Текст книги "Борьба за мир"
Автор книги: Федор Панферов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 35 страниц)
– Козлика пристукнул. Ох, и козлик! Крупный! Еще собираюсь. Компанию составить не хотите? – и снова замирал, часто-часто пережевывая серку.
Заседание открыл речью Макар Рукавишников. Он потрогал рукой толстую папку, на лицевой стороне которой было крупно написано «Аргументы», и посмотрел на собравшихся. Вначале в глазах его мелькнул страх, какой бывает у человека, неожиданно очутившегося перед пропастью, но тут же глаза загорелись дерзостью, и он заговорил напыщенно, громко, глядя то в потолок, то на папку.
Говорил он долго, выкладывая «аргументы» – надуманные, вымышленные, веря во все это так же, как и в то, что вот он, Макар Рукавишников, живет, существует. Все эти «аргументы» сводились к тому, чтобы доказать, что «Николай Степанович Кораблев и вся его братия» подкапываются под авторитет Макара Рукавишникова и как «нелепо, недостойно вмешиваться в заводские дела».
– Столовую построили. Столовую, товарищ Александров. Построили такую столовую, что она вмиг сгорела.
– Батюшки! Да что же вам бронированную, что ль, строить, – не выдержав, бросил реплику Иван Иванович, у которого от табачного дыма начала «разламываться» голова.
– Ну, это верно: раз столовая сгорела, надо новую построить. Ну и что же? – вмешался Александров, все так Же всматриваясь в каждого, иногда почему-то неприязненно кидая взгляд то на Едренкина, то на Увалова, который все так же сидел в уголке рядом с Альтманом, подремывал, мелко-мелко пережевывая серку. – А вот почему вы с программой отстаете? – спросил Александров.
– С какой программой? – икнув, сказал Макар Рукавишников. – Мы ведь моторы еще не выпускаем.
– Но ведь должны уже выпускать?
– Должны. Ясно, как светлый день. – Рукавишников чуть растерялся и, глянув на папку, вдруг снова закричал: – Точно. Действительно. Но вот тоже столовая. Как могут работать рабочие, когда одна столовая сгорела. А они что, вот тот же мой сосед Николай Степанович? Столовую построили такую, что она сгорела, а потом что? Потом без моего ведома моих рабочих ужином кормит. Вот, дескать, какой я, Николай Степанович Кораблев, кормилец, и все прочее. Как это называется? Прямо скажу: подрыв моего авторитета. Факт? Факт!
Александров на это еле-еле заметно улыбнулся, а Николай Кораблев возмущенно задрожал.
«А не подменил ли кто его? Да ведь он был рад, что рабочие накормлены, что они побороли буран. Лучшее чувство пакостит! Страшно!» – И Николай Кораблев даже зажмурился, чтобы не видеть того, что происходило, а когда открыл глаза, ему вдруг стало невыносимо тоскливо и скучно и все члены комиссии, в том числе и Александров, показались людьми пустыми и бездельниками. Он хотел было сказать, что ему некогда выслушивать тут всю эту дребедень, хотел подняться и уйти, но в эту минуту Макар Рукавишников неожиданно начал топить сам себя.
– Я работаю, – закричал он со слезой в голосе. – Ночи не сплю. Я сам вместе с рабочими таскал станки. Я сам…
Лукин удивленно перебил:
– Сам? Станки?
Макар Рукавишников, обрадованный, что нашел союзника, весь качнулся к Лукину и с еще большей слезой произнес:
– Да. До сих пор плечи зудят.
Лукин все так же удивленно и сочувственно:
– Это же понять надо, товарищи… директор вместе с рабочими таскает станки. Да ведь за это надо медалью награждать.
Все притихли, а Лукин, чуть подождав, неожиданно добавил:
– Пуда на три весом… и на одной стороне выбить: «За глупость», а на другой – «Носи, дурак».
В кабинете стояла минутная тишина… и вдруг все грохнули таким хохотом, что кот выскочил из кадки и заметался во все стороны, будто кто его колотил веником.
А когда хохот смолк, поднялся с дивана Александров. Он разгладил на голове взъерошенные, непослушные седоватые волосы, которые и после этого так и остались взъерошенными.
– Есть правило, закон – строители завода не имеют права вмешиваться в заводские дела, – заговорил он тихо, но все его услышали. – Строители контролируются заводом, а не наоборот.
– Вот именно. Вот именно, – обрадованно воскликнул Макар Рукавишников и победоносно посмотрел на всех.
– Но, – Александров еле заметно улыбнулся, – но мы так воспитаны: если идешь по заводскому двору и видишь брошенную деталь, то непременно ее поднимешь… хотя это и не твоя прямая обязанность. А тут… брошен целый завод. – Он глянул на перепуганного Рукавишникова и заторопился: – У меня еще нет достаточных данных, чтобы судить о вашей работе. Меня только удивляет, почему программа не выполняется – то ли в самом деле вам кто-то мешает, то ли вы сами себе мешаете, – и с этими словами он неожиданно всем поклонился и пошел к выходу.
Увалов пробудился, перестав жевать серку, кинулся за Александровым, за ним кинулся и Едренкин. Приперев у двери Александрова, они что-то горячо начали нашептывать ему, кидая косые взгляды на Николая Кораблева. Выслушав, Александров неприязненно отмахнулся от них и, подхватив под руку Николая Кораблева, выходя с ним из кабинета, тихо проговорил:
– Людей сейчас мало, Николай Степанович. Вы ведь на его место не пойдете?
– Нет, – решительно ответил тот.
– Ну, вот видите… До войны мы бились над кадрами, а теперь фронт. Сколько туда ушло лучших людей! Кстати, Сосновский остается тут, на заводе, как уполномоченный наркома для выправления линии Рукавишникова.
6
– Да, да, – углубляясь все дальше на строительную площадку, говорил инженер Александров. – И вы, Николай Степанович, помогите уж нам. – И, болезненно улыбаясь, он обратился к Ивану Ивановичу: – Вас я тоже знаю. И по батюшке вашему – знатоку богатств Урала, и по вашей работе, – проговорил он так, будто чем оделил Ивана Ивановича.
Николай Кораблев, у которого все больше нарастало неприязненное чувство к Александрову и за его тон говорить «от власти» и за его манеру прихрамывать на обе ноги (Кораблев не знал, что у Александрова ревматизм), зло сказал:
– Чепуха это – нет людей. Плохо вы там ищете, в наркомате. Ну, нам надо на монтаж электростанции, – он чуть подумал и из вежливости пригласил Александрова: – Не хотите ли пройтись с нами?
Тот пожался, но глаза у него тут же вспыхнули.
– Я ведь не видел еще вашей стройки. С удовольствием! А вот и Едренкин.
Едренкин выскочил откуда-то из-за угла, держа в руках блокнот в сафьяновом переплете.
– Мучительно! Честное слово, мучительно! – заговорил он, поеживаясь не то от холода, не то от волнения.
– А в чем дело? – не останавливаясь и не глядя на него, спросил Николай Кораблев, думая: «Вот еще один! Галки! Прилетят, поболтают и улетят».
– Наркоматовская газета поручила мне написать о вашем строительстве… мне не хочется обижать вас… но в то же время я не могу покривить душой, в конце концов совестью журналиста.
– Мы готовы вас выслушать, – сдержанно-спокойно сказал Николай Кораблев.
– Тишина-а-а. Это не строительство, а какая-то вата, – оскорбительно произнес Едренкин, мигая выпуклыми глазами. – Где у вас тут энтузиазм? Где подъем? Где?
Иван Иванович, разъяренный, кинулся к Едренкину.
Николай Кораблев преградил ему путь, успокаивая:
– Что вы, Иван Иванович?
Но Иван Иванович уже прорвался.
– Пустую ему бочку надо: гремит, грохочет. Вот прискачет такой и давай чирикать. Черт знает что!
И в самом деле казалось, что на строительной площадке вовсе никакой работы не ведется: редко были видны люди, подводы; только по шоссейным дорогам, пересекающим всю площадку, то и дело мчались грузовые машины, везя цементированные балки, переплеты, карнизы цехов, кирпич, камень, цемент, железо. Везут, казалось, неизвестно куда и зачем. Одним словом, неопытный человек так бы и подумал, что тут строительство законсервировано, и никак не поверил бы, что на этом строительстве в этот час работало больше десяти тысяч человек.
Но инженер Александров внимательно смотрел на строительную площадку, и лицо у него постепенно разглаживалось. Даже по мелким деталям он видел порядок на строительстве. То, что нигде не валялись лишние доски, бревна, кирпичи, то, что не было той суетни, какая обычно бывает на крупных стройках, то, что по шоссейным дорогам то и дело мчатся со строительными материалами грузовики, – все это говорило инженеру Александрову о хорошо налаженной машине, которая работает без шума, но четко и уверенно. Инженер Александров понимал, что где-то на стороне готовятся балки, переплеты крыш, окна, боковые стены для цехов. Все это привозится сюда на грузовиках и тут собирается. Собирается, как часы, из деталей. Вон нарыты ямы для столбов. И тут же около ям лежат цементные балки, переплеты для крыш, стенки, рамы. Это цех в лежачем положении. Пройдет несколько дней – и цех «поднимется на ноги». Все это видел инженер Александров. Обняв одной рукой Ивана Ивановича, другой Николая Кораблева, он чуточку притянул их обоих к себе и успокаивающе заговорил:
– Не надо шуметь: хорошее дело никогда не шумит, оно идет упорно. Вот за это я вас обоих и люблю… Вот за это… И вы молодцы…
Николай Кораблев опустил глаза, подумал: «А ведь он хороший. Зря я на него так», – и проговорил:
– Есть такая замечательная поговорка: «Не будь настолько кислым, чтобы на тебя не плюнули, но не будь и настолько сладким, чтобы тебя не скушали». Мы с Иваном Ивановичем живем по этой поговорке.
– И это хорошо! – подхватил инженер Александров. – А на ветер не стоит обращать внимания: он и по дороге носится и в трубе воет…
Едренкин, поняв, что последнее произнесено по его адресу, решительно сказал:
– Да. Но все это американизм. И во всей стройке нет русского духа.
Тут вдруг рассвирепел Николай Кораблев.
– Какого черта ты болтаешь о русском духе? Что ты в нем понимаешь? В тебе самом и капли русского нет. Капли! Пылинки!
– Э-э-э!.. – протянул было Едренкин, намереваясь что-то сказать, но из-за угла выскочил чернявенький человек. Рукой – тощенькой, маленькой и сморщенной – он поманил к себе Едренкина. Едренкин сразу кинулся к нему, крича: – А я-то вас искал!
– Ну и ершистые вы оба, – чуть погодя сказал Александров.
– Да уж не дадим себе на ногу встать. А это такой нахал: тебе на ногу встанет да еще милиционера позовет. – Николай Кораблев весело подмигнул Ивану Ивановичу: – Зубастые мы, верно, Иван Иванович?
7
Здание электростанции, куда они направились, было уже выведено под крышу, хотя леса еще не успели снять. Тут, как и всюду, все прибрано – ни лишней доски, ни лишнего кирпича, даже дорожки и те посыпаны желтым песком.
Николай Кораблев сердито сказал:
– Ну, это уж лишнее, Иван Иванович, дорожки-то песком. Как у канарейки в клетке.
– Лишнее? Чистота никогда лишней не бывает: никто на такую дорожку не осмелится бросить бревно или доску, а на грязную набросают и будут через этот хлам лазить, чертыхаться.
Около здания работал экскаватор, готовя место для котла второй очереди. Он работал легко, налаженно, отфыркиваясь, то и дело выбрасывая из своей пасти огромные груды земли в грузовые машины. Поблизости люди готовили леса для опалубки, закладывая арматуру, заливая ее цементом. Все работали налаженно, но, как всегда на заре, чуть вяло. Увидав Николая Кораблева, Ивана Ивановича и еще неизвестного им человека, рабочие разом ожили.
– С добрым утречком, товарищи, – поздоровался Николай Кораблев и, оглянувшись, увидел на лесах Коронова, недавно по собственному желанию переведенного с лесозаготовок на опалубку. – Как бригада? Подходявы ли людишки? – употребил он любимое слово Коронова.
– Подходявы. Подходявы, Николай Степанович, – ответил тот. – Шуруют ладно.
– Кто это? – заинтересовался Александров.
– Наш. Уральский, – с гордостью ответил Иван Иванович.
– Очень интересный. Очень, – заговорил и Николай Кораблев, уже мило посматривая на Александрова, раскаиваясь в своем неприязненном чувстве, которое у него появилось было к нему, и видя теперь в Александрове только все хорошее. – Очень интересный человек, – и еще проще добавил: – Ну вот, Степан Николаевич… так ведь, кажется, ваше имя и отчество? Так вот, Степан Николаевич, это работают люди-строители, то есть люди в нашей системе, а теперь давайте посмотрим тех, кто работает в системе завода. Посмотрите. У вас глаз острый и опытный, чему я очень рад…
Здание, где монтировался котел мощностью на сто тысяч киловатт, было высотой метров на шестьдесят. Тут работала бригада Ахметдинова. Люди разбросались всюду – одни подтягивали огромные стальные балки, другие, забравшись на самую высоту, прицепясь, как пауки, занимались электросваркой, третьи клепали рубашку котла, а вон на высоте шестидесяти метров, почти под самой крышей, появился Ахметдинов. Он пробежал по балке.
– Ух ты, какой бесстрашный, – проговорил Иван Иванович, задирая голову. – Смотрите-ка, опять бежит. Зачем это ему так?
Рабочий, находящийся тут же, неподалеку от них, сказал:
– Это наш бригадир, Ахметдинов. Он у нас как кошка. Впрочем, головой куда умнее ног своих. Молодец, честное же словушко.
– А вы с ним давно работаете? – спросил Иван Иванович.
– С самого того дня, как война случилась. Мы уральские. Из Златоуста. Ух, который мы уже котел монтируем, как орехи грызем, – и, сказав «орехи», рабочий икнул, как бы чем-то подавясь, затем погладил рукой горло, потом грудь и, бледнея, проговорил: – Есть хочется… Вот ведь как хочется, – и, еще более бледнея, не желая этого, жалко улыбаясь, присел на пол, бормоча: – Вот ведь сила-то какая в ей – в голодухе, – и так заикал, как будто из него вытягивали все внутренности.
– Эй!’ Кто там есть! – позвал Иван Иванович, кидаясь к нему.
Откуда-то со стороны выскочил Петр Завитухин. Как бы радуясь тому, что случилось, он закричал на всю котельную:
– Во! Во! Лошадь не покорми – и та взбесится! Во!
Рабочие-монтажники ссыпались со всех сторон, сами такие же бледные, изможденные, сурово посматривая на своего товарища… И кто-то из них сказал:
– Ну, Сергей, опять заикал. Ты продержись малость. На всех на нас позор наводишь. Не ты один с пустыми кишками.
А Петр Завитухин, налезая на Николая Кораблева, вытянув губы, пожевывая ими и держа в руке тяжелый молоток, выпалил:
– Что? Сами-то, поди-ка, жарено-парено жрете? А-а-а? Не слышите, лошадь, говорю, не покорми – и та взбесится.
– Ну! Ну! – вдруг закричали на него рабочие-монтажники. – Мы не лошади. Эй! Ты! Пустое-то не мели.
Сверху сбежал Ахметдинов. Идя к Николаю Кораблеву, он скособочился, выставив вперед квадратное плечо так, как будто собирался пойти в бой.
– Здравствуйте, – неожиданно мягко заговорил он. – Здравствуйте. Помогайте нам, пожалуйста. Ребята мои такие – все могут. Да-а. В Сибири мы монтаж строили. Ой, как строили. Весело. А тут – кушать нет, спать нет. День покушал, два не покушал. Воздух глотай, как лягушка. Да-а? – и болезненно засмеялся.
Все три инженера переглянулись.
Николай Кораблев, обращаясь к Ивану Ивановичу, сказал:
– Нам надо от Рукавишникова забрать монтаж.
– Ну вот еще! Монтаж котла отобрать, потом придется нам и станки расставлять, моторы выпускать, а Рукавишников снова демагогию будет разводить, как сегодня. – Иван Иванович гневно посмотрел на Кораблева. – Милостивый вы уж очень.
– Вы подумайте, Иван Иванович, к сроку котел не будет смонтирован, и мы с вами останемся без электроэнергии, так что уж лучше Рукавишников с демагогией, а мы с электроэнергией.
– Разве мы плохой народ? Да-а? Иван Иванович. Разве мы забыли, как надо работать? Да-а? Иван Иванович. – Ахметдинов говорил, и сильные пальцы на его руках дрожали. – Почему ваши рабочие кушают, наши не кушают? Кто дал такое распоряжение? Никто не дал такое распоряжение.
Совсем в стороне от них стоял человек. Шея у него была закутана пестрыми тряпками, на руках вместо варежек порванные чулки, на ногах стоптанные валенки. Он стоял чуть в стороне, стыдясь подойти к инженерам. Первый на него обратил внимание Александров. Он долго всматривался в него, и человек под его взглядом все горбился. Александров, обращаясь к Ахметдинову, тихо проговорил:
– Простите, не ошибаюсь ли я? Это ведь инженер Лалыкин?
– Совершенно верно, – ответил Ахметдинов.
Тогда Александров, раскинув руки, пошел к человеку, говоря:
– Александр Александрович! Вы ли? Милый, да что с вами? Родной мой! Что же это вы?
Лалыкин поднял голову и посмотрел на Александрова слезящимися глазами.
– Не нахожу слов. Мне все кажется: то, что происходит со мной, происходит во сне.
– Да что с вами? Что вы так опустились?
– Сбили. Из круга выбили. Рукавишников. И вот я, как рядовой, работаю тут. – Лалыкин жалко улыбнулся. – Ах, если бы меня вытряхнули на чужом заводе, ну хотя бы у Форда, Круппа, я сцепил бы зубы и стал бы драться. А тут? На своем заводе…
Инженер Александров резко повернулся и, подойдя к Николаю Кораблеву и к Ивану Ивановичу, глухо проговорил:
– Все – и строительство и завод – все надо передать в ваши руки. Так я думаю. Вы – как хотите. Но я буду это защищать в наркомате. И если понадобится, дойду до Совнаркома, – и обнял Лалыкина. – Ну, ничего. Ничего, голубчик. Поправимся. Все поправится, – и по доброте своего сердца сказал то, что не следовало бы говорить: – Конечно, вам жену надо выписать: вас ведь теперь надо отпаривать. Она у вас где? В Москве?
Лалыкин еще больше осунулся.
– Там… жена… По ту сторону… с дочкой. Может, и в живых уже нет.
«А у него то же, что и у меня». – подумал Николай Кораблев, и с этой минуты Лалыкин стал ему как-то еще родней.
8
Николай Кораблев все время находился в состоянии мучительного ожидания. Когда он шел с работы на квартиру, то ощутимо представлял себе, что там, на столе, лежит телеграмма или письмо от Татьяны… и, подходя к домику, он начинал радостно улыбаться, затем крупным шагом вбегал в комнату, смотрел… и сразу, непомерно устав, садился в кресло.
– Нету. Нету, – зная, что он ищет глазами на столе, говорила Надя, и губы у нее дрожали.
Вот и сегодня, распростившись с Александровым, непомерно устав за эти дни, он направился к себе на квартиру, намереваясь хоть часок отдохнуть… и то же чувство радостной надежды снова вспыхнуло в нем. И он, не желая спугнуть это радостное ожидание, шел к домику намеренно медленным шагом. А подойдя к крыльцу, взял в уголке березовый веник и стал так же медленно сбивать с бурок сухой, серебристый на солнце снег. Ударив раз, он остановился, забыв, о чем думал, и тут же вспомнил.
«Ах, да-да. Этот Александров… В сущности, он чудесный человек. Но ему поручили в наркомате: «Не вмешиваться, а выяснить». Вот он и не вмешивается, а выясняет. А ведь как хорошо-то – буран победили! Да. Да. Этот Рукавишников… Удивительно! Ведь был же доволен, что станки разгрузили, рабочих накормили, одели… а тут, на заседании, нате-ка вам!» – Он еще раз ударил веником по бурке и через согнутую руку посмотрел вдаль на гору Ай-Тулак. Она вся серебрилась на солнце – могучая, сильная, уходя высокой верхушкой в голубое небо. – «Чем виноват Рукавишников? Ему поручили завод, а завод для него тяжел, как вот эта гора… А как все-таки чудесно жить на земле. И эта война… Если бы не она, как бы мы замечательно жили!» Николай Кораблев махнул веником по второй бурке и тут же почувствовал, как кто-то чем-то тупым ударил его по голове. Падая, совсем еще не понимая, почему его руки воткнулись в сугроб, он вскинул было правую руку, вцепился в доску крыльца, но рука непослушно скользнула и снова сунулась в снег. И только тут, как-то туманно, он что-то понял. Понял и вскрикнул:
– Таня! Танюша! Да помоги же!
Часть вторая
Глава седьмая1
Приближалась весна…
Снега в полях посинели, зарозовели леса, наливаясь жизненными соками. Но зима еще держалась крепко: прилетели было первые птицы весны – грачи, но, пошатавшись несколько дней по унавоженным дорогам, вдруг поднялись и улетели куда-то южней.
После их отлета в Ливнях стало еще тоскливей: грачи принесли с собой какую-то надежду. Какую? Жители даже сами не знали. Но то, что грачи заковыляли по дорогам, кланяясь на обе стороны, обрадовало ливнянцев, а тут снова всеми овладело чувство бездомности… Странно это было. Ведь в Ливнях как будто ничего не изменилось. Ганс Кох даже не разогнал колхоз, не тронул и сельский совет, только во главе совета поставил старосту Митьку Мамина. Он ничего не тронул. Даже не сменил директора школы, однорукого учителя Чебурашкина. Одно только существенное сделал Ганс Кох – отобрал у всех коров, овец, свиней, вырвал из семей трудоспособных… И люди за двести граммов хлеба с утра и до позднего вечера долбили мерзлую землю, обнося село противотанковым рвом.
– Сатанинская линия: большую могилку роют, – загадочно произносил Ермолай Агапов и вместе со всеми долбил мерзлую землю.
С «богомолья» он вернулся совсем недавно. Встретившись с Татьяной на опушке леса, он рассказал ей о том, как ему удалось пробраться в Брянские леса и как там живут партизаны.
– Настоящие войска… и генералы есть. Сила. Те, у кого струна терпения лопнула, пробились туда. Этих по жилкам тяни – не пикнут. А под Москвой-то, слыхала, как врага стукнули? Ну, это еще только мизинцем, а вот скоро вся сила земли нашей соберется, да кулаком прямо по сопатке паршивой, да со всего размаху, чтобы в мокрое место превратить морду бандитскую, да и другим наказ дать – не лезь на советский народ.
Переполненный такой верой, он теперь ходил по улицам, гордо неся голову, и при встрече с Гансом Кохом еле заметно кивал, как будто тот был не завоеватель, а просто навязчивый знакомый, с которым хочется порвать знакомство, но еще нет случая. И только однажды, истощенный голодовкой, он, подумав, сказал Татьяне:
– Стар уж я. Душой молодой, да тело не слушается, особо сердце. Могу споткнуться… тогда ты держись учителя Чебурашкина. Одно скажи ему: «На опушку за ягодами, мол, приходи». И придет. Ну как, листовочки-то принесла?
Татьяна по заказу Ермолая Агапова готовила маленькие листовки, и он всякий раз поправлял ее.
– Слова должны быть как острый топор, а у тебя – нежности.
– Да ведь так очень грубо, – возражала Татьяна.
– Грубо? Разве когда гадину убивают, нежные слова ищут?
2
– Вот они где все у меня, – притопывая кованым каблуком сапога, хвастался перед Татьяной Ганс Кох. – И уверяю вас, мы с вами скоро будем в Баку. Ах, Баку! Это есть океан нефти. Может быть, мне после окончательной победы взять промысел? Ох, нет, нет! Я открою в Берлине ювелирный магазин. Вы представляете? Самый чистый, самый доходный. Я стою за прилавком. Я торгую. Со всех сторон сыплются деньги. Деньги, деньги, деньги! Они сыплются, как дождь, как Ниагарский водопад. – Он смолкал и ходил по комнате, как будто что-то взвешивая внутри себя, затем произносил: – Я окончил гуманитарный университет. А когда окончил, спросил: «Ну, что я теперь буду делать?» Мне ответили: «Ты, Ганс, будешь торговать на углу кипяченой водой». – «Нет, – ответил я. – Я стану музыкантом». Но тут пришел Гитлер и сказал: «Ерунда. Самая большая музыка, Ганс, это всадить нож в тело врага и вертеть, вертеть. Ты, Ганс, должен стать военным, и ты завоюешь весь мир, и ты будешь богат». – «О-о, – я сказал, – это верно». И стал военный.
Татьяна бледнела, как бледнеет человек, неожиданно натолкнувшись в лесу на гадюку, и в ужасе думала:
«Вот так возьмут они моего Виктора и скажут: «Самая большая музыка – нож». Долой все – науку, искусство. «Самая большая музыка – нож».
А Ганс Кох, увлеченный, продолжал:
– Нет. Нож – еще не музыка. Золото – музыка. За золото можно убивать? Можно, – резким движением он выдвигал ящики старинного письменного стола и, подняв руки, как бы обнимая весь мир, вскрикивал: – Смотрите. Это золото! Это платина! Это есть музыка!
Татьяна стояла застывшая и только одним глазом видела: в ящиках, аккуратно разобранные, лежали золотые, платиновые коронки зубов – и в ней поднималась тошнота такая же, как если бы она видела отрубленные человеческие пальцы. А Ганс Кох вдохновенно хвастался, пересыпая в ладонях коронки.
– Это музыка. Восемь таких посылок я отправил под Берлин своей маме…
Татьяна с ненавистью думала:
«Да. Да. Насвистывая фокс-марш, он повесил Егора Панкратьевича, а потом снял с его зубов платиновые коронки… под фокс-марш он вешает, убивает… во имя… во имя зубных коронок. Так вот кто пришел в Европу. Но что же делать? Что? Что? Что? Убить? Мне его убить? – Она невольно выставляла свою тонкую, с сильными пальцами руку и, глянув на нее, содрогалась. – Вот этой рукой… убить?»
А Гансу Коху казалось, что она взволнована его словами, и он, налив в стопку рому, умиленно ловя взгляд Татьяны, произносил:
– За нашу единую цель?
– Да. За нашу единую цель, – еле слышно отвечала она, вкладывая в эти слова совсем другой смысл, вспоминая при этом Ермолая Агапова, и уходила в комнату сына.
Тут Мария Петровна встречала ее суровым взглядом.
– Ах, мама, мама, – только и произносила Татьяна, упрекая ее за такие глаза, и склонялась над кроваткой сына.
Виктор снова болел. Он хорошо ел, спал, но, несмотря на это, весь вытянулся, похудел и, глядя На всех, казалось, говорил:
«Да что же это вы безобразничаете?»
Ходить он начал сразу. Как-то на днях Мария Петровна поставила его на ножонки и, отпустив, протянув к нему руки, сказала:
– А ну, топ-топ, сыночек.
И он пошел, косо ступая пятками, а у дивана со всего ходу сел и снова потянулся, улыбаясь, как бы говоря: «Вот я какой герой».
3
Все у Ганса Коха шло блестяще…
Но вот кто-то в лунную, холодную ночь убил Митьку Мамина. Убил топором в затылок и привязал к столбу виселицы, на которой когда-то Ганс Кох повесил Егора Панкратьевича Елова. На грудь Митьке пришпилил кусок бересты с надписью: «Полюбуйтесь-ка на своего кутенка, проклятые».
Как-то в Ливни зимним вечером забежал бешеный волк. Весть об этом молниеносно разнеслась по селу и подняла всех на ноги. Люди выскакивали из изб, слыша то в одном, то в другом конце крики: «Батюшки! Спасите-е!»
И мужики, вооружившись вилами, топорами, решили убить зверя. Но волк в темноте шел тихо. Из тьмы ночи он кидался и на тех, кто был вооружен. Только на заре он был убит.
Как радостно тогда вздохнуло село…
Такой же радостный вздох пронесся по всему селу сегодня утром, когда ливнянцы узнали, что убит Митька Мамин. Но тогда все вышли, чтобы посмотреть на убитого зверя. Теперь же люди забились в хаты… и только один человек, Савелий Раков, топтался около виселицы. Он вообще стал каким-то другим: отрастил длинные волосы, ходил грязный, заявляя: «В святые хочу попасть». Вот такой растрепанный, похожий на сумасшедшего, он топтался около виселицы и кричал на все село:
– А-а-а! Что натворили? А-а-а! Богом избранную власть рушили!
Ганс Кох сразу почернел.
Поворачивая ногой Митьку Мамина, как дохлую собаку, он опытными глазами определил, что тот убит одним сильным ударом. Так убить не сможет ни женщина, ни тем более старик. На селе же остались только женщины да старики. Тогда кто же убил? Партизаны? Но не могли же они сами вот так просто явиться в село и убить… И лиловые следы фурункулов на лице Ганса Коха стали совсем медными, около губ легли резкие складки, глаза тревожно забегали, как у уголовника, которого ведут на казнь.
– Боже! Боже! – прошептал он, как бы сожалея о Митьке, но, в сущности, у него в эту минуту явилось одно томительное желание: как можно скорее удрать в Германию. Да. Да. Хотя бы пешком. Удрать в Германию, в Берлин, открыть ювелирный магазин и увезти Татьяну.
Он не мог поступить с Татьяной так же грубо, как он поступал со всеми русскими женщинами, считая их «солдатской добычей» и «низшей расой». С тех пор как Татьяна пригрозила покинуть дом, он стал ее побаиваться, и в то же время у него появилось то самое чувство, какое бывает у собственника, когда он зарится на какую-нибудь вещь, страстно желая приобрести ее в вечное пользование. Татьяна была красива, и Гансу Коху захотелось иметь такую жену «на вечность». Но она может покинуть дом, уйти к высшему начальству и тогда: «Достанется другому, опять чином выше. Все достается только им», – с завистью думал он и шептал:
– Нет. Она сама придет. Сама. Ведь я ей показал такое богатство. Какая женщина откажется от такого богатства? Восемь посылок. И еще сколько можно послать. Ведь война не кончена. А тут?
Ганс Кох сел на рыжий камень, глядя на труп Митьки Мамина, напряженно думая о том, кто же держит связь с партизанами. И ни на ком остановиться не мог. Ведь все жители Ливни при встрече с ним улыбаются ему, приветствуют его этим «чудесным русским обычаем», снимая шапки, кланяясь. Все! И особенно Савелий Раков. Этот всякий раз низко-низко, почти до земли, сгибается и умоляюще просит:
– Да переходите, ваше благородие, на жительство ко мне: спокой вам полный обеспечу. Я жену-то выселил к родне, и весь дом – вам. А то там, на отшибе-то, может что и стрястись.
– Кароший! Кароший! – отвечал ему Ганс Кох и не переходил к нему в дом только потому, что не был уверен, пойдет ли туда Татьяна.
И вот кто-то ворвался и нарушил благополучие.
«Нет. Надо каждого испытать, как паука: если паука долго дразнить соломинкой, он обозлится», – решил Ганс Кох и, прихватив с собой двух солдат, остальным приказав быть начеку, пошел из хаты в хату.
4
И начал он с конца улицы – тщательно и педантично. Вызвав жителей хаты в переднюю комнату, он ставил их на колени – стариков, старух, ребятишек, калек – и пускал в ход свой излюбленный прием. Если человек был конопат, он начинал издеваться над его веснушками; если у человека был велик нос или толстоваты губы, он начинал издеваться над этим, сравнивая человека или с верблюдом, или со свиньей. Но вскоре Ганс Кох понял, что этим жителей не пронять. Тогда он перекинулся на другое – стал поносить Красную Армию. И люди каменели, опустив головы.
Ганс Кох вскакивал с табуретки, подлетал к людям, ударяя каждого кулаком под подбородок.
– Смотри мне прямо. Смотри!
И если кто уничтожающе смотрел в его с рыжими точками глаза, он свирепел:
– Ага! Партизан?
Солдаты выволакивали человека из хаты, затем, притащив к виселице, вздергивали его за руки, на той самой перекладине, где когда-то погиб Егор Панкратьевич. Подвешенный, ощущая невыносимую боль, некоторое время, сцепив зубы, молчал… Но боль перебарывала терпение, и жители села, будь то старик, старуха или калека, прорывались пронзительными воплями. Так «преступники» висели час, два. Их снимали, а на их место вздергивали других…
В таком свирепом состоянии Ганс Кох и попал в хату к Ермолаю Агапову. Сын Ермолая Агапова находился в рядах Красной Армии, племянника угнали в Германию, в доме остались сноха Груша и тринадцатилетняя ее дочка Нина. Все это знал Ганс Кох. Знал он и о том, что старик при встрече с ним даже не улыбается, а так, поздоровавшись, гордо несет свою голову.
Сев на табуретку в передней комнате, он позвал старика. Тот слез с печки и, шлепая босыми ногами по чисто выструганным половицам, подошел, спросил: