Текст книги "Тревожный звон славы"
Автор книги: Дугин Исидорович
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 45 страниц)
VI
Вяземский жил в собственном доме недалеко, в Чернышевском переулке, и, хотя моросил дождь, Пушкин отправился к приятелю пешком.
Осень куда как хороша в деревне, особенно когда за годы успеешь сродниться и слиться с природой. Но и в огромном шумном городе затянутое тучами небо и мокрые от дождя улицы всё же лучше пыли и зноя. Он снял шляпу и расстегнул осеннюю шинель с круглым воротом. Хорошо дышалось.
Надо было всё же решить: жить в Москве или в Петербурге. В Петербурге Плетнёв да Дельвиг, Жуковский и Тургенев в отъезде, с семьёй мириться он не намерен. Здесь же, в Москве, и Вяземский, и Баратынский, и Чаадаев, и вновь обретённый круг образованных энтузиастов. Да и родственники здесь: дядюшка Василий Львович и семья тётушки Сонцовой. А сам он, собственно, кто: москвич или петербуржец?
Он неторопливо шёл вверх по Тверской. Москва и Петербург не просто столицы: старая и новая – в них будто старый и новый российский дух и уклад. Служить надобно в Петербурге, однако же сердцем России осталась Москва. Здесь те, кто желал не служить, а, что называется, vivre sur un grand pied[271]271
Жить на широкую ногу (фр.).
[Закрыть] – так, как в старину жили баре. Вот и коронация всё же совершилась в Москве, и москвичи не ударили лицом в грязь, задав кичливому петербургскому двору обеды сразу на тысячу персон. И нельзя было не отметить, что новый государь московскую, по-своему надменную и оппозиционную, знать всячески располагал к себе.
Впрочем, во время коронационных торжеств всё смешалось, и в тянувшейся по улице бесконечной веренице экипажей трудно было отличить гостей от хозяев.
Дом генерал-губернатора среди приземистых или ветхих домов кривой Тверской высился как роскошный дворец. Здесь князь Дмитрий Владимирович Голицын[272]272
Голицын Дмитрий Владимирович (1771—1844) – князь, московский военный генерал-губернатор.
[Закрыть] что ни день задавал балы и маскарады.
Дом Вяземского в Чернышевском переулке походил на соседние: длинный, каменный, с лепным карнизом, с тяжёлыми наличниками, с просторными флигелями и обширным двором. Перед крыльцом стояла запряжённая четвёркой коляска, и кучер на облучке – в шляпе с перьями – сдерживал нетерпеливых лошадей.
Швейцар открыл дверь и приветливо поклонился уже хорошо знакомому ему Пушкину.
– А его сиятельство в баню собрались, – сказал он доверительно, будто о чём-то очень значительном и радостном.
– И я с ним! – воскликнул Пушкин. Он скинул калоши и бросил шляпу и шинель на руки швейцару.
На пороге прихожей показался сам князь Пётр. Он остановился, увидев Пушкина. На лице его лежала печать обычной угрюмости. Взгляд глубоко сидящих небольших глаз был острый, колючий, густые, хорошо ухоженные баки будто смягчали овал, и всё же лицо оставалось каким-то костистым, резко рельефным, а над лбом торчал непокорный вихор.
Он повёл Пушкина за собой в кабинет. В просторном кабинете письменный стол был таких размеров, что один занимал целый угол. А вдоль стен стояли шкафы с книгами, оттоманки с кожаными подушками, кресла и стулья. Закурили сигары.
С тех пор как Вяземский вернулся в Москву из Ревеля, Пушкин бывал у него почти ежедневно. Но и сейчас они всё же несколько настороженно приглядывались друг к другу. Знакомство их год за годом поддерживалось лишь перепиской: сойдутся ли они как люди?
– Асмодей! – Пушкин назвал Вяземского арзамасской его кличкой. – Мы оба знаем, как редко воплощаются наши мечты... Но мы мечтали о собственном журнале! – И принялся расхваливать будущий «Московский вестник». – Надеюсь, ты будешь с нами?
Но Вяземский отрицательно покачал головой:
– Я не могу бросить Полевого, да ещё тогда, когда другой журнал намерен его подорвать. – Голос у него был глухой, хрипловатый. – Как бы тебе объяснить... Я просто хочу оставаться верным данному мной обещанию. Кроме того, у Полевого я фактически в роли хозяина, тогда как у Погодина буду лишь одним из сотрудников. Не скажу ничего плохого о самом Погодине. Хотя он университетский, значит, казённый, но со всем тем умный, порядочный человек.
Пушкин нетерпеливо замахал руками. Разве в Погодине дело? Если нужно, он сам, Пушкин, станет хозяином нового журнала. Конечно же, ему лень заниматься черновой работой – и поэтому пусть будет Погодин. Новый журнал! Новое направление! Но что журнал без хорошей критики? Все статьи «архивных юношей» он готов отдать за одну точную, аналитическую статью Асмодея: о да, Асмодей, в твоих статьях отчётливость идей, верные понятия и неповторимый живописный слог!..
Вяземский, слушая похвалы, лишь скупо усмехнулся. Что ж, слава Пушкина так стремительно, так неудержимо возросла – он обладал теперь конечно же правом хвалить или хулить. Но все остальные оказались как бы оттеснены. Впрочем, как он ни вглядывался, ни тени заносчивости не мог заметить в арзамасском Сверчке.
– Ты пойми, – горячился Пушкин. – Полевому случается завираться, а редактор должен, по крайней мере, знать грамматику русскую, то есть уметь согласовывать существительные с прилагательными и связывать их с глаголами. Прочти статью Полевого о смерти Румянцева и Ростопчина – можно ли такому вралю доверить издание, освящённое нашими с тобой именами?.. Альманахи! Даже лучшие альманахи – «Полярная звезда» Рылеева и Бестужева или «Северные цветы» Дельвига – издавались раз в год! Так могут ли альманахи оказать влияние на публику? Нам нужен журнал, свой журнал, а Полевого, Каченовского, Булгарина, Греча надо послать к чертям!
Вяземский усмехнулся. Всё же Сверчок оставался по-прежнему пылким и неугомонным.
– Не могу. – Вяземский решительно развёл руками. – Никак не могу. Полевого я сам и подбил на издание. Вот в этом самом кабинете зачато было дитя... И я тогда закабалил себя для «Телеграфа».
– Жаль, – огорчился Пушкин. – Все мы в одиночку. – Он помолчал, потом будто вспомнил: – Кстати, как-нибудь отвези меня к Полевому, я был с ним не очень-то любезен.
Переменили тему. О чём же и поговорить, если вновь и вновь не возвращаться к Карамзину. Можно ли поверить, что нет больше среди них Карамзина? Горестная складка залегла у переносицы Вяземского.
– Как велик, как необыкновенен был этот человек! – сказал он. – Как огромно, как необъятно значение трудов его для русской культуры!
– Видишь ли, – осторожно начал Пушкин, – я, конечно, читаю и перечитываю славную «Историю государства Российского». Труд неоценимый, что говорить, и всё же какое-то противоречие в самой его основе. Ну вот Карамзин, понятно, исповедовал монархию. Он заявляет об этом недвусмысленно, прямо. Но позволяет себе так живописать тиранство, что это невольно вызывает протест. Понимал ли он сам важное это противоречие? Положим, что в противоречии этом и противоречивое положение России между Западом и Востоком...
Вяземский бросил быстрый взгляд на арзамасского Сверчка. Но перед ним сидел не Сверчок. Глубокие морщины прорезали лоб и щёки Пушкина, а ясные голубые глаза смотрели откуда-то из неведомой глубины. И всё же за морщинами, за разросшимися баками проницательный взгляд мог рассмотреть всё ещё не ушедшую юность.
– Наше дело – благоговеть перед памятью Карамзина, – строго сказал Вяземский. Для него смерть Карамзина, мужа сводной его сестры, была и личным глубоким горем. – Ты, Сверчок, из деревни обещал прислать извлечения из «Записок»...
– Я сжёг «Записки», опасаясь ареста.
– Жаль!
– Боялся погибнуть да и вину других невольно отяжелить... О Карамзине, однако же, кое-что осталось.
– Ну так вот. Не правда ли, ты давно желал попробовать себя в прозе? Вот и напиши, как это прилично случаю, взгляд на заслуги Карамзина. Воссоздай характер его – гражданский, авторский, частный.
– Видишь ли... Не знаю... Смогу ли я...
У Вяземского сразу взыграла желчь.
– Однако эпиграммы писать ты мог!
– Помилуй Бог! – Пушкин забегал по комнате. – Какие эпиграммы? – Не мог же он терять всех друзей, остаться в совершенном одиночестве только потому, что разум, чувства, инстинкты, прозрения, которыми его наделила природа, были несколько не те, что у всех остальных... – Что ты говоришь, Асмодей, в чём упрекаешь меня, Вяземский пряник? Да кто более меня понимает, ценит бессмертные заслуга нашего Карамзина! Да не благодаря ли его ясному и светлому изложению событий Смутного времени удалось мне создать трагедию...
Вяземский успокоился, но костистое, прямыми линиями очерченное лицо по-прежнему было сумрачно, стёкла очков не смягчали острого, режущего взгляда.
Дальнейший разговор пошёл короткими, отрывистыми фразами, будто друзья спешили не упустить ни одной из важных для них тем.
– Что сказать о твоей трагедии... Зрелое, возвышенное произведение. Видно, ум твой не на шутку развернулся. Язык трагедии – верх совершенства...
– Но этот язык извлёк я из самих материалов! Нет, не соблазнился славянщиной – лишь по необходимости, в декламациях да в быте церковников.
– Надобно, конечно, ещё вслушаться, вникнуть, чтобы понять и решить, трагедия ли это или более историческая картина.
– Именно трагедия! – горячо воскликнул Пушкин. – Именно романтическая трагедия вне условных, тесных правил классицизма! И я надеюсь всё же увидеть её на сцене.
– Но шумит комедия...
– Грибоедов неправильно понимает самый жанр комедии. Вот ты высоко поднимаешь Дмитриева...
– Да, потому что Дмитриев – слава нашего отечества. Не самая большая слава, но, однако же...
– Ты в этом вовсе не прав! В Дмитриеве нет русского, нет национального... И Озерова ты возвеличиваешь...
– Да, как преобразователя русской трагедии...
– Ну уж прости... Тут ты какой-то un homme pretentieux[273]273
Претенциозный человек (фр.).
[Закрыть].
Ни с кем Пушкин не любил так спорить, как с Вяземским: острая мысль и резкий слог разжигали полемику.
В кабинет вошла княгиня Вера Фёдоровна. Пушкин стремительно бросился к ней.
– Bonjour, княгиня Ветрона! – Он поцеловал руку маленькой, лёгкой в движениях, чернявой одесской своей приятельницы. И, бывая в доме Вяземских, он каждый раз предавался с ней одесским воспоминаниям. – Княгинюшка, вы не забыли? Как же мне понять, что сразу несколько женских прекрасных образов могли уместиться в моём сердце? Может быть, южный климат виноват? Может быть, шум моря? Княгинюшка, может быть, моё сердце устроено как-то по-особому? – Трудно было поверить, что совсем недавно этот не столь уж юный человек серьёзно и глубоко обсуждал очень важные материи.
– Bonjour, господин efourdi![274]274
Здравствуйте... ветреник! (фр.).
[Закрыть] – Княгиня Вера была звонкоголоса. – Кто же теперь у вас в сердце? – Она была смешлива – и взорвалась смехом.
– В том-то и дело, княгинюшка, по крайней мере, несколько прехорошеньких! Но я хочу жениться.
– На ком же?
– В том-то и дело, княгинюшка, что, когда я с одной, меня тянет к другой...
Княгиня Вера опять взорвалась звонким смехом. А для сердца Пушкина доверительная беседа с ласковой женщиной, видимо, была не менее важна, чем для ума серьёзный разговор с литературным своим сподвижником.
– Что ж, давайте разберём каждую по отдельности. – Княгиня Вера с видимым удовольствием играла роль поверенной. – Так кто же... – Но она прервала себя и сделалась серьёзной. – А знаете ли вы, что Мария Волконская решилась последовать за своим мужем в Сибирь?
Пушкин побледнел.
– Это правда?.. Боже мой... – Его Машу Раевскую теперь должно было звать княгиней Волконской. – Княгиня Мария Волконская... Это похоже на неё... Это в её характере.
Душевное его смятение тотчас отозвалось в чуткой наперснице. Но князь Вяземский слишком хорошо знал свою жену, чтобы не заметить чрезмерную её пристрастность. Не было ли чего-либо между нею и Пушкиным в Одессе? Нахмурившись, наблюдал он за выражением лиц жены и приятеля и довольно резко прервал беседу:
– Нас ждёт коляска. Ты со мной?..
Пропустив Пушкина в дверь, он сказал жене саркастически:
– Хромая нога сыграла большую роль в жизни и характере Байрона. Вот так же и некрасивость Пушкина влияет на вздорный его характер.
– Он лишь вначале кажется некрасивым, – с горячностью возразила княгиня. – Потом, представь себе, он кажется прекрасным.
Вяземский помолчал, но не удержался:
– Я давно подозреваю, что ты тайно в него влюблена... – Сказано было полушутливо-полусерьёзно.
– Ты с ума сошёл! – Вера Фёдоровна зарделась. – Да я к нему как мать!..
...Московская баня не княжеский терем: она одинакова и для дворян, и для купцов, и для мещан – раздевальня, мыльня да парильня с полком и раскалёнными ядрами печи.
Хозяин – бородатый, широкоплечий мужик – отвесил гостям низкий поклон, лицо его светилось довольством. Недаром князь Вяземский, известный всей Москве, ездил к нему: его баня на берегу Москвы-реки неподалёку от Москворецкого моста не уступала знаменитой Сандуновской. Зычным голосом крикнул он помощника; тот выскочил голый, в переднике и повёл знатных гостей в особо чистое отделение.
Пар наполнял низкое помещение, полок с приступками и подголовниками обжигал тело, а банщик, макая веники то в красный чан с горячей водой, то в синий чан с холодной водой, нещадно хлестал и хлестал, приговаривая:
– Веник в бане – всем начальник, ваше сиятельство!.. Парься – не ожгись, поддавай – не опались, с полка не свались!..
Потом, закутавшись в простыни, они отдыхали в предбаннике. Пошёл разговор о самом заветном.
– Вообрази, – говорил Вяземский, – посмотри вокруг: будто ничего не случилось и день казни вовсе уже не в помине. Мыслимо ли такое! – Черты его лица казались теперь ещё более резкими, большие уши словно негодующе торчали. – Нет народа легкомысленнее нашего. Балы следуют с такой быстротой, что дамы не успевают переодеваться...
– Я думаю много. – Пушкин наморщил лоб, будто испытывал головную боль. – Однако что теперь делать? Лишь думать о благе России. Не с этих событий история России началась, не на этом и кончится. Думать теперь надо о будущем, иначе как жить?
– Россия мне опротивела. Она опоганена, окровавлена – и я не могу, не хочу жить на лобном месте... – Вяземский всё не мог примириться с жестокостью расправы, павшей на мятежников. Он, не желая присутствовать при коронации, даже на время уехал из Москвы. – За что безжалостная казнь и немыслимые наказания? За умыслы! У большинства были не действия, лишь умыслы. Но за мысли наказывает одно лишь Провидение.
– Утешительно всё же, – ответил Пушкин, – что в манифесте царя есть призыв к обществу о содействии в грядущих преобразованиях народной жизни. Да, государь сам мне сказал, что намерен многое преобразовать и уже начал работу по переустройству. Вот же он отстранил ненавистного Аракчеева и приблизил Сперанского – для нужд законодательства. А это многое обещает.
Вяземский махнул рукой.
– Говорят, что царь славолюбив. На этой пружине честные и благонамеренные люди могли бы действовать. Но возле трона лишь глупцы и бездельники... Видишь ли, так сложилось, что я, исключённый из службы в варшавской канцелярии Новосильцева, порвал вообще со службой... Живу как частное лицо, а сейчас уже в одном этом видят неблагонадёжность.
– А я так предаюсь Бог знает чему, – сказал Пушкин. – Уехать обратно в деревню, что ли?
– По смерти Карамзина кто теперь, кроме Жуковского, может стать представителем и предстателем русской грамоты у трона безграмотного? – Вяземский, по своему обычаю, живописно витийствовал.
Пушкин не ответил. Не мог же он сказать другу, это я призван! Но мысль о том, что, может быть, теперь эта роль принадлежит именно ему, невольно шевельнулась в его голове.
Оба помолчали. Они понимали: пришли новые времена. Жить, и мыслить, и действовать, и творить придётся в совсем иных условиях. Наивные, хотя и высокие устремления разбились, как хрупкий сосуд о твердыню, и на обагрённой кровью земле валялись лишь черепки.
– Конечно же, оппозиция у нас – бесплодное и пустое ремесло во всех отношениях, – мрачно сказал Вяземский. – Пажескими шутками нам давно уже не по возрасту развлекаться. В общем, все мы – твой Онегин!.. – Пушкин живо взглянул на друга: его слова прозвучали как величайшая похвала. – Но представь себе, – продолжал Вяземский, – кронверк Петропавловской крепости с виселицами. К трём часам ночи на крепостной экспланаде выстроились войска – от каждого полка гвардии. И утро-то выпало мрачное, туманное – горели костры. Каждого по старшинству разряда ставили перед отрядом его полка, и он, стоя на коленях, выслушивал приговор, а палач ломал над его головой шпагу, срывал эполеты, отличия, мундир и всё это бросал в огонь... И виселица. Говорят, Рылеев, Сергей Муравьёв-Апостол, Михаил Бестужев-Рюмин[275]275
Бестужев-Рюмин Михаил Павлович (1801—1826) – подпоручик Полтавского плотного полка, один из руководителей Южного общества декабристов, казнён 13 июля 1826 г.
[Закрыть] сорвались и повешены были вторично, мученики...
Пушкин закрыл лицо руками. Редко он плакал, но теперь плечи его вздрагивали.
– Что ж, они и должны были погибнуть, – прошептал он. – Таков приговор истории...
Разговор друзей длился долго.
– Даже к конституционному устройству Польши у Николая презрение и непоборимое отвращение, – упрямо твердил Вяземский. – Нет, в чудеса я не верю.
– Но он уволил Рунича и Магницкого, углублён в коренные установления. Он может стать новым Петром Первым, – с надеждой говорил Пушкин.
VII
– Подумать только! Не вызови государь меня в Москву, я не имел бы счастья вас видеть... – Не время ли было упасть перед ней на колени?
Прелестное её лицо порозовело от смущения.
– L’inventeur[276]276
Выдумщик (фр.).
[Закрыть]... Уж будто бы кроме меня в Москве никого... О вас вся Москва говорит!..
– Что до этого! Imagines-vous[277]277
Вообразите себе (фр.).
[Закрыть]... – На колени пока не нужно было становиться. – Но в самом деле, не вызови меня государь из деревни...
Выражение смущения ещё больше красило её. Она была стройная, высокая – почти на полголовы выше Пушкина, – с тонким хрупким профилем и царственно роскошными плечами, белизна которых оттенялась чёрными волнами волос и тёмным, с рюшами, платьем. И глаза у неё были тёмные, большие и беспокойно двигались, как у испуганной газели. Всё шло к тому, что этот почти незнакомый человек сделает ей сейчас предложение.
– Imaginez-vous! Imaginez-vous! – повторял он, не находя сразу нужного хода.
– Царь, говорят, был к вам весьма милостив, – сказала она, чтобы переменить разговор.
– L’Empereur m’a recu de la maniere le plus aimable![278]278
Император принял меня самым любезным образом! (фр.).
[Закрыть] – воскликнул Пушкин, и не без задней мысли: благоволение царя могло конечно же произвести на неё сильное впечатление.
На эту блестящую красавицу указал ему в театре Толстой-Американец, после того как он полушутя-полусерьёзно признался приятелю, что устал от холостой жизни.
– Посмотри на это подобие черкешенки в ложе справа... – сказал Американец. – Ей двадцать, она хороша, воспитанна и прекрасная тебе пара. К тому же однофамилица – не нужно менять фамилию: Софья Пушкина[279]279
Пушкина Софья Фёдоровна (1806—1862) – дальняя родственница А. С. Пушкина.
[Закрыть]. Где ещё искать невесту, если не на нашей ярмарке в Москве!
Американец обладал, несомненно, изощрённым вкусом.
Неожиданно для самого себя Пушкин сказал то, что говорить был не должен:
– Государь ходил передо мной по кабинету, а я его слушал, свободно усевшись на низенький столик вблизи Камина.
– То есть как? – изумилась Софи.
– Было холодно, – серьёзно принялся объяснять ей Пушкин. – Я замёрз и устал во время длинной дорога. В Кабинете же был разожжён камин... Вот и...
Она посмотрела на него с недоумением и сомнением: в этом человеке, несомненно, была какая-то legerete[280]280
Легковесность (фр.).
[Закрыть].
– Говорят, взгляд императора никому невозможно выдержать, – тихо сказала Софи, – его взгляд просто холодит кровь...
– Не знаю, я грелся у камина! – упрямо повторил Пушкин.
Помолчали.
– Imaginez-vous... – снова начал Пушкин, но Софи прервала его:
– Я плакала, читая предсмертное письмо Рылеева жене. И невозможно не плакать!
– Оно у вас есть?
Она из-за выреза корсета извлекла пахнувший духами листок. Это был один из бесчисленных списков, разошедшихся по обеим столицам и по всей России; почерк был мелкий, женский, чернила местами расплылись от слёз. У Пушкина на лбу вздулись жилы, когда он читал:
«Бог и государь решили участь мою: я должен умереть смертью позорною... Мой милый друг, предайся и ты воле всемогущего... Подивись, мой друг: и в эту самую минуту, когда я занят только тобою и нашей малюткой, я нахожусь в таком утешительном спокойствии, что не могу выразить тебе... Ты не оставайся здесь долго, а старайся кончить скорее дела свои и отправься к почтенной матери. Проси её, чтобы она простила меня... С рассветом будет у меня священник. Старайся перелить в Настеньку свои христианские чувства, и она будет счастлива... и когда выйдет замуж, будет иметь мужа, то осчастливит и его, как ты, мой милый и неоцененный друг, счастливила меня в продолжение восьми лет. Прощай! Велят одеваться. Да будет Его святая воля!»
Какими-то остекленевшими глазами он смотрел на листок.
– Добрый государь несчастной семье передал денежное вспоможение... – донёсся до него голос Софи.
Он молчал.
– Добрый государь...
Он неучтиво молчал. И вглядывался в себя. В нём собиралась, концентрировалась, росла неодолимая воля к жизни. И когда поднял голову, ничего особенного не прочитала она в его странном, подвижно-изменчивом лице, в ясных голубых глазах.
– Это очень... очень... – Его голос слегка дрожал; он вернул листок, проследил его путь за корсет на белоснежную грудь и воскликнул: – Imaginez-vous! В Одессе, в состоянии какого-то отчаяния, я готов был на самые нелепые и безумные поступки... Что было бы! Я чуть не отправился тайком за границу.
– Что же? – не поняла она. – Почему вы об этом заговорили сейчас?
– Потому что если бы я уехал, я не был бы сейчас возле вас!
Несомненно, в этом человеке в сильной степени развита была legerete.
– Но вы меня совсем не знаете, – сказала девушка тихо, и опять её глаза беспокойно задвигались.
– Не знаю? Я не знаю? Достаточно увидеть вас один раз... Впрочем, если я мало знаю, расскажите же мне о себе!
Она склонила голову набок.
– Мы с сестрой осиротели рано и воспитывались в доме благодетельницы нашей Екатерины Владимировны Апраксиной[281]281
Апраксина Екатерина Владимировна (1767—1854) – жена графа С. С. Апраксина, генерала от кавалерии; дом Апраксиных был известен в Москве литературными чтениями, спектаклями, концертами.
[Закрыть], урождённой княгини Голицыной... – Она слегка, по-французски, картавила. – Сестра моя Анна[282]282
Сестра моя Анна... — Зубкова Анна Фёдоровна (1803—1889), урождённая Пушкина, сестра С. Ф. Пушкиной.
Зубков Василий Петрович (1799—1862) – советник Московской палаты гражданского суда в 1824—1826 гг., член декабристского «Общества Семисторонней, или Семиугольной, звезды», впоследствии сенатор.
[Закрыть] вышла замуж за достойного человека, закадычного приятеля вашего Василия Петровича Зубкова... И вот я живу в их доме.
Василий Петрович Зубков сделался закадычным приятелем Пушкина за какую-нибудь неделю. Теперь они виделись почти ежедневно.
– Что ж, теперь я знаю о вас достаточно, – сказал Пушкин, стараясь вложить в свои слова особый, значительный смысл.
– Нет, вы ничего не знаете...
– Как! Вы прекрасны – что же ещё мне знать? Вы совершенство, и сама душа проглядывает в ваших глазах и чертах лица. Когда я увидел вас в театре, а потом на балу, я сказал себе сразу: вот прекраснейшее создание, которое может сделать счастливым всякого... И в моей переменчивой судьбе, в моих скитаниях кто, кроме вас, мог бы ещё оценить... – Продолжать в этом духе было пока преждевременно. Но настал момент: он вынул из сюртучного кармана сложенный вдвое листок и подал: – Это вам.
Она прочитала стихи:
Нет, не черкешенка она,
Но в долы Грузии от века
Такая дева не сошла
С высот угрюмого Казбека.
Она очень мило и нежно склонила голову набок.
Нет, не агат в глазах у ней,
Но все сокровища Востока
Не стоят сладостных лучей
Её полуденного ока.
Её лицо вновь зарделось от смущения.
– Je vo us remercie[283]283
Благодарю вас (фр.).
[Закрыть], – сказала она.
А он вдруг обхватил голову руками.
– Qu’avez-vous?![284]284
Что с вами?! (фр.).
[Закрыть] – воскликнула она.
– Imaginez-vous... В Одессе в отчаянии я мог совершить непоправимый поступок и бежать за границу... И не был бы сейчас подле вас!.. – Кажется, он повторялся.
Вдруг она спросила:
– А правда, что вы кочевали с цыганами и были влюблены в цыганку?
Пушкин сказал:
– Обо мне говорят много всякого вздору... Не верьте.
Вошёл Зубков – ровесник Пушкина, остролицый, узкогрудый, сильно облысевший со лба, в тёмном форменном сюртуке судейского.
Софи тотчас поднялась с диванчика.
– Pardonnez-moi![285]285
Простите меня! (фр.).
[Закрыть] – Она выскользнула из гостиной. Походка у неё была плавная.
Пушкин и Зубков так успели привязаться друг к другу, что обнялись и облобызались.
– Я жду тебя... – сказал Пушкин.
– Моя свояченица развлекала тебя?
– Мы очень мило беседовали.
Зубков погрозил Пушкину пальцем.
– За ней два года – очевидно, с определёнными намерениями – ухаживает Валериан Александрович Панин[286]286
Панин Валериан Александрович (1803—1880) – муж С. Ф. Пушкиной, смотритель Московского вдовьего дома.
[Закрыть]... и преуспел в этом: во всяком случае, он понравился благодетельнице Софи – Екатерине Владимировне Апраксиной...
Пушкин вздохнул:
– Что ж... Посмотрим.
Зубков жил в достатке, гостиная собственного его дома была со вкусом обставлена: зеркала в резных рамах, штофная мебель, гардины в тон обоям, напольные высокие часы из дерева под орех с качающимся маятником, бюсты на мраморных подставках, картины на стенах.
Сидя в глубоких креслах, приятели курили и беседовали.
Зубков был советником московской палаты гражданского суда. С ним вместе прежде служил Пущин. О нём, о своём дорогом Жанно, и принялся расспрашивать Пушкин.
– Это благороднейший, добрейший, честнейший человек! – понизив голос, говорил Зубков. – Какая судьба! Такой человек погиб! О тайном обществе не распространялся, разве что о пользе, которая могла бы произойти от освобождения крестьян.
– Но ведь и ты тоже побывал в Петропавловской крепости, – шёпотом сказал Пушкин. – Почему?
Зубков огляделся, нет ли поблизости слуг.
– Видишь ли, когда взяли Кашкина, я потерял надежду, что меня не тронут, потому что Кашкин вовсе не принадлежал к тайному обществу, значит, его арест был просто из-за связи с замешанными лицами; и мне должно было дожидаться того же... В самом деле, вдруг вызывает обер-полицеймейстер Шульгин[287]287
Шульгин Дмитрий Иванович (1784—1854) – участник Отечественной войны 1812 г., московский обер-полицеймейстер в 1825—1830 гг., генерал-майор.
[Закрыть] – я всё понял, уложил в дорожный мешок немного белья, трубку, фрак и так далее... И что же? Меня уже ждал закрытый возок с фельдъегерем... Мой друг, нет ничего ужаснее камеры Петропавловской крепости, в которую меня заключили. Комната в шесть шагов длины и пять шагов ширины, правая сторона сводчатая, окно во двор, но стёкла так грязны, что через них почти ничего не видно, а за окном железные решётки... Когда зажгли лампу, я увидел сотни тараканов, бегающих по стенам. А ведь есть ещё камеры, в которых окна снаружи замазаны мелом, есть мешки каменные, есть кандалы, цепи... На допрос в комитет меня водили с повязкой на глазах. Вдруг снимали повязку, и яркий свет меня ослеплял. За столом сидели генерал Чернышёв и генерал Бенкендорф. Они делали мне допрос. Потом заставили отвечать письменно. И что же?.. Ни в чём не могли меня обвинить. И комитет признал, что я не только не принадлежал ни к какому обществу, но даже не знал о существовании такого, – и меня поздравили с освобождением... Вдруг вижу, из комитета выводят одного за другим с завязанными глазами Александра Бестужева в мундире, но без эполет, Пущина и полковника корпуса инженеров путей сообщения Батенькова[288]288
Батеньков Гавриил Степанович (1793—1863) – участник Отечественной войны 1812 г. и заграничных походов 1813—1814 гг., подполковник, декабрист.
[Закрыть]. Вот так последний раз увидел я нашего Ивана Ивановича Пущина...
– Но где он теперь?
Зубков наклонился к самому уху Пушкина.
– Всё ещё в Шлиссельбургской крепости.
Пути кин отшатнулся, широко раскрытыми глазами глядя на Зубкова.
– Случайное стечение обстоятельств спасло меня, – сказал он. – Видимо, Провидение решило, чтобы я продолжал творить...
Он вскочил и забегал по гостиной.
– Неужели нельзя помочь несчастным! – восклицал он. – Нет, я всё надеюсь на милость нашего молодого царя!.. Ведь смягчил он однажды участь многих...
Зубков пожал плечами.
– Ты не ощутил на себе всю безграничную и безраздельную силу российского правительства!
Голова Пушкина поникла, будто его с силой ударили. Но он овладел собой и снова сел рядом с Зубковым – чтобы курить, беседовать, смеяться, жить.