355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дугин Исидорович » Тревожный звон славы » Текст книги (страница 26)
Тревожный звон славы
  • Текст добавлен: 7 ноября 2017, 23:30

Текст книги "Тревожный звон славы"


Автор книги: Дугин Исидорович



сообщить о нарушении

Текущая страница: 26 (всего у книги 45 страниц)

VIII

Государь и двор собирались покинуть древнюю столицу, коронационные торжества достигли кульминации, даже погода будто поняла необычайную важность и торжественность событий: в последние дни сентября прекратились дожди. Вечерами пышные фейерверки багровым светом озаряли московское небо, привыкшее к пожарам. Пиротехника достигла чудес: царь и поэзия; Пегас на вершине Парнаса выбивает копытами брызги из Ипокрены и рассыпает лавровые венки для увенчания царёвых преднамерений. В связи с этой аллегорией, может быть, вспомнили и о Пушкине. Кому, как не ему, воспевать новое царствование! Он получил неожиданный вызов к шефу жандармов Бенкендорфу.

В тревожном состоянии вышел он из гостиницы. «Европа» со своими вычурными уступами и экзотическими крыльцами казалась разукрашенной иноземкой среди московских построек. Нанять для приличия извозчика? Но Бенкендорф со всей своей канцелярией разместился в доме генерал-губернатора.

Тверская – торговая улица. Мальчишки-рассыльные сновали по сторонам, полосатые столбы масляных фонарей неровным забором торчали вдоль лавок и магазинов. Бородатые разносчики выкрикивали товары. Бухарцы в пёстрых чалмах с умильными улыбками протягивали со своих лотков восточные сладости, зазывно пестрели вывески, золотились двуглавые орлы казённой аптеки. Тянулись потоки прохожих и экипажей. Стаи ворон и галок с шумными криками поднимались с крыш, заборов и крестов церквей.

Что мог означать вызов к всемогущему сановнику? Что сулило будущее? Что делать? Чего не делать? Как жить? Вот он на свободе, а всё оставалось неопределённым.

Дом генерал-губернатора – четырёхэтажное здание – был огромнейшим на Тверской. У главных наружных массивных дверей на пьедесталах возвышались аллегорические изваяния божеств.

Его ждали. Он поднялся по ковровой дорожке мраморной лестницы. Интерьеры были парадно расписаны. Огромный дом казался переполненным знатью, слугами, хозяевами, приезжими, военными, чиновниками...

Вот и сам генерал-губернатор, князь Дмитрий Владимирович Голицын – высокий, с величественной осанкой, с прекрасным цветом лица, в мундире, осыпанном орденами, среди которых на ленте выделялся Андрей Первозванный с алмазными знаками, с портретом нового государя. Князь был близорук, на Пушкина посмотрел через лорнет и тотчас приветливо заулыбался и одарил поэта, к которому благоволил сам государь, самыми изысканными французскими любезностями; он вообще по-русски не изъяснялся, даже прошения ему специальные чиновники с русского переводили на французский. Вот и хозяйка, княгиня, – худощавая, невзрачная. И она приветливой улыбкой встретила поэта, к которому отныне проявлял расположение сам государь.

Пушкина повели коридором. Открылась дубовая, с накладной резьбой дверь, и из-за письменного стола, покрытого зелёным сукном, приподнялся громоздкий генерал в голубой форме, заметно облысевший, с мягкими прядками волос по бокам лба, с большими ушами и аккуратно подстриженными усами.

Углы тонких его губ дрогнули, изображая улыбку. Рукой он указал Пушкину на жёсткий стул перед своим столом.

   – Рад познакомиться с самым знаменитым поэтом России, – сказал Бенкендорф на безукоризненном французском языке и с утончённой светской любезностью.

   – Ваше превосходительство... – запротестовал Пушкин.

   – Нет, нет, я только повторяю общее суждение! – отверг его протест Бенкендорф и вновь учтивым жестом указал на стул.

Любезный человек. Светский человек. Сразу можно и должно было заметить разницу между новым приближённым нового государя и грубым, невежественным, жестоким временщиком прежнего царствования – Аракчеевым.

   – Александр Сергеевич... – На Пушкина смотрели ясные, холодные, прозрачные глаза, щёточка усов подрагивала. – Я позволил себе оторвать вас от важных трудов ваших...

Пушкин опустил глаза. Он проводил дни и ночи в бурных попойках, в безудержной карточной игре и вовсе не работал все эти недели в Москве. Нужно было на любезность ответить любезностью.

   – Государь, – сказал он, – во время беседы, которой он меня удостоил, также настоятельно советовал познакомиться и с вами, генерал. Право, я в восхищении, ваше превосходительство...

   – Мне же, – подхватил Бенкендорф, – его величество государь-император повелеть изволил с глазу на глаз побеседовать с вами, Александр Сергеевич. Надеюсь, мы поймём друг друга: мы оба лишь слуги его величества, не так ли?

   – Sans faute... sans manquez... – сказал Пушкин то, что полагалось сказать.

   – Vous devez conciderer comme, si vous parliez avec l’Empereur, lui-meme. Je ne suis qu’un intermediaire necessaire.

   – Infailliblement... a coup sur... – говорил Пушкин то, что должно было говорить.

   – Не bien! Vous ne savez pas, u que l’Empereur fait pour vous[289]289
  – Непременно... непременно...
     –  Вы должны представить себе, что говорите с самим императором. В этом случае я только необходимый посредник.
     –  Непременно... непременно...
     –  Вы не знаете, что государь делает для вас (фр.).


[Закрыть]
.

В голосе генерала была напористость, которой трудно было бы не поддаться. На самом деле и поэты и поэзия очень мало интересовали его, он почти ничего не читал, исключая казённые бумаги. Зато нужные сведения о Пушкине он успел собрать и составил о нём нужное представление. Во время допросов каждому из мятежников непременно задавался вопрос: с какого времени, откуда заимствовали вы свой свободный образ мыслей? И то и дело мелькало имя: Пушкин. «Мысли свободные... от чтения рукописей «Ода на свободу», «Деревня»; «Свободный образ мыслей... читая свободные сочинения Пушкина...»; «Стихи сочинителя Пушкина... разгорячили пылкое воображение...». И даже закоренелый преступник Бестужев-Рюмин, осуждённый вне всяких разрядов на позорную смертную казнь, во время допроса показал: «Везде слыхивал стихи Пушкина, с восторгом читанные. Это всё более и более укрепляло во мне либеральные мнения...» Из этого следовало сделать необходимые выводы, и государь приказал составить сводку упоминаний Пушкина. В Псковскую губернию, в Опочецкий уезд, отправлен был специальный агент, однако обнаружить ничего особенного не удалось. Секретный надзор установлен был и за Плетнёвым, переписывавшимся с михайловским ссыльным, но и тут обнаружились лишь литературные интересы. Всё же мнение у Бенкендорфа сложилось самое определённое: недаром прославленный этот поэт был на дурном счету и у прежнего правительства; человек опасный, он способен возбуждать молодёжь – следовательно, необходим весьма строгий надзор.

   – Александр Сергеевич, – произнёс Бенкендорф с улыбкой, от которой дрогнула щёточка его усов, – даже не представляю, как столько лет безвыездно прожили вы в деревне! Ну, летом, скажем, там рай, но осенью, зимой...

   – Ах, генерал!..

Инстинкт безошибочно подсказал: осторожность!

   – Ваше превосходительство, ведь ко всему привыкаешь!

   – Однако же... понимаете ли вы, какое великодушие проявил молодой государь...

   – Я успел искренне полюбить государя.

   – Это хорошо. – Бенкендорф положил на зелёное сукно стола тяжёлую, с очень белой кожей руку. – Признаюсь, Александр Сергеевич, сам я плоть и кровь династическая. – И Бенкендорф пустился в дружеские откровения как равный с равным. – Я не способен отделить долг привязанности личной от долга к родине. Я отца самого отдал бы за преступление против государя. Надеюсь, в этом мы вполне сходны с вами, Александр Сергеевич?

   – О да! Несомненно!

   – Поздравляю, вам удалось понравиться государю, просто очаровать его. Государь говорил мне потом: возьмите же о нём попечение – это теперь мой Пушкин, новый Пушкин, а о старом забудьте! – Бенкендорф желал бы увидеть изъявления восторга, но поэт, очевидно, был слишком под впечатлением обрушившихся на него милостей. – Итак, вам известно, – продолжал Бенкендорф, – сочинений ваших никто рассматривать не будет, на них нет никакой цензуры: государь император станет сам и первым ценителем ваших произведений, и вашим цензором. Он повелел мне повторить вам это и устно и письменно. – Бенкендорф помолчал. – Есть ли у вас вопросы, просьбы, желания?

   – Ваше превосходительство, где должно мне жить – в Москве или в Петербурге, где вся семья моя?

   – Вы вольны жить где вам угодно, Александр Сергеевич! – сказал Бенкендорф хладнокровно, но с ободряющими нотками в голосе и добавил: – Однако испросив предварительно письменное разрешение.

На минуту повисло молчание. Оно показалось тягостным.

   – Милостивый государь, Александр Сергеевич...

   – Да, генерал?

   – Его величество желает также, чтобы вы употребили отличные способности ваши и блистательное перо ваше на особо важный предмет, касающийся воспитания юношества. Его величество желает узнать ваши мысли и соображения по сему предмету.

Пушкин взглянул в ничего не выражающие бесцветные глаза генерала. Невозможно было не понять, чего от него ожидают. Ему задавали тот же вопрос, что и всем замешанным в деле 14 декабря: каким образом мог возникнуть опасный свободный образ мыслей?

   – Вы помните манифест государя... Конечно же помните. – Бенкендорф постучал пальцами по столу. – Родители обязаны обратить самое серьёзное внимание на нравственное воспитание своих детей. Ибо. – Бенкендорф значительно поднял палец, – именно недостаткам нужных верных познаний должно приписать своевольство мыслей. Дворянство – ограда престола и чести народной. Дворянство должно явить пример и всем другим состояниям...

Глубокие складки пересекли лоб Пушкина. Впервые после лицея ему задавали тему, на которую он должен писать. И что же ему делать? Подчиниться и писать то, что от него требуют.

   – Можете, Александр Сергеевич, как сочинения ваши, так и письма предварительно сдавать мне для представления его величеству. А впрочем, как вам будет угодно, вы вполне свободны...

   – Сочту за честь, генерал, – вежливо сказал Пушкин, – хотя, по правде говоря, мне будет совестно государственного человека занимать моими безделками...

Бенкендорф наклонил массивное своё туловище в сторону Пушкина. В его голосе послышались новые, совсем ласковые, будто обволакивающие и мурлычущие нотки:

   – Вы умный человек, Александр Сергеевич... Не так ли? О да, вы очень умный человек. Государь сказал, что вы умнейший человек в России... Почему бы вам не сотрудничать с нами?

Краска залила лицо Пушкина.

   – Я не понял, ваше превосходительство.

В это время открылась дверь, офицер в голубой форме, мягко ступая по ковру, приблизился к столу и положил перед генералом бумага.

   – Я говорю: сотрудничать с нами, – повторил Бенкендорф. Офицер бросил быстрый взгляд на Пушкина. – Я подпишу потом, – сказал Бенкендорф. Офицер вышел. – Александр Сергеевич, вы – глава русской литературы, вас окружает множество литераторов. Вы могли бы сообщать нам сведения о направлении умов, о заблуждениях, об опасных мнениях и высказываниях – ничего более!..

   – Простите, ваше превосходительство, – запинаясь, ответил Пушкин, – но к этому я совершенно не способен.

   – Не смею вас больше задерживать, – ровным голосом сказал Бенкендорф.

Пушкин откланялся.

Он вышел на улицу в каком-то сумрачном, угнетённом состоянии. Тверская была так же шумна и многолюдна.

IX

Когда-то никто, может быть, не значил для него больше, чем Чаадаев.

– В вас, мой друг, – оказал Чаадаев, – religion, culte de l`amitie[290]290
  Религия, культ дружбы (фр.).


[Закрыть]
.

Это ему в порыве благодарственного поклонения он писал с юга:


 
Тебя недостаёт душе моей усталой...
Ты был целителем моих душевных сил...
 

И вот теперь, в состоянии растерянности и уныния, он отправился к давнему своему другу.

Чаадаев жил в номерах второразрядной гостиницы; на грязной улице у подъезда бойко торговали овощами, справа красовалась вывеска с самоваром, представляющая ресторацию, слева – завитая голова на вывеске парикмахерской.

Чаадаев лишь недавно вернулся из путешествия по Европе, но не желал жить ни в Москве, ни в Петербурге, а отправлялся в имение своей тётушки Щербатовой в Дмитровском уезде. Карьера его после Семёновского бунта и странного поведения с царём в Tranay прервалась; он нигде не служил. Друзья не виделись шесть лет. Эти годы, прожитые совсем по-разному, унесли былое единение и понимание, и Пушкин почувствовал себя бесконечно одиноким.

Чаадаев выглядел внешне всё так же: моложавый, подтянутый, стройный. Безукоризненно сшитый костюм сидел на нём элегантно. Пожалуй, он несколько больше облысел, лоб его сделался теперь необъятным. Но по-прежнему мертвенно-неподвижным было его лицо, на котором будто нарисованы были кружочки румянца. Он был как-то особенно тих, задумчив, погружен в себя.

   – Друг мой, – говорил Чаадаев ровным голосом, – да, я еду в деревню. Во мне созрела потребность обдумать бесчисленные впечатления. Я не вёл journal de voyage[291]291
  Журнал путешествия (фр.).


[Закрыть]
, но из-за нервического моего расположения всякая мысль превращалась в ощущения, и я то смеялся, то плакал... Мне нужно освободиться от всего этого груза.

   – Когда-то я мечтал о путешествии вместе с вами. Вы помните? – сказал Пушкин. Прежде они были на «ты», но с первой встречи в Москве невольно перешли на «вы».

   – Увы, – вздохнул Чаадаев, – моё возвращение в Россию было столь печальным – по сей день я ещё не опомнился. В Брест-Литовске меня задержали почти на месяц. Мои бумаги осматривали, проверяли, изучали, меня подвергли допросу, наконец взяли подписку о полной благонадёжности. Мой друг, я из Европы вернулся в Россию. И среди моих бумаг нашли ваши стихи! – Чаадаев грустно усмехнулся.

Его стихи к Чаадаеву, его послания! Но как много сам он пережил за эти годы и как успел измениться!

Это он в золотистом тумане радостной веры и ожиданий писал в 1818 году:


 
Товарищ, верь: взойдёт она,
Звезда пленительного счастья,
Россия вспрянет ото сна,
И на обломках самовластья
Напишут наши имена!
 

Но уже в мертвящем холоде разочарований и рассудочной трезвости он написал в 1824 году:


 
Но в сердце, бурями смиренном,
Теперь и лень и тишина,
И, в умиленье вдохновенном,
На камне, дружбой освящённом,
Пишу я наши имена.
 

Иллюзии... Порывы... Действительность... После недавних грозных событий громоздились обломки, но не самовластья, а незрелых мечтаний и загубленных жизней. Теперь каждому из них предстояло выбрать для себя новую дорогу.

Но не было прежнего общего пути. Может быть, потому, что один объездил множество стран и издали, извне, из Европы смотрел на Россию. А другой бурно скитался по окраинам российской империи, пока судьба не загнала его в ссылку, и смотрел на Европу из российской глуши. Они внешне уже разительно отличались друг от друга: Чаадаев был безукоризненно чисто обрит, а пышные бакенбарды Пушкина так разрослись, что походили, пожалуй, уже на патриархальную бороду.

   – Друг мой, вы создали историческую трагедию, – сказал Чаадаев. – Талант ваш необыкновенно расцвёл. Но что могли вы найти в прошлом России, кроме темноты, невежества и страшных преступлений?

   – Вы не правы, – запротестовал Пушкин. – Вникли ли вы в дух и замысел моей трагедии? – Он испытал болезненный укол. – Нет, наша история и богата и красочна...

Чаадаев пожал плечами.

   – Мне должно многое обдумать, – повторил он. – Но посудите сами, к чему пришла Россия? Великий государь провёл нас победителями по просвещённейшим странам света... Что же мы принесли домой?

   – Это вы Александра называете великим государем?! – воскликнул Пушкин. – Ха!

   – Что мы принесли домой? – снова спросил Чаадаев. – Одни дурные понятия и гибельные заблуждения, которые отодвинули нас назад ещё на полстолетия, потому что четырнадцатое декабря, нужно признаться, это смертельный приговор для всего народа. Вырвано всё, что было запросом духа, жаждой высших благ...

   – Это потому, что у России свой собственный путь! Да, да, я думал об этом, я мучительно размышлял. Своя история и поэтому свой собственный путь...

   – Мои друг, – голос у Чаадаева был по-прежнему ровен, – у меня вызывает глубочайшее презрение всё наше прошлое и настоящее, и я решительно отчаиваюсь в будущем...

Он сделал руками какие-то таинственные знаки. Это были масонские знаки? Он впадал в мистику? Или это были признают нервического состояния?

   – Весь мир, – сказал Чаадаев, – должен пройти путь к предустановленной цели. Я хотел сравнить Европу и Россию именно в этом смысле. Мне страшно подумать, что в то время, как западные народы прошли уже значительную часть пути, мы, русские, даже не вступили на него.

   – Но это не так! – спорил Пушкин. – А скажите, – вдруг спросил он, – почему вы путешествовать поехали на Запад, а не на Восток?

Чаадаев не сразу нашёл что ответить.

   – Я не понимаю вас, мой друг, – произнёс он.

   – Ну хорошо... Я просто хотел сказать, что Россия раскинулась между Западом и Востоком. Это не моя мысль, это мысль несчастного моего друга Кюхельбекера... Ну хорошо. Вот вы как-то говорили мне, что близко сошлись с Николаем Тургеневым.

   – Да, за границей мы вместе осматривали достопримечательности Рима... Что вам сказать: никто так не любит Россию, как этот несчастный человек... И он выкинут, может быть навсегда, за её пределы.

   – Его приговорили заочно к смертной казни! Вы знаете эти мои стихи?

   – Нет, но прочтите.

   – Я написал их Вяземскому, когда разнёсся слух, что Николая Тургенева арестовали в Лондоне и на корабле привезли в Петербург.

   – Прочтите, мой друг. Мне дорога каждая ваша строчка.


 
Так море, древний душегубец,
Воспламеняет гений твой?
Ты славишь лирой золотой
Нептуна грозного трезубец.
Не славь его. В наш гнусный век
Седой Нептун земли союзник.
На всех стихиях человек —
Тиран, предатель или узник.
 

Помолчали. Чаадаев посмотрел на Пушкина каким-то грустным, опустошённым взглядом.

   – Ваш необычайный гений виден во всём, – проговорил он медленно. – И в обширной вашей трагедии, и в ваших поэмах, и в небольших изящных поэтических шедеврах...

А лицо его оставалось по-прежнему странно неподвижным, похожим на маску, и это придавало его словам особое, таинственное значение. Он опять вздохнул.

   – Мне кажется, общество в России сделалось каким-то иным. Где былая аристократическая независимость? Мне кажется, что высшее наше общество стало как-то грязнее. Вокруг одно раболепие... У нас господствует странное заблуждение: мы во всём обвиняем правительство. Но где же мы сами? Правительство лишь делает своё дело. Но мы сами? Проблема в том, что идеи порядка, долга, права, составляющие атмосферу Запада, в России просто чужды...

   – Вы не правы, – убеждённо сказал Пушкин. – Да, у нас четырнадцать миллионов ещё в рабстве, но это не значит, что у нас нет своих достоинств и преимуществ. И потом, что же вы хотите? Ведь мы живём в России и, следовательно, должны работать для России – такой уж, какая она у нас есть. Я жду преобразований, необходимого толчка...

   – России дан был великий толчок Петром Первым. И что же? Воз и ныне там, потому что не в бородах дело и не в немецких кафтанах, а в том... что такова русская стезя.

   – Ах, мы не понимаем друг друга, – со слезами на глазах произнёс Пушкин.

   – Вам нужно бы, мой друг, поехать в Европу, – сказал Чаадаев.

...Несмотря на храп коридорного, он крепко уснул. И снилось ему, что он путешествует с Чаадаевым по Европе.

Всё было так, как ему рассказывал Чаадаев. До Кронштадта их провожал Якушкин – тот самый милый Якушкин, давши! друг Чаадаева, который в Каменке воскликнул: «Пушкин, да кто же в России не знает ваших ноэлей!» – и который теперь отбывал каторгу в Нерчинских рудниках. Только отплыли, как разыгралась буря. Чаадаев упорно смотрел вперёд, а он, Пушкин, с грустью оглядывался на печальные берега туманной родины своей... Вот они уже в Париже. Боже мой, ведь Чаадаев здесь был уже прежде, победителем самого Наполеона; но и он, Пушкин, знал великий город так подробно, будто в нём родился...

Вдруг из какого-то тумана возник давний знакомец, Николай Тургенев, он выглядел неестественно тощим, а черты желчного его лица ещё более обострились. Сильно прихрамывая, он приблизился. Пушкин простёр к нему руки.

   – Вы что же, никогда не вернётесь в Россию? – спросил он. – Ваши товарищи вас почитают бесчестным, потому что на дуэли не уклоняются от огня противника.

   – Но я не могу, я приговорён к смерти... За то, что хотел для России свободы... – Николай Тургенев закрыл лицо руками и заплакал.

Ах, Боже мой, давно ли в Петербурге, в квартире братьев Тургеневых на набережной Фонтанки, вблизи печального Михайловского замка, он, Пушкин, сочинил знаменитую свою «Вольность»! Увы, они все уже не те...

   – В Лондон, в Лондон, – торопил Чаадаев. – Мой друг, Англия не Россия. Я хочу послушать парламентские дебаты...

   – Но зачем же Англии быть Россией? – сказал Пушкин. – Это всё равно что требовать, чтобы Россия превратилась в Англию... Ведь это просто немыслимо.

   – В Италию, мой друг, в Италию!..

   – Но почему вы считаете, что римская церковь выше и душеспасительнее нашей православной?..

Он тоже заплакал. Он тосковал по России. Вокруг всё ему было чуждо. В сонной фантасмагории один пейзаж сменился другим – и михайловские рощи окружили его.

Когда он проснулся, то услышал надрывный низкий храп коридорного.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю