил он. – Дочка, что ль, ваша? – Он кивнул на Татьяну. – И ее ведите. Помогите-ка ей подняться: видите, ребенок у нее больной, – обратился он к толпе.
Люди подхватили под руки Татьяну и повели за Марией Петровной мимо палисадника, из которого так и таращились ветки желтеющей акации. Усадив Татьяну и Марию Петровну в шарабан какого-то допотопного устройства, запряженный парой сытых серых рысаков, седоватый человек сказал кучеру:
– Савелий! Отвези-ка их ко мне. Прямо на квартиру, Анастасии Григорьевне скажи, чтобы приняла хорошо. Хорошо, мол, чтобы приняла. Да доктора немедленно… да баньку. Сам баньку-то приготовь… Настоящую приготовь.
– Слушаюсь, Егор Панкратьевич, – ответил Савелий – мужик бородатый и такой широкий в плечах, что, казалось, ему трудно их поворачивать. – Слушаюсь, Егор Панкратьевич, – еще раз сказал он и подмигнул, как бы говоря: – Чему, дескать, ты меня учишь – уж я-то по банным делам весь мир перешибу.
– Ну, трогай. Я догоню вас, – распорядился Егор Панкратьевич.
И Савелий тронул рысаков.
А Татьяна снова заплакала, но не громко, а чуть-чуть всхлипывая, то и дело поворачивая голову в сторону Егора Панкратьевича, как бы боясь, что с ним больше и не встретится.
Тот стоял у палисадника и махал фуражкой.
Мария Петровна проговорила:
– Ну вот и нашелся сердечный человек.
3
Отъехав от станции тихим шагом, выбравшись на степные просторы, Савелий весь преобразился, глянул на своих седоков, почему-то подмигнул им и, вдруг резко-звонко крикнув:
– А ну! С ветерком, лихие! – натянул ременные вожжи.
Сытые кони взяли сразу и понеслись, понеслись, развевая густыми гривами, побрякивая шлеями, колечками. Кони неслись сдруженно, в один шаг, как бы договорясь между собой, ровно, только чуть-чуть вздрагивая спинами. А шарабан, поскрипывая, покачиваясь туда-сюда, иногда почему-то воя, метался на глубоких колеях, и казалось, вот-вот он рассыплется. Мария Петровна, крепко вцепившись в ободину шарабана, временами вскрикивала:
– А, батюшки! А, матушки! Да не выкинет он нас? А, батюшки!
– А ну, э-э-э-й! Сторонись! Эй! – почти пел Савелий, весь срастаясь с конями, превращаясь в единое с ними. И, несмотря на то, что на дороге никого не было, он, однако, продолжал звонко: – Эй! Эй! А ну, сторонись! Эй! – И было ясно, что так вскрикивает он только для того, чтобы все – и его седоки и весь мир – обратили внимание на него, на его коней и удивленно сказали бы: «Ай да Савелий!» – А ну! Эй-эй! Сторонись! Эй! – гикал он, все крепче натягивая ременные вожжи, и кони неслись, извиваясь, искоса бросая взгляд на Савелия, как бы одобряя его.
Татьяне от такой езды стало хорошо. Она тихо засмеялась и какими-то особенными глазами посмотрела на все – и на мчавшихся коней, и на Савелия, и на поля, усыпанные скирдами ржи, пшеницы, золотистого проса и кудрявого овса.
«Ведь это наши поля, наши хлеба… наша земля… и этот чудесный Савелий, и тот, Егор Панкратьевич. Все – все это наше. Наша родина, – кричала она про себя и расширенными глазами, как бы впервые все это видя, смотрела на поля, на хлеба, на коней, на Савелия. – Боже, как мы красиво живем. И я еду… я к тебе еду, Коля. Колюша мой… Родной мой… Ро-о-дно– о-ой», – посылала она через просторы полей, через горы – туда, на У рал, где находился Николай Кораблев.
Мария Петровна, глядя на свою дочь, видя ее сияющие глаза, сама в страхе крепко держась за ободину шарабана, совсем не понимала, чему радуется ее дочь.
– Как бы он не выкинул нас… Из кошелки этой, – сказала она.
Но Савелий сидел на козлах, как влитой. Выбросив вперед руки, натянув вожжи, он, гордо свалив голову на правое плечо, гикал:
– А ну! Ай-ай-ай! Лихие! Соколики, сердечные мои!
И Татьяна верила ему, этому чудесному бородатому Савелию, верила коням, серым, сытым, сдруженным, верила полям, этому солнцу, этому буйному ветру, рвущему с нее косынку, с коней их густые гривы. Верила и чувствовала, что она на родине, на своей земле, сре¬ди своих добросердечных, гостеприимных земляков.
– Мама! Мама! – вскрикнула она, стараясь перекричать скрип и вой шарабана, гулкий стук копыт, свист ветра. – Мама-а!
И мать поняла – ее дочь чему-то крепко рада. Оторвав руку от ободины шарабана и заглянув под шаль, в лицо Виктора, она сказала:
– Уснул. Мужик-то наш, – этого никто не слышал, но мать совсем и не заботилась об этом.
4
Когда кони, промчавшись равнинами, выскочили в гору, Савелий отпустил вожжи. Кони, резко сбавив шаг, пошли вразвалку, роняя с себя клочья пены, грызя удила, все чаще и чаще скашивая глаза на Савелия, как бы ожидая похвалы от него.
И Савелий похвалил:
– Молодцы! Одно могу сказать, молодцы вы, соколики, – повернулся к седокам: – Каково?
Мария Петровна села свободней, вздохнув, сказала:
– Умеете вы управлять лошадками. Славно.
– Люблю, – отрезал Савелий и тут же, заглядывая в лицо Виктора: – Хворает малый-то? – И, не дожидаясь ответа, уверенно произнес: – У нас поправится. У нас в Ливнях место такое, здоровое. Да и Егор Панкратьевич мужик – я те дам. Егор Панкратьевич по всему округу первый директор: четырнадцать лет мы с ним на одном месте. Вот как, – и Савелий замотал головой, смеясь. – Чуда-дива. И как это его не выдвинули ай не задвинули? При советской власти ведь так: хорошо работает, выдвинуть его, плохо – задвинуть, – повторил он чьи-то чужие слова. – Дива-чуда. – Выехав в гору, заросшую густыми сосновыми лесами, пройдя по песчаной дороге пешком, Савелий снова сел на козлы и натянул вожжи. Кони рванулись, все так же дружно отбивая шаг.
Через несколько минут, словно увидя Москву, Савелий торжественно сообщил:
– Вот она, наша Ливня. И-их! Красота неописуемая.
В долине, разрезанной рекой и огромным прудом, лежало село Ливни. По обе стороны села тянулись горы, заросшие сосновыми лесами, а почти рядом с селом, упираясь в зелень бора побеленными, каменными, с колоннами зданиями, виднелось крупное хозяйство.
– Вот он где живет, Егор Панкратьевым. Совхоз. – Савелий отпустил вожжи, и кони снова пошли вразвалку. – А то вон мой дом. Во-о-он, с новой крышей, на второй улице. Егор Панкратьевич помог. Сказал: «Ну, Савелий, скворец и тот свое жилье имеет, и ты приспособляйся». Вот он какой, Егор Панкратьевич. – Въехав в село, Савелий так натянул вожжи, что кони рванулись с места ураганом. Сам же Савелий весь приподнялся на козлах и, покрикивая: «Эй-эй, сторонись! Ротозей!» – чертом, как говорят, промчался длинной улицей и вдруг со всего разбегу круто остановил коней у дома со старинными колоннами. Остановил и сказал: – Тута, – и вдруг, глянув в подъезд дома, отшатнулся, удивленно произнеся: – Эх! Здесь уж он. И как это его угораздило? Видно, машину вызвал. У-у-у! Мы лесной дорогой, а он в крюк – степной.