Текст книги "Тревожный звон славы"
Автор книги: Дугин Исидорович
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 45 страниц)
– Ох, Александр Сергеевич!..
– И если хотите знать, мой предок, Пушкин Остафий Михайлович, думный дворянин, подписался под соборным решением... А другой Пушкин, Гаврила Григорьевич, думный дворянин, содействовал самозванцу Лжедмитрию...
– Ох, Александр Сергеевич!..
Пушкин над чем-то задумался, потом сказал тихим голосом, будто обращаясь к самому себе:
– Убийство Димитрия вроде бы необходимость политическая, да ещё важнее мнение народное – вот и оказалось, что умный и твёрдый духом Борис потерпел полный крах... Не урок ли это грядущим злодеям?
– Я восвояси, Александр Сергеевич. – Рокотов поднялся: поток мыслей, обрушившихся на него, был чрезмерен.
...В опустевшей комнате ещё долго мерцала одинокая свеча. За окном сыпал снег.
Вошла Ольга. Свидания их происходили часто, но длились недолго.
Ольга теперь наряжалась празднично. Оплечье её белой холщовой домотканой рубахи было в затейливой, красными нитками, вышивке.
– Ой, метуха во дворе, – сказала она.
Днём она работала вышивальщицей и, кажется, больше всех на свете боялась Арины Родионовны.
– Севони Арина Родионовна приказала вышить дерево, а по бокам птичек, – продолжала Ольга. – Так я вышила птицу-паву... Арина-то Родионовна вроде совсем старушка, да крепкая, да в плечах харчистая и лицом казистая, а голос живный, громкий...
Оказалось, она ревнует молодого барина к другой дворовой вышивальщице.
– Марья-то на вас, Александр Сергеевич, всё смотрит! Право, бесстыжая! Уж очень резвая. Так я вам скажу: неряха она!
В комнате было совсем тихо, и Ольга прошептала:
– Что-то шуркает, Александр Сергеевич, должно, мыши. А я мышей страсть боюсь... Вот и кошка закавкала... Так я завтра опять приду. Ага?
Скрипнула дверь. В комнате воцарилась непроглядная темнота.
XXIII
В середине марта наконец-то прибыли с таким нетерпением ожидаемые тетради. Пушкин разорвал обёртку, о которой Лёвушка всё ж таки позаботился. Вот они! Плотные шершавые большие листы были сложены вдвое и скреплены – сборник, который он готовил ещё в 1820 году.
Боже мой! Пять долгих лет прошло с тех пор, как в доме алжирца Никиты Всеволожского из этих тетрадей читал он стихи минутным друзьям минутной своей младости – редактору «Journal de St. Petersbourg», щеголеватому неулыбчивому сочинителю аллегорических снов Улыбышеву[166]166
Улыбышев Александр Дмитриевич (1794—1858) – переводчик Коллегии иностранных дел, музыкальный критик, издатель.
[Закрыть], театральному завсегдатаю, гражданину кулис, автору бесчисленных театральных рецензий лейб-улану Баркову, богачу-литератору, сочинителю французских стихов и переводчику Тибулла адъютанту Генерального штаба Якову Толстому[167]167
Барков Дмитрий Николаевич (1796—1855) – чиновник петербургской таможни с 1826 г., театральный критик и переводчик, член общества «Зелёная лампа».
Тибулл Альбий (ок. 50—19 до н.э.) – римский поэт.
Толстой Яков Николаевич (1791—1867) – участник Отечественной войны 1812 г., адъютант, театральный критик и поэт-дилетант, член Союза благоденствия.
[Закрыть] и ещё десяткам лейб-егерей, лейб-гусаров, семёновцев, сотрудников Коллегии иностранных дел, кружившим возле него, знаменитого Пушкина, составлявшим блестящую свиту его, недавнего лицеиста, дерзко и горделиво шествовавшего по театральным залам и светским салонам... Вдруг разразившийся ураган развеял друзей, а его самого унёс вдаль, в изгнание...
Однако за пять лет написано немало – он мог пополнить, расширить Собрание, по-новому разбить его на отделы... Отложив все другие работы, Пушкин засел за правку.
Когда-то он нанял канцеляриста: почерк был чёткий и промежутки между строками, хотя и без транспаранта, были соблюдены. После правки заняться перепиской теперь должен был Лёвушка. Немало встретилось обычных описок. Например, в «Гробу Анакреона» вместо: «Смертный, век твой привиденье» – было написано провиденье. Или: в «Воспоминаньях в Царском Селе» стояло какое-то нелепое улились вместо улеглись. И таких описок было много. Он их исправил. Но главным была правка!
В памяти оживало былое. Вот дорогое ему по воспоминаниям стихотворение «К ней». В доме Оленина на набережной Фонтанки почти потрясение, самое настоящее головокружение испытал он от красоты женщины в тюлевом платье, с открытыми мраморными плечами, с толстой русой косой, по-девичьи уложенной на затылке, – племянницы хозяйки Анны Керн, приехавшей из Полтавской губернии со старым мужем-генералом. Это было в 1819 году – он помнил этот день, этот вечер во всех подробностях... Но в тетради поставил ложную дату: 1817, потому что стихотворение должно жить независимо от породившего его повода. Да и нравственнее скрывать повод... И заглавие он зачеркнул, но потом восстановил. Он внёс поправки: «Сильнее чувствовал... Живей пленяла...» – заменил на: «Живее чувствовал... Сильней пленяла...»
Стихотворение было о ней, к ней и о себе: поэт лишён вдохновения, он не живёт, а лишь дремлет, дни его текут тягостно, но вот он увидел её – и душа его пробудилась; вместе с любовью вернулись вдохновение и счастье жизни... Но строки:
Тебя увидел я... нет! в сердце не потух
Святой поэзии восторг неизъяснимый;
Нет! он ещё горит, поэта прежний дух,
Сей пламень, музами хранимый!
он зачеркнул: они показались слишком напыщенными. «Вновь лиры сладостный раздался голос юный» он тоже зачеркнул, потом восстановил, слегка изменив: «лиры сладостной...»
«В альбом Пущину». И вновь в воображении возникла целая картина: расставание, разъезд после окончания лицея; их в каретах перевозили небольшими группами из Царского Села в Петербург; он отправлялся вместе с Кюхельбекером, Комовским, Масловым, Бакуниным, Броглио и Ломоносовым[168]168
Маслов Дмитрий Николаевич (1796—1856) – советник Московской комиссии по сооружению храма во имя Христа Спасителя с 1824 г., лицейский товарищ Пушкина.
Бакунин Александр Павлович (1799—1862) – чиновник при московском военном генерал-губернаторе в 1824—1828 гг., впоследствии тайный советник; лицейский товарищ Пушкина.
Броглио Сильверий Францевич (1799—1820-е гг.) – граф Шевалье де Касальборгоне, лицейский товарищ Пушкина; вскоре после окончания Лицея уехал в Пьемонт, где участвовал в греческом национально-освободительном движении и погиб.
Ломоносов Сергей Григорьевич (1799—1857) – секретарь русских посольств, впоследствии тайный советник; лицейский товарищ Пушкина.
[Закрыть], а Пущин из-за болезни задерживался в лицее; перед разлукой он первому другу сказал самое заветное:
Взглянув когда-нибудь на тайный сей листок,
Исписанный когда-то мною,
На время улети в лицейский уголок
Всесильной сладостной мечтою...
И сам он сейчас всесильной властной мечтою унёсся в Царское Село. Разве не пророчеством были его строки:
...с первыми друзьями
Не резвою мечтой союз твой заключён;
Пред грозным временем, пред грозными судьбами,
О милый, вечен он!
Да, уже тогда, в мирной тишине царскосельских садов, слышался им неотвратимый гром грядущих судеб!
Два дня, склонившись над тетрадями, он трудился с утра до позднего вечера. А на третий день Михайло Калашников с обозом отправлялся в Петербург.
Во дворе галдели мужики – в зипунах, подпоясанных верёвками, в шапках, в лаптях с завязками поверх портов; они укладывали в широкие пошевни припасы для господ – крупы, сало, мороженую птицу, яйца, масло, стелили рогожи, уминали сено, подвязывали ведра, поправляли хомуты и шлеи; лошади ржали и покорно мотали головами, соглашаясь потянуться в не столь уж далёкий путь.
Пушкин и Арина Родионовна, глядя в окно, то и дело подливали себе в стаканчики. Они доканчивали уже вторую бутыль домашней наливки. Старушка была крепка, однако питомец её захмелел. Он то смеялся, то целовал няню и вдруг уселся заканчивать письмо:
«Брат Лев и брат Плетнёв!
Третьего дня получил я мою рукопись. Сегодня отсылаю все мои новые и старые стихи. Я выстирал чёрное бельё наскоро, а новое сшил на живую нитку... В порядке пиес... не подражайте изданию Батюшкова...»
Это было существенно, потому что «Опыты» Батюшкова, изданные в 1817 году, имели разделы: «Элегии», «Послания», «Смесь» – он же хотел, отступив от традиции, за разделом крупных элегий поместить «Подражания древним», а «Смесь» заменить «Разными стихотворениями» – всё это полнее отражало его лирическое творчество.
«...Для сего труда возьмите себе в помощники Жуковского, не во гнев Булгарину, и Гнедича, не во гнев Грибоедову...»
И это было существенно. Хоть Булгарин практичен и современен, но у Жуковского-то вкус безукоризненный! Хоть Грибоедов остр в слоге, но Гнедич-то напитан античностью!
«Брат Лев!.. Брат Плетнёв!.. Простите, дети! Я пьян».
И, поцеловав няню, Пушкин выбежал без шапки, без шубы.
– Михайло! – Расторопный Калашников был тут как тут. – Пакеты, письма...
– Всё как милости вашей угодно...
– И на словах передай Льву Сергеевичу: чтобы всё... чтобы всё...
Михайло серьёзно, без улыбки смотрел на подвыпившего барина.
– Чтобы всё!.. – Для брата он составил длинный список необходимого: бумага, перья, облатки, чернила, табак, глиняная трубка с черешневым чубуком, вино (bordean) Sotem Champagne, baquet, medaillon[169]169
...(бордо) сотерн шампанское, перстень, медальон (фр.).
[Закрыть] и ещё многое... И книга: Библия, мемуары Фуше[170]170
Фуше Жозеф (1759—1820) – французский министр полиции в 1799—1802, 1804—1810 и 1815 гг.
[Закрыть], журналы, и непременно «Талия» Булгарина – там о драматургии, и непременно немец Шлегель – там теория драмы...
Вдруг он поспешно вернулся в дом, чтобы заказать Льву ещё одну важную для него книгу – «Анналы» Тацита[171]171
Тацит Публий Корнелий (ок. 55 – ок. 120) – римский историк.
[Закрыть]. И набросал несколько фраз предисловия; не составить ли предисловие от издателей: дескать, собранные стихотворения не представляют полного издания всех сочинений А. С. Пушкина; дескать, любопытно и даже поучительно сравнить четырнадцатилетнего Пушкина с автором «Руслана и Людмилы» и других поэм; дескать, мы бы желали, чтобы на это издание смотрели как на историю поэтических его досугов в первое десятилетие авторской его жизни... И вот ещё соображение: после «Воспоминаний в Царском Селе» не поместить ли примечание, что они написаны в четырнадцать лет, и вслед отрывки из «Записок о Державине»?..
Он снова выбежал во двор.
– Михайло! – Он передал новые листки. – Чтобы всё... Чтобы всё... Понял?
Ольга, которая жалась к отцу, вскидывала испуганно и преданно глаза на своего властелина.
Прогулка во второй половине марта 1825 года.
Как ни крепка зима, а пришло ей время сдаваться. Тепла и света прибывало с каждым днём, и, как всегда в весеннюю пору, охватывала мучительная, неодолимая, беспричинная тревога. Куда-нибудь скакать – может быть, тайком в Петербург? Что-то предпринять – может быть, посвататься к Аннет?..
Снег ещё порошил, но уже какой-то влажный, рыхлый, и в воздухе висел туман. А когда туман рассеивался, снег вспыхивал блестящими чешуйками. Берег реки под лучами солнца обнажился, и там чернела мёрзлая земля с поблекшей прошлогодней травой.
Уже он получил тоненькую книжку с наборной рамкой: «Евгений Онегин». Роман в стихах. Сочинение Александра Пушкина. Сб. 1825. Предисловие. Разговор книгопродавца с поэтом. Глава первая». Тираж издания – 2400 экземпляров. Цена – 5 рублей.
Конечно же это было громадным событием!
Плетнёв слал подробные отчёты: в лавке Слёнина за две недели продано 700 экземпляров. Бог мой! Литературным трудом своим обрести независимость! Но Плетнёв же пишет: за бумагу, набор, печатание, переплёт да Льву две тысячи для Всеволожского на выкуп рукописей – и где же тысячи? Ещё в долгу!..
Ну, ладно. Зато журналы взахлёб отозвались о первой главе. «Московский телеграф» хвалит восторженно, да ведь ратует лишь за романтическое направление. «Вестник Европы» оказался умнее: дескать, картина дурного воспитания Онегина верно ли изобразила русский характер и, следовательно, имеет ли народность... Так-то так, но давнего врага Каченовского[172]172
Каченовский Михаил Трофимович (1775—1842) – издатель «Вестника Европы», профессор Московского университета, критик и переводчик.
[Закрыть] за ругань должно наказать...
Кюхельбекер в «Мнемозине» пространно рассуждает о романтизме – да врёт Блехеркюхель! Восторг для него – мерило. Чего? Ведь ересь! «В стихах стихи не самое главное». А что же, проза? Ах, в столицу бы да в жаркую журнальную драку!
В последние дни он перечитывал, в ожидании новой, прошлогоднюю «Полярную звезду» Рылеева и Александра Бестужева. Если Рылеев в обществе – значит, и Бестужев? Отрывки из «Войнаровского» ему нравились всё более:
Враг хищных крымцев, враг поляков,
Я часто за Палеем вслед
С ватагой храбрых гайдамаков
Искал иль смерти, иль побед.
Стихи лучше прежних, слог делался зрелым, Рылеев конечно же Поэт.
Полтавский гром загрохотал...
Но в грозной битве Карл свирепый
Против Петра не устоял!
Разбит, впервые он бежал:
Вослед ему – и мы с Мазепой.
Прочитанные раз стихи, если они были хороши, запоминались мгновенно. Теперь стихи эти рождали в голове смутные замыслы...
Дома он дополнил заметку, написанную именно по поводу статьи в «Полярной звезде» Александра Бестужева. Общее употребление французского языка, пренебрежение к русскому языку конечно же замедлили ход русской словесности. Но кто виноват, если не сами авторы? Некий сатирический поэт верно заметил:
...В стране моей родной
Журналов тысячи, а книги ни одной.
Ну да, с младенчества все наши знания и понятия черпаем мы лишь из иностранных книг. Да уж что может быть хуже: даже мыслить привыкли на иностранном языке! Учёность, политика, философия по-русски не изъясняется, метафизического языка у нас не существует, проза так мало обработана, что в простой переписке мы создаём нужные обороты...
Заметку он оставил незавершённой по одной очевидной причине: эти зияющие провалы, перечисленные им, по плечу было заполнить только ему одному. О чём же писать? Не пускаться в дискуссию нужно было, а приниматься за дело!
...Шутка, которую он затеял, была шуткой наполовину: обедней за упокой души Байрона – в день его смерти, 7 апреля, – он прощался с былым своим властителем дум и кумиром.
Условились с Аннет Вульф встретиться в Воронической церкви.
Пушкин пришёл первым и, сидя в довольно бедной поповской обители, беседовал со священником. Это был среднего роста плотный человек с седой бородой и плешивым лбом – отец Ларион, известный в округе почему-то под именем Шкода. Бывал у него Пушкин довольно часто – по дороге из Михайловского в Тригорское, знал хорошо и попадью, грузную, под стать мужу, но с цепкими, быстрыми глазами, и молоденькую поповну – девочку лет тринадцати, веснушчатую и всегда в мятом грязном платьице.
Шкода был уже в облачении и с крестом. Пушкин сидел у простого, сбитого из досок стола.
– В нужде живём, Александр Сергеевич, – сетовал священник. – От мирских приношений зависим. – Жаловаться он любил и при этом повторялся. – Иной думает: дело ваше лёгкое, мы горбом, а вы горлом. Дескать, Господи помилуй, Господи помилуй – вот тебе и гривна. А пропел: аллилуйя, аллилуйя – вот тебе пятак...
– Почтения от прихожан вовсе не видим, – произнесла попадья, замешивая подле печи просвирное тесто. – Можно даже сказать, бедствуем мы, Александр Сергеевич...
– Я так по совести беру, – перебил жену Шкода. – За молитву родильнице – две копейки, за крещение младенца – три, за свадьбу – десять, а за исповедь и причащение Святых Тайн, Александр Сергеевич, отнюдь ничего не беру... И по малоимению своих доходов принуждён я о святой Пасхе, о Рождестве и в прочие храмовые праздники ходить с крестом по домам...
– Хорошо, – сказал Пушкин, – вот скоро деньга получу и пожертвую...
– Оное не запрещается, – согласился Шкода, оправляя складки на тёмной рясе. – По своему желанию, имуществу, состоянию это дело угодное...
Этот плотный, бородатый, говорливый священник разве не подходил для задуманной сцены в трагедии о Борисе Годунове?
– Юродивых-то в округе много? – спросил Пушкин, следуя ходу своих мыслей. По замыслу, юродивый в его трагедии должен был занимать значительное место.
– В Святых Горах да на наших ярманках юродивые со всей губернии!..
– Веришь ли ты в чудеса? – вдруг спросил Пушкин.
– Да как же не верить, Александр Сергеевич? Да почитайте-ка хотя бы примеры из Жития святых...
– Но ты-то сам веришь? – допытывался Пушкин. – Не в Бога, а в чудеса...
– Так для этого до святости нужно дойти, – уклончиво ответил Шкода. – Вот однажды келарь доложил преподобному Евфимию, что в кладовой нет хлеба, тогда как в монастырь пришло много народу, преподобный Евфимий повелел келарю заглянуть опять в кладовую, а в ней уже хлеба столько, что и дверь-то отворить невозможно... – Но это было лишь учебно-семинарской премудростью.
Пушкин вздохнул:
– В приметы я верю, батюшка. Это грех? Это не христианство даже, а просто язычество...
Но Шкоде спокойней было от привычной темы.
– Без земельного надела церковь наша – вот в чём беда, – сказал он. – Сам рад бы, как древний патриарх, вкушать от трудов своих да назидать нравы народные, а что делать?.. Вот как-то уже и уездный землемер приезжал, погостил у Прасковьи Александровны – да с тем и уехал...
Явилась Аннет – раскрасневшаяся, в лёгкой шубке, в шапочке с меховой оторочкой, заказанных и купленных в Петербурге. Она выглядела премиленькой.
– Опоздала? Maman задержала, хотя знала, что вы здесь ждёте!.. – После быстрой ходьбы её грудь бурно вздымалась.
Попадья увязывала в белую салфетку горячие просвирки.
– Значит, по ком служим панихиду? – Шкода склонился над заранее переданной ему бумажкой. – За упокой души раба Божия боярина Георгия Байрона...
Вышли из жаркой обители, пересекли двор и вошли в нетопленую деревянную церковь. Захудалость приходского храма сразу бросалась в глаза: иконостас почернел, пол неровный, стены голые, царские врата облезлые и даже свет будто неохотно пробивался в церковную полутьму сквозь узкие оконца...
Ожидая отца Лариона, Пушкин и Аннет, стоя у клироса, разговаривали вполголоса.
– Панихида эта напоминает мне обедню Фридриха Второго[173]173
Фридрих Второй (1712—1786) – прусский король с 1740 г., полководец.
[Закрыть] за упокой души Вольтера, – сказал Пушкин.
– Я не поняла, – смущаясь, призналась Аннет.
– Король прусский прежде восторженно почитал Вольтера, но в конце концов изменил к нему отношение.
– При чём здесь вы?
– А при том, что и я изменил былому кумиру.
– Ах, вы опять напускаете на себя! Расскажите лучше о Фридрихе и Вольтере!..
– Вы разве способны понять?..
Из алтаря вышел отец Ларион и, глядя в книгу, привычно, монотонно загудел:
– А ещё помолимся о преставившихся рабах Божиих... – Вначале он, как обычно, перечислил имена Ганнибалов, Пушкиных, Вындомских, а в конце назвал преставившегося боярина Георгия. – Помяни, Господи...
– При чём здесь вы? – шепнула Аннет.
– Ах, вы не способны понять!..
XXIV
Дельвиг всё мешкал. Ещё к Рождеству обещал и не приехал. В новом году что-нибудь да мешало: уж совсем собрался – вдруг в Петербург явился отец; из Петербурга санный путь в Михайловское – отец увёз его в Витебск; обещал в самом начале марта – заболел горячкой. Потом долго не было писем. А на дворе уже апрель!
Дельвиг! Брюхом хотел он Дельвига – так, как голодный алчет насытиться, как роженица алчет дитя...
И вот послышался звон почтового колокольчика. Издали, сначала едва различимо, или, может быть, ему это кажется?.. Нет, ближе, ближе... Сомнении быть не могло! Он выскочил, вглядываясь в извилистую дорогу. Капель весело стучала, длинные ледяные сосульки свисали с крыши. Ступеньки крыльца были мокрые, скользкие.
Вот и коляска. Она въехала в раскрытые ворота. Дельвиг!
Рослый, толстый, крупноголовый... Воображение напряглось, и он так чётко увидел Дельвига, как будто тот стоял совсем рядом.
Из коляски грузно ступил на землю рослый полный соседский помещик. Как любезно, что Александр Сергеевич собственной персоной встречает его на крыльце! А он от нечего делать забрёл на пару часов...
Сидели в тесной комнате, и, опустив голову, Пушкин слушал неторопливую речь сельского хозяина, облачённого в просторный фрак с толстой цепочкой, спускающейся по жилету.
– Изволите видеть, Александр Сергеевич, я познакомился с известным сочинением Болтина. Должен сказать: вполне с ним согласен. Потому, Александр Сергеевич, что, ежели помещик сам живёт в деревне или, скажем, имеет надёжного приказчика, это одно дело. А ежели помещик в отсутствии, или, скажем, приказчика надёжного не имеет, или земли в дачах у него недостаточно, тогда, Александр Сергеевич, понятное дело, куда прибыльнее положить крестьян на оброк.
Так как хозяин угрюмо молчал, гость переменил тему:
– Изволите видеть, супруга моя, урождённая баронесса Сердобина, с недавних пор зачала кашлять... Я – докторов. В Пскове пользует инспектор врачебной управы Всеволодов[174]174
Всеволодов Всеволод Иванович (1790—1863) – инспектор Псковской врачебной управы.
[Закрыть] – давний знакомый, при случае могу рекомендовать. Советует ехать на воды. Пока прописал декохт... Я вам скажу, Александр Сергеевич, было бы семейное счастье, добрая совесть и изрядное здоровье – так грешно ещё жаловаться!..
Но, видя явное нерасположение Пушкина – поэтов не поймёшь! – гость вскоре откланялся.
...Знакомой дорогой, вдоль озера Маленец, отправился он в Тригорское. Лошадь неторопливо шагала, чавкая по снежному грязному месиву. Моросил мелкий затяжной дождь. Кое-где земля вовсе обратилась в трясину, и лошадь вязла по щиколотки.
Известный путь, привычный путь, обычный путь. Опять Тригорское, опять щедроты сельского гостеприимства, опять слухи и новости, завезённые из Опочки, Новоржева или Острова, опять барышни – ломающиеся, кокетничающие, очаровывающиеся, разочаровывающиеся, мечтающие, ожидающие, опять суетливая дворня, пуще смерти боявшаяся хозяйку, опять секреты, намёки, зевки, дурнота и вздохи – опять всё то же Тригорское!
Только что расположились в кладовой, дабы обсудить полученную от опочецкого трактирщика Жака записочку о предстоящем gaiete bruyante[175]175
Шумном увеселении (фр.).
[Закрыть], бале в дворянском собрании, как из Михайловского явился кучер Пётр. Сапоги и порты его были забрызганы грязью, картуз он мял в руках.
– Так что, Александр Сергеевич, барин к вам...
– Что ж ты, дурак, в господскую гостиную впёрся в грязи! – осерчала Прасковья Александровна.
– Дак, барыня, Прасковья Александровна, велела побыстрее.
– Кто же ещё? – рассердился Пушкин. – Сказать ему нет, мол, дома и не скоро будет...
– Дак они ждать изволят... Барон – о себе говорят...
– Что? – Пушкин вскочил. – Кто? – Не простившись ни с кем, он выскочил из дома.
Он скакал, не жалея хлыста. Грязное месиво разлёта лось из-под лошадиных копыт. Скорее! Неужто?..
Что же он застал! Дельвиг лежал на диване, по-детски подогнув ноги, а Арина Родионовна заботливо кутала его в шали.
– Замаялся... – Она будто даже предостерегала Пушкина, оберегая гостя. – Уж больно трухлявый... Сомлел с дороги.
Дельвиг сонно приподнял голову.
– Это ты, Француз?..
– Боже мой, Дельвиг! Неужто, Боже мой!
Дельвиг степенно поднялся с дивана, мешковатый, одышливый и ещё более располневший. Он пошарил рукой – наконец нашёл и надел очки с толстыми стёклами. Некоторое время они смотрели друг на друга, потом обнялись.
Наконец-то он всласть наговорится о поэзий, о журнальных битвах, о новинках – русских и иностранных – с Дельвигом, который протёкшие долгое пять лет варился в гуще петербургской литературной жизни.
– В «Вольном обществе любителей русской словесности», – рассказывал Дельвиг, – противоборствуют партии. Видишь ли, Француз, ты уехал, а я занял должность цензора стихов, что ли, то есть в заседаниях оглашал оценки. Ну и начались нападки на наш священный союз поэтов. Меня в «Благонамеренном» назвали Сурковым – дескать, я люблю спать; Кюхельбекера – Тевтоновым из-за его немецкого происхождения. Ну и всякое такое. В общем, дунь и плюнь!
Дельвиг протёр очки.
– Тося! – воскликнул Пушкин. Боже мой, ведь пять лет они не виделись!
Вообще есть всякие нюансы и сложности – постепенно вводил Дельвиг друга в курс событий. Рылееву и Бестужеву издавать альманах «Полярная звезда», как известно, помогал Слёнин. Вдруг они решили обойтись без услуг многоопытного дельца. Вот Слёнин и поставил условия Дельвигу: издавать «Северные цветы». Те всполошились – да поздно и видят теперь в Дельвиге конкурента.
– Из-за тебя, Француз, и дерёмся!
И Тося поблагодарил за отрывки из «Евгения Онегина», за «Демона», «Песнь о вещем Олеге» и «Прозерпину».
– Ты, Француз, поддержишь меня?
Он привёз «Северные цветы», собранные бароном Дельвигом на 1825 год. Это была изящная книжечка в осьмушку, с гравированными картинками и виньетками, изображающими лиру и гирлянды цветов. Отдел «Стихотворения» открывала «Песнь о вещем Олеге».
Дельвиг восхищался ею. Рылеев же и Александр Бестужев относились к ней по-иному.
– Видишь ли, – размышлял Пушкин, – у Рылеева в думе «Олег вещий» вовсе отсутствуют исторические характеры. Он видит в Олеге лишь символ древней нашей национальной славы. У меня же именно характер: первобытное простодушие, детская вера в слова прорицателя, трогательная привязанность к другу-коню.
Конечно же Рылеев и Александр Бестужев – благородные люди и таланты. Но что-то в них... Правда, Тося? Конечно же, Француз! Что-то в них помимо искусства.
– Они целят, – сказал Дельвиг. – Все целят, целят...
– Они целят, – взволнованно повторил Пушкин. – Ты прав!
– А какая цель у поэзии может быть помимо самой поэзии?
– Ты так думаешь, барон? Ты сам это придумал?
– Сам и придумал.
– Не украл? Ну, дай я расцелую тебя!
Заговорили о нашумевшей статье «Взгляд на русскую словесность в течение 1824 года и начала 1825 года», открывавшей «Полярную звезду».
У Пушкина было немало возражений. Он сделал даже набросок статьи.
– Бестужев пишет: у нас нет литературы, но есть критика. Врёт! Да и где у нас критика? Где наши Лагарпы, Шлегели, Сисмонди[176]176
Лагарп Жан-Франсуа де (1739—1803) – французский драматург и теоретик классицизма.
Шлегели – Август Вильгельм (1767—1845) – немецкий писатель, критик, один из основателей так называемой венской школы романтиков; Фридрих (1772—1829) – немецкий писатель и критик, теоретик романтизма.
Сисмонди Жан-Шарль-Леонар-Симонд де (1773—1842) – швейцарский экономист и историк.
[Закрыть]?.. И кто оценён у нас по достоинству?.. Вот он пишет: у нас нет гениев и мало талантов...
– Врёт, – спокойно сказал Дельвиг. – Ты – наш гений.
Пушкин усмехнулся. Он знал себе цену. Но знал также, что похвальба и благовоспитанность – вещи несовместимые.
– У тебя народная слава! – продолжал Дельвиг. – Гений в тебе я угадал ещё в лицейскую пору.
– Ах, милый Дельвиг, я больше читаю, чем пишу.
– Но ты ведь не бросишь стихи?
– Нет, барон, но...
Ах, если бы сейчас с ними были Рылеев и Бестужев! Уж то-то наговорились бы!
– А я так довольно верю в тебя, гения нашего... – Дельвиг выглядел очень солидным. – Не в голову твою, юную и незрелую, а в верность красоте... Целую крылья твоего гения.
– Тося!
Пять лет не виделись! Был бы с ними сейчас ещё Кюхельбекер! Заговорили о Кюхельбекере.
– Вилли много врёт о романтизме, – сказал Пушкин. – Элегии и послания для него уже не поэзия: подавай ему только оды!
– Вилли совсем сошёл с ума, – подтвердил Дельвиг. – Читайте только священные и духовные книги!..
– И всё же он пишет много дельного.
Был бы с ними сейчас Кюхельбекер! Пусть бы Вилли бесился, брызгая слюной, возвеличивая горячечного деда Шишкова и мертвенно-холодного Шихматова[177]177
...мертвенно-холодного Шихматова... — Ширинский-Шихматов Платон Александрович (1790—1853) – князь, директор департамента народного просвещения, член Российской академии, впоследствии министр народного просвещения, академик.
[Закрыть], восхваляя архаизмы и славянизмы и ниспровергая Карамзина и Жуковского...
– Надеюсь, он приедет ко мне в Михайловское? Я жду его.
Дельвиг пожал плечами. О Кюхельбекере он мог говорить лишь в насмешливо-надругательской манере, которая прочно установилась в лицее.
– Я хлопотал, устроил ему поездку в Париж, а он там безумствовал, на лекциях о русском языке и литературе позорил великого Петра, оковавшего крестьян цепями рабства, – зачем же, спрашивается, знатному Нарышкину беспокойный такой секретарь?.. Вдруг собрался бежать в Грецию... Наконец, его устроили на Кавказ к Ермолову[178]178
Ермолов Алексей Петрович (1777—1861) – военный и государственный деятель, главноуправляющий Грузией, генерал от инфантерии, в отставке с 1827 г.
[Закрыть], он буйствовал, дрался – вот его и отставили по причине болезненных припадков... Теперь кое-как подрабатывает уроками.
Но какое было бы счастье, если бы с ними был сейчас Кюхельбекер! И Баратынский!
– У нас Баратынский первый! – в восторженном порыве воскликнул Пушкин. – Я уступаю ему место...
– Нет, Француз, – с выражением строгости сказал Дельвиг. – Ты знаешь, как я люблю Баратынского. Но первый у нас – ты.
– Ну хорошо, хорошо. И ещё Языков.
– Я знаком с ним. – Дельвиг почему-то поморщился. – Нет, Француз. Первый у нас – ты! – повторил он.
– Объединиться нам нужно – вот что! – Пушкин взволнованно расхаживал по комнате. – Издавать журнал нужно – вот что! Homme de lettres[179]179
Писатели-профессионалы (фр.).
[Закрыть], как в Европе. Собраться вокруг тебя, Тося. Ты наш центр. Тебя ценят и знают Жуковский, Гнедич, Крылов, Баратынский, Кюхельбекер и я, тебя любим, гордимся тобой. В «Вольном обществе» ты известен не менее, чем Рылеев с Бестужевым... Ведь вот Иван Васильевич Слёнин обратился к тебе – человеку ленивому, не коммерческому, потому что Слёнин – умный человек.
Пять лет! И они невольно обратились к началу всех начал – к их лицею. Из лицейских поэтов именно Дельвиг явился первым в печати. А уж потом Пушкин. Подумать только, десять лет прошло с тех пор!
– А мы вовсе не изменились, – рассудил Дельвиг, – потому что в самом начале испили сладость классической стройности и гармонии.
Да, в самом начале Кошанский[180]180
Кошанский Николай Фёдорович (1781—1831) – профессор русской и латинской словесности в Царскосельском лицее в 1811– 1828 гг., доктор философии и свободных искусств.
[Закрыть] «Цветами греческой поэзии», переводами Эшенберга напитал их мифами, образами, красками, именами античности – преданиями об Арионе, Дедале, Прозерпине, Пигмалионе, Адонисе, Орфее, Эвридике, Эхо, Леде... Там, в Царском Селе, среди поросли клёнов и лип, на перекрёстках аллей высились античные бюсты и статуи; в глади озёр отражались Геркулес с палицей и Флора с венком; юные лицеисты бегали, возились, прыгали в парке вблизи Дафны и Аполлона, Плутона и Прозерпины, Ниобы с дочерью, мальчика на дельфине; с крыльца директорского дома на них смотрела Минервина сова; и вся длинная Камеронова галерея уставлена была изображениями богов и героев, а на плафонах и гобеленах порхали, резвились, ныряли амуры, купидоны, фавны, сатиры, селены, нимфы – классическая древность окружала лицеистов со всех сторон: барельефами домов, кариатидами дворца, гравюрами книг...
И «Северные цветы» переполнены были античностью. Картинка, приложенная к «Письмам из Италии», изображала обитель Торквато Тассо[181]181
Тассо Торквато (1544—1595) – итальянский поэт, вёл скитальческую жизнь.
[Закрыть] в Сорренто в совершенно классической манере. Специальный раздел занимали «Цветы, собранные из греческой анфологии»:
Вестник Кронида, почто ты, мощные крылья простерши,
Здесь на гробе вождя Аристомена стоишь?
Заканчивался альманах «Купальщицами» самого Дельвига:
Как! Ты расплакался! Слышать не хочешь и старого друга!
Страшное дело: Дафна тебе ни полслова не скажет,
Песен с тобой не споёт...
Друзья говорили и не могли наговориться. Арина Родионовна приготовила барону постель в одной из комнат. Нет, они не желали расставаться! Тучного Дельвига уложили на кровать под пологом, а Пушкина вполне устроил довольно ветхий диван.
Но и в темноте продолжалась беседа.
– С Булгариным, – жаловался Дельвиг, – литература наша совсем погибла. Он коммерсант. Все вокруг коммерсанты. Подлец на подлеце подлеца погоняет. Алтынничают, перебивают друг у друга кусок, даже в Грузины ездят к Аракчееву.
– Что ж, – сказал Пушкин, – теперь и я вполне homme de Iettres.
– А Жуковский, я думаю, безвозвратно погиб. Учит великого князя, сочиняет азбуку вместо стихов.
– На Жуковского нечего нападать! – вступился за любимейшего своего учителя Пушкин. – Все расхрабрились: он-де мистик, он-де приносит вред русской поэзии. Да он всем нам учитель роскошным своим слогом! Да все мы лишь его следствие!..
Дельвиг продекламировал «Таинственного посетителя», напечатанного в «Северных цветах»:
Кто ты, призрак, гость прекрасный?
К нам откуда прилетал?
Безответно и безгласно
Для чего от нас пропал...
– Да, конечно, – вздохнул Пушкин. – Мы ушли вперёд. У самих зубки прорезались... Не для того, однако, чтобы кусать грудь своей кормилицы.
Помолчали.
– Кюхель всё же умный человек, – произнёс Пушкин. – Драгоценную мысль он высказал. Россия, рассудил он, по географическому своему положению может присвоить все сокровища ума Европы и Азии!
В ответ он услышал мирное ровное сопение.
Прогулка в середине апреля 1825 года.