355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дугин Исидорович » Тревожный звон славы » Текст книги (страница 8)
Тревожный звон славы
  • Текст добавлен: 7 ноября 2017, 23:30

Текст книги "Тревожный звон славы"


Автор книги: Дугин Исидорович



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 45 страниц)

XIII

Сидя в приёмной министра народного просвещения, Николай Иванович Гнедич испытывал особые ощущения: когда-то, в начале века, в этом министерстве он, бедный малоросс, недавно прибывший в Петербург, работал простым писцом.

Теперь канцеляристы осторожно и бесшумно шмыгали вокруг него, а он сидел очень прямо, выставив вперёд трость и положив на неё белые холёные ладони, терпеливо глядя единственным глазом на дубовую, с тяжёлыми узорами дверь кабинета, чопорно и безукоризненно одетый.

Он и всегда одевался тщательно, но сегодня долго обдумывал каждую мелочь. Зелёный фрак он обычно надевал по утрам, синий днём, чёрный вечером. Приём был утренний, но он надел чёрный фрак. Белое жабо, казалось, похрустывало от тугого крахмала. Складки кисейного галстука обматывали шею до затылка.

Как примет его министр? Впрочем, он хлопотал не о себе, а о своём кумире – великом Пушкине. Сам он воплощал тяжкий замысел. Уже семнадцать лет отдал он переводу «Илиады» Гомера[120]120
  Гомер — легендарный древнегреческий поэт; с его именем связывают создание поэм «Илиада» и «Одиссея».


[Закрыть]
и знал, что понадобятся ещё годы. Оценит ли Россия, с какой силой и энергией сумел он передать язык страстей, полноту духа, торжественную важность, величественную простоту героев на заре человечества? Оценят ли вклад, который он внёс в культуру России?

Он был воспитан на идеях Просвещения и потому думал о новом министре неодобрительно. Да, любить отечество должно – но не невежество. Эти патриоты старинного, подлинно русского воистину не умеют любить русскую землю.

Открылась дверь кабинета, приглашая его.

Кабинет был огромен, и в глубине за массивным столом сидел тощий старец в форме морского офицера – знаменитый государственный деятель адмирал Александр Семёнович Шишков. Он кивком головы указал Гнедичу на стул. Гнедич сел, стараясь держать голову несколько в профиль, скрывая чёрную повязку.

   – Слушаю, милостивый государь. – Шишков по привычке почти не раскрывал рот и говорил тихо, так что трудно было разобрать. Был он строг, глаза запали, брови неестественно разрослись, а кожа, как пожелтевший пергамент, обтягивала костлявое лицо.

Гнедич достал из портфеля рукопись и немногословно изложил дело: перед цензурованием у господина Бирюкова первой главы новой поэмы господина Пушкина «Евгений Онегин» великим счастьем было бы предварительно узнать мнение его высокопревосходительства министра.

   – Пушкин, – голос у Шишкова был глухой, – как же, шалопай. Помню, у княгини Авдотьи Голицыной[121]121
  ...Авдотьи Голицыной... – Голицына Евдокия Ивановна (1780—1850) – княгиня, жена С. М. Голицына, с которым жила «в разъезде»; хорошая знакомая Пушкина.


[Закрыть]
он без умолку трещал ночи напролёт. – Он задумался, постукивая кончиками длинных и тоже пожелтевших пальцев по зелёному сукну стола. Давно это было или недавно? В салоне Голицыной Пушкин ещё не прославился даже как автор «Руслана и Людмилы». Теперь его имя гремело по России. – Что же? – Густые брови Шишкова сошлись. – Доигрался до ссылки в деревню?

   – Видите ли, – забормотал Гнедич, – порывы характера. Заблуждения молодости.

Но министр неожиданно показал редкие, торчащие, как куски гранита, зубы. Он улыбнулся.

   – Читал его рассуждение о цензорах. Шельмец!

   – Не знаю... даже не слышал... – изумился Гнедич.

   – Как же, в списках... И мне на стол положили. – Шишков опять постучал костяшками пальцев по столу. – Лестно, что не забывают старика, помнят двенадцатый год и мои манифесты. Вот они! – Он выдвинул один из ящиков и дрожащей рукой достал помятый листок. – Вот он, – повторил он торжественно. – Манифест двенадцатого года! Это – один, а сколько их было? – Читал он без очков, лишь очень далеко отставив руку, – «Не положу оружия, доколе ни единого неприятельского воина не останется в царстве моём». – Рука, обессилев, упала вместе с манифестом на стол. – Вот как я писал. – Явное волнение охватило старика. – Вся Россия слышала меня!..

Гнедич сказал почтительно и льстиво:

   – Как же, ваше высокопревосходительство, заслуги ваши перед Россией незабвенны!

И эти слова будто отрезвили Шишкова: он вновь стал строг и непреклонен.

   – Как министр я не желаю, чтобы наши училища были школой разврата. – Гнедичу показалось, что его тоже упрекают в разврате. – Министерство народного просвещения обязано оберегать юношество от заразы лжемудрого умствования. Вот так-то, милостивый государь!

Но дело приняло неожиданный оборот. Шишков откинулся к высокой спинке стула и приказал:

   – Читайте!

Гнедич послушно открыл первую страницу.

   – Вначале идёт предисловие, – пояснил он.

   – Опустите.

   – За предисловием в виде стихотворного введения идёт «Разговор книгопродавца с поэтом».

   – В чём суть?

   – Книгопродавец уговаривает поэта продать ему рукопись, и поэт наконец соглашается, утверждая истину: «Не продаётся вдохновенье, но можно рукопись продать».

   – Ну, это истина, батенька, на европейский лад. У нас в России так не было. Дальше?

   – А дальше... – Гнедич начал читать строфу за строфой. Читал он в обычной своей декламаторской, театральной манере, которой обучал когда-то великую актрису Семёнову[122]122
  Семёнова Екатерина Семёновна (1786—1849) – русская трагическая актриса.


[Закрыть]
: с подвыванием, с рычанием, стенанием, понижением и усилением голоса.

Но реплики, которые ронял министр, смущали его:

   – Насмешничает... Скоморошничает... В злейшую сатиру пустился...

Установилось молчание. Шишков постукивал пальцами по столу.

   – Что ж, – сказал он наконец. – Насмешничает – это хорошо. Значит, и любит Россию, раз посмеялся над всем нашим обществом, которое только и вопиет: Европа, Европа! – и, задрав штаны, бегает за всем французским. Своего, русского, знать не желаем! Вот и молодец, что посмеялся...

Этот отзыв показался Гнедичу невразумительно-неожиданным.

А Шишков вдруг грустно добавил:

   – Эх, стар я. И не злоблюсь уже ни против кого... А только погибает Россия, потому что пошли мы вслед за Европой. – Он оторвался от спинки стула и сидел теперь по-прежнему прямой и строгий.

   – Так как же, ваше высокопревосходительство? – робко спросил Гнедич.

   – Хорошо, что пострел в деревне, – будто не услышав вопроса, сказал Шишков. – Пусть оглядится да природу русскую полюбит. Пусть народ русский непорченый посмотрит. И книга пусть церковные читает – тогда и ухо у него сроднится с истинным языком.

   – Так как же, ваше...

   – Печатать. Я скажу цензору Бирюкову.

XIV

Зима всё не приходила. Но осень – любимая пора – окончилась, и природа будто замёрзла в бесснежье первых морозов, лишённая красочного наряда, но не укрытая новым, белым, пуховым. Оголённая, беззащитная, она замерла.

Светало поздно. Но не хватало снежной яркой белизны – и казалось, короткий день готов был сразу же угаснуть в новых сумерках, а жизнь пробуждалась от дрёмы лишь для того, чтобы угрюмо зевнуть и повернуться на другой бок.

Он сидел за столом. Но вдруг услышал тишину пустого дома. Под полом скребли мыши.

Работа не шла: скука – воистину плохая муза. Он корпел над листами, но ни одного поэтического звука не извлёк из души.

Досадуя, он снял шляпу с колодки, но не оделся, а в халате и домашних туфлях вышел на крыльцо. Воздух был стылый и тоже бездыханный, дремотный. Небо нависло низкой стальной крышей. Дым из труб дворовых флигелей поднимался прямыми сизыми столбами. Двор был пуст. Тоска!

Он вернулся к столу, но напрасно макал перо, напрасно кусал уже коротко обкусанный черенок, напрасно быстрыми лёгкими линиями рисовал профили, ножки, дуэльные пистолеты и делал причудливые росчерки – ни одна строка не клеилась. Тоска одолевала. В такую минуту нужен был собеседник. Ему, человеку говорливому, так важно было рассеяться, растрястись, растратиться. Но не скакать же каждую минуту в Тригорское. Да и что в Тригорском?

Он лёг и вскоре уснул. И пробудился – как от толчка – от глубокой тревога. Что же делать, что предпринять? Ведь так можно погибнуть!.. Может быть, писать Жуковскому, Карамзину – пусть за него хлопочут! Может быть, даже решиться и написать прошение самому царю? Просить, каяться, обещать... Ах, Боже мой, он был уже на последнем краю отчаяния!

И снова уселся за стол. Кажется, уже смеркается? Вдруг сквозь запотевшие стёкла он увидел въезжающий во двор обоз из нескольких возков. Из флигелей уже бежали люди. Радостно лаяли собаки. Довольно ржали уставшие лошади. Всё ожило. И он тоже выбежал из дома.

С переднего воза уже соскочил Калашников – щеголеватый, в неизменном гречневике, несмотря на мороз, и блестящих сапогах. Он поклонился Пушкину и сразу же извлёк из возка и передал ему несколько пакетов.

   – Ну что? Ну как? – спрашивал Пушкин. О ком, о чём он спрашивал? что мог сказать ему крепостной приказчик?

   – Батюшка ваш, барин наш, здоровы-с, – деликатно ответил Калашников, вполне осведомлённый о всех господских семейных сложностях. – И барыня здоровы-с. И братец ваш Лев Сергеевич. И Ольга Сергеевна-с... – И вдруг добавил, как обычно добавлял в своих докладах Сергею Львовичу: – А впрочем, как вашей милости будет угодно!..

Дочь его Ольга – очень похорошевшая, в узком шушуне и тёплом платке – заботливо снимала соломинки с его тулупа и сапог. Снизу она то и дело бросала взгляды на молодого барина. Кучер Пётр хлопал лошадей по крупам. Мужики, ожидая угощения на кухне, топтались в лаптях и онучах, не торопясь вернуться в недалёкую свою деревню. И Арина Родионовна вышла из дома и, кутаясь во множество платков и потому став какой-то бесформенной, всем улыбалась, кивала головой и кланялась, сложив на животе руки.

Вот они, письма! Вот они, книга! Лёвушка прислал и кое-что нужное для дальних странствий – вместительный чемодан, курительницу, дорожную чернильницу. Прислал он и несколько бутылок bordoau и изрядный круг лимбургского сыра. Но тетради со стихами, некогда проданные Никите Всеволожскому, он всё ещё не выкупил – и это было чрезвычайно досадно, потому что задерживало давно задуманное и совершенно необходимое издание Собрания.

Было письмо от Дельвига. Милый Дельвиг! Он обещал вот-вот приехать, и даже не с пустыми руками, а уже с готовым альманахом «Северные цветы». Возможно, что вместе с ним приедет и Лёвушка. Пока что он призывал Пушкина к терпению, называл Булгарина жалким подлецом, всячески хулил петербургскую скуку и, отдавшись воображению, иногда даже буйному, сообщал о своём намерении бить и вязать петербургских квартальных. Это письмо Пушкин, чуть ли не со слезами на глазах, перечитал несколько раз.

Жуковский писал о дошедших до Петербурга странных слухах о будто бы готовящемся бегстве Пушкина за границу. «Поэзия, – писал Жуковский, – вот чем должен ты заниматься. Поэзия! И соединить высокость гения с высокостью цели! А всё остальное, – уверял Жуковский, – нелепая шелуха жизни». Но пусть провёл бы он зиму в деревне!

Однако же откуда взялись слухи? Можно было не сомневаться в неудержимой болтливости Лёвушки. Всё же в безвредных слухах он углядел и пользу: не примутся ли Жуковский и Карамзин за усиленные хлопоты? Он и сам в письмах, которые наверняка просматривались, прозрачно намекал на возможность побега. Не воздействует ли это на самого царя?

И Пушкин воспрянул духом. Нужно взять себя в руки! Нужен распорядок! Утром обливаться холодной водой. Работать. Совершать днём прогулки. И развлекаться – так, как это возможно в глуши. А что, если тайком самому съездить в столицу? Ночью. На один день! И вдруг явиться к Жуковскому, или Карамзиным, или к лицейским друзьям...

Он велел Петру оседлать лошадь.

Прогулка в первой половине декабря 1824 года.

Грязь на дороге застыла комьями и рассыпалась промерзшей трухой под лошадиными копытами. Бесснежные и тоже промерзшие поля лишь кое-где зазеленели чахлыми озимыми. И оголённый лес выглядел непривычно сиротливо, будто и сам продрог. Ковёр листьев покрыла хрусткая серебристая изморозь.

Как решить неотступные вопросы? На какую стезю направить судьбу Онегина? В какой узел её завязать? Из-за того, что плана обширной поэмы не было, каждый шаг приходилось нащупывать. Судьба Онегина! Может быть, она была судьбой и самого автора, и судьбой всего поколения?

Уже давно закончил он третью главу. Сюжет разворачивался легко, потому что вполне повторял сюжет «Кавказского пленника». Но это нисколько не смущало. Героиня влюбляется, герой её отвергает. И третью главу он закончил эффектной сценой: встречей героев после её любовного признания. Это предрешало объяснение в четвёртой. Правда, не сразу далась ему песня девушек – удачная сатирическая чёрточка, подсказанная не ведающей о том Прасковьей Александровной. Он записал в Михайловском и Тригорском несколько песен, но всё же недостаточно искушён был в фольклоре. Одна песня показалась ему грубой:


 
Вышла девка на дорогу,
Помолившись Богу.
Девка плачет, изнывает,
Друга призывает...
 

Он предпочёл литературно-условную, но подходившую к лирической ткани поэмы:


 
Девицы, красавицы,
Душеньки, подруженьки,
Разгуляйтесь, милые,
Разгуляйтесь, резвые.
Заманите молодца
К хороводу нашему...
 

Итак, герой поэмы, как и в «Кавказском пленнике», отвергает героиню. Не изживал ли он в фантазиях любовную свою драму? Разве не был он властен над тем, что творил? Никогда не любившая его, отвергнувшая, Мария Раевская в обеих поэмах молила его о любви и предлагала то невозможное, то бескрайнее, то безмерное счастье, о котором он грезил с юности и которого до сих пор был лишён. Но и Онегин и пленник были байроническими героями, потому отвергали счастье: байроническому герою не надлежало быть счастливым.

Уже написаны первые строфы четвёртой главы. Итак:


 
Минуты две они молчали,
Но к ней Онегин подошёл
И молвил...
 

Но что же он молвит? В какие слова облечёт ответ? Вот это и нужно было решить.

Конечно же герой «Кавказского пленника» мог отвергнуть черкешенку из-за некой таинственной иной любви. Русский дворянин уже обязан был остановить сельскую барышню, если не собирался жениться на ней. Наивная, романтически настроенная, провинциальная и не очень уж развитая Татьяна никак не могла подойти искушённому в высшем свете и любовных передрягах Онегину.

Первые строфы четвёртой главы он посвятил размышлениям о женщинах. Он вначале написал о женщинах от автора, от себя, потому что его давно поразил разрыв между простотой механики чувственной любви и необъятностью бушующих вокруг этого страстей, благоуханием любовного очарования.


 
Дознался я, что дамы сами,
Душевной тайне изменя,
Не могут надивиться нами,
Себя по совести ценя.
 

Как смешно должны выглядеть со стороны неугомонные хлопоты мужчин! Как откровенно прямо во всём разбираются женщины!


 
Восторга наши своенравны
Им очень кажутся забавны...
 

Потому что такова сама женская натура. И он желчь и разочарование вложил в строки:


 
Как будто требовать возможно
От мотыльков иль от лилей
И чувств глубоких и страстей!
 

Но поспешил оговориться в отношении той единственной и ни на кого не похожей, образ которой всё не гас в его душе:


 
Но есть одна меж их толпою...
Я долго был пленён одною —
Но был ли я любим, и кем,
И где, и долго ли?.. зачем
Вам это знать?..
 

Теперь он подумал, что отступление о женщинах своим тоном нарушает лиризм поэмы, и засомневался: нужны ли вообще в поэме эти строфы? Передать подобные размышления самому Онегину? Но тогда его поведение предстанет оправданным природой, а не следствием охладелости – и сюжет поэмы лишится драматичности. Над всем этим следовало ещё подумать. Ясно было одно: ответ Онегина должен выглядеть холодным нравоучением неосторожной сельской девице.

Когда он вернулся домой, уже смеркалось. Он поспешил в свою комнату и записал в тетради:

«Минуты две

Когда б я смел искать блаженства

Когда б я думал о браке, когда бы мирная семейственная жизнь нравилась моему воображению, то я бы вас выбрал, никого другого – я бы вас нашёл... Но я не создан для блаженства ets (недостоин). Мне ли соединить мою судьбу с вами. Вы меня избрали, вероятно, я ваш первый passion, но уверены ли – позвольте вам совет дать».

Записав мысли, Пушкин захлопнул тетрадь. Оказывается, он писал уже в темноте.

Он зажёг свечу. Тени забегали, зашуршали по комнате – по пологу кровати, по этажеркам с книгами, по низкому потолку, – углубляя одиночество и мертвящую тишину. Он быстрым шагом перешёл через сени к няне.

Старушка пила чай. От самовара – приземистого, с оттопыренными ручками – поднимался пар. Пламя свечи отражалось в медном пузе самовара.

Лицо Арины Родионовны, да и весь вид её выказывали полный покой и совершенное удовольствие. Уже, видно, не одна чашка была осушена. Из блюдечка она выбирала кусочки колотого сахара, клала их в рот, а потом звучно прихлёбывала.

И хотя в комнате няни тоже было полутемно, но даже тени здесь по углам показались спокойными, мирными, довольными. На лавке в деревянном лотке лежали клубки шерсти и спицы, на полу – веретено.

Ах, Боже мой, няня! Пушкин из портсигара извлёк папиросу – Лёвушка не поскупился купить лучшие в лучшем магазине, – прикурил от лампады, круглосуточно горящей перед образами, и, успокоенный, затянулся. Но Арина Родионовна нахмурилась.

   – Нехорошо; батюшка, – с укором сказала она.

   – Э-э... – Он небрежно махнул рукой и всё радостно глядел на свою старую няню.

Но она укоризненно покачала головой:

   – Нет, батюшка, нехорошо это...

Конечно же было смешно, что она, его няня, старуха, называет его «батюшка»!

   – Бог простит, мама, – сказал он.

   – Простит. – Она согласно кивнула головой. – А потому простит, батюшка, что не грешник вы, а мученик.

Неожиданно эта слова вызвали у Пушкина чуть ли не слёзы.

   – Бог простит, мама, – пробормотал он.

Пушкин вышел на крыльцо. В сгустившихся сумерках он увидел в глубине двора фигуру дочки приказчика Ольга Калашниковой. Он торопливо подошёл, молча притянул девушку к себе и поцеловал в губы.

   – Не надо, не надо, – прошептала она, не зная, что делать: бежать или стоять, не смея смотреть барину в лицо.

   – Приходи ко мне, – тоже шёпотом сказал он.

   – А если изведает кто? – Она дрожала мелкой дрожью.

   – А ты не бойся, ты приходи, – повторил он и пошёл в дом.

В сенцах встретилась Арина Родионовна. То ли видела сцену во дворе, то ли была уж очень догадлива, но она сказала нараспев:

   – А чего чужих искать? Свои девки хорошие. Чего ж одному сидеть – дело молодое. – И ушла на свою половину, задула свечу. Он ждал. Наконец послышались лёгкие шага, почти шорох. Он распахнул дверь комнаты, и Ольга, щуря глаза, будто свет у свечи был нестерпимо ярок, вошла.

С бешенством давно сдерживаемого желания он овладел ею.

В помятом сарафане, с оголёнными над сапожками ногами, она плакала, уткнувшись головой в подушку. Утешая её, он гладил шёлковые пряди кос.

   – А вдруг батюшка изведает, – всхлипывала она.

   – Что ж... Ну и что же? – Хотелось как-то успокоить её. – Ты вот что: не бойся! – И снова провёл рукой по шёлку волос.

Ласка подействовала: она шмыгнула носом и затихла. Но ему самому уже хотелось, чтобы она поскорее ушла. И она, будто поняв, тотчас поднялась и принялась собираться, стыдясь и отворачиваясь.

   – Приходи завтра, – сказал он. – Придёшь?

   – Приду, – покорно ответила она.

Как только дверь за ней закрылась, он уселся за стол. Из нескольких обширных стопок книг он выбрал лёгкие, в бумажных, уже помявшихся переплётах десятый и одиннадцатый тома «Истории государства Российского» Карамзина. Эти тома он перечитывал внимательно и вдумчиво не один раз.

И уже составлен был конспект:

«Убиение с в. Димитрия. Чиновники Владимир Загрядский и Никиф. Чепчугов не согласились... Дядька царский, окольничий Андрей Луп-Клешнин предложил дьяка Михайло Битяговского...

...Государев дьяк и печатник Василий Щелканов требует присяга во имя Думы боярской. Избр. Годунова...»

Заканчивался конспект победой Самозванца[123]123
  Самозванец — монах Чудова монастыря Отрепьев Григорий, затем Лжедмитрий I (ум. в 1606 г.) – авантюрист, захвативший в 1605—1606 гг. русский престол под именем Дмитрия-царевича, сына Ивана IV.


[Закрыть]
.

Но уже составился и план трагедии:

«Годунов в монастыре. Толки князей – вести... площадь, весть о избрании. Летописец... Отрепьев – бегство Отрепьева... Годунов в монастыре... Годунов в семействе... Годунов в совете...»

И так до въезда Самозванца в Москву.

Воображение разыгралось и перенеслось в далёкую пору. Стрельцы – с ружьями, в коротких и узких кафтанах с высокими воротниками, в бараньих шапках и в цветных кушаках – на крыльцах дворца. А на старинных улицах первопрестольной воинственные трубы, призывные бубны и повелительные команды начальников стрелецких дружин... Боярские дети – в высоких собольих шапках, в бархатных кафтанах, шитых золотом, – осторожно и заговорщически перешёптываются...

Ремесленники, сидельцы лавок, нищие и увечные в рубищах, подпоясанных верёвками, с растрёпанными волосами и всклокоченными бородами жадно ловят минутные слухи... А вот и сам царь Борис – с острой татарской бородкой, со скуластым лицом, с властными, тревожными, хитрыми, умными глазами... А во дворце в Кремле большие дубовые кресла, стены обиты кожаными венецианскими обоями зелёного цвета с золотыми узорами, вдоль стен тянутся скамьи с красными бархатными подушками, обшитыми золотым галуном, а посредине залы тяжёлый дубовый стол, и на нём свитки...

Чувствовался лёгкий запах угара от печи. За окнами простёрлась ночь. Пламя свечи мигало, то угасая, то разгораясь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю