355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дугин Исидорович » Тревожный звон славы » Текст книги (страница 32)
Тревожный звон славы
  • Текст добавлен: 7 ноября 2017, 23:30

Текст книги "Тревожный звон славы"


Автор книги: Дугин Исидорович



сообщить о нарушении

Текущая страница: 32 (всего у книги 45 страниц)

XXV

Любому живописцу конечно же было бы лестно, что именно ему доверили писать портрет знаменитого на всю Россию поэта. В этом было признание собственной его известности.

   – Сюда извольте присесть, – произнёс Тропинин[332]332
  Тропинин Василий Андреевич (1780 или 1776—1857) – художник-портретист, питомец Академии художеств, академик живописи с 1824 г., автор портрета Пушкина, этюда маслом и карандашного эскиза, написанных с натуры (начало 1827 г).


[Закрыть]
, указывая на стул в двух шагах от мольберта. – Вот так-с... Руку извольте сюда... – Он пододвинул столик с лакированной крышкой.

   – Нет, нет, – запротестовал Соболевский. Он был заказчиком портрета и ставил свои условия. – Хочу по-простецки, без поз и парадных одежд. Подай его мне дорогим моим гостем... – Художнику, годившемуся ему в отцы, он говорил «ты» не случайно: тот лишь три года назад окончательно вышел из крепостной зависимости.

   – Однако, – возразил Тропинин, – как же без внешних аксессуаров... Извольте вперёд руку с кольцами... вот-с, а под локоток – рукопись...

Пушкин безропотно слушался: ему хотелось, чтобы с него написали портрет.

   – Простой халат, – командовал Соболевский. – Не фрак, не сюртук, нет, простой домашний халат!..

   – Однако, – сказал Тропинин, – глаза у Александра Сергеевича голубые – следует и галстук повязать из синей ткани. – Тропинин, уже академик, с господами разговаривал всё же с известной робостью.

   – Ну хорошо, – согласился Соболевский. – Заеду за тобой через час.

   – Изображу вас trois quarts, – сказал Тропинин. – Извольте несколько повернуть голову.

Он принялся за работу, делая маслом предварительный небольшой этюд. Пытливо вглядывался он в необычное лицо необычной натуры. Постигнуть что-то определённое просто не было возможности, и потому не было возможности выразить что-то определённое и воистину значительное. Черты были изменчивы: как лёгкая рябь проходит по глади вод, так волны чувств и мыслей – неощутимые, незримые – меняли фактуру лица. Глаза были расставлены необычно широко. Полные губы тянулись вперёд. Подбородок был слаб, и шея тоже была несильная, нежная...

Пришлось прибегнуть к известным приёмам. В поэте нужно передать поэта – позой, поворотом головы; лицу он придал энергичность и силу, плечам добавил мощь и широту, бакам и шевелюре – необходимую округлость. И сосредоточился на том, чтобы передать обыденное, бытовое – в одежде, столике, домашней непринуждённой обстановке.

Пушкин, наскучив позировать, смотрел в окна. Из дома на Ленивке сквозь одно окно видна была кремлёвская стена и соборы, а сквозь другое – Каменный мост, выносившийся на арках на Всехсвятскую.

Почему-то вспомнился незначительный случай, совершенная мелочь из времён детства. Он уселся на тротуар и не желал идти дальше. Его понуждали, а он плакал и упрямился... Где, в какой части Москвы это было? Кто находился с ним? Боже, как давно это было!

XXVI

В доме Соболевского текла прежняя жизнь.

Торопясь к Пушкину и боясь не застать его дома, Погодин пришёл пораньше и был крайне смущён, когда одновременно с ним подъехал к невзрачному дому в извозчичьей бричке Пушкин. Он только возвращался откуда-то после ночных бдений.

Лицо у него было помятое, несвежее, с мешочками под глазами, и весь он – в шляпе на буйной шевелюре, с густо разросшимися баками – выглядел каким-то растрёпанным. Погодин испытал острое чувство неловкости.

– Я загляну днём, если позволите, Александр Сергеевич, – пробормотал он.

   – Да уж, Михаил Петрович. – Пушкин потянулся. – Ну, часика через два, a? Sans vous offenser[333]333
  Без обиды (фр.).


[Закрыть]
, не так ли?

И днём профессор Московского университета застал обычную картину. С Пушкиным они уединились в его комнате, плотно прикрыв дверь. Погодин хотел познакомить Александра Сергеевича со своими «историческими афоризмами».

   – Я очень дорожу ими, – пояснил он. – В них, в отрывочных этих фразах, всё направление моих мыслей...

   – Должен ли я говорить, Михаил Петрович, о неизменном моём уважении к вам? – сказал Пушкин и принялся читать.

«Каждый человек действует для себя, по своему плану, а выходит общее действие, исполняется другой высший план...»

   – То есть поступки и намерения людей часто не совпадают с их последствиями, – пояснил Погодин.

Пушкин неопределённо склонил голову. Смысл афоризма, показалось ему, выражен был недостаточно выпукло.

«Посмотрите великие происшествия: Александровы завоевания, или Константина, или крестовые походы... то ли произошло... чего хотели действующие лица? Нет, а то, о чём они и не думали. Люди действуют сами по себе и для себя, человечество само по себе и для себя».

«Как согласовать существование... высших законов необходимости, чудес Божиих, предопределения, с человеческой свободой?»

   – Здесь много интересных мыслей, – сочувственно отозвался Пушкин. – Вы намерены ими украсить журнал? – спросил он с сомнением.

Вот насущный вопрос! Как сделать, чтобы «Московский вестник» не прогорал? Несмотря на имя Пушкина, журнал терял подписчиков. А почему? Потому что редакторы журнала упорно следовали своим, а не его, Пушкина, мнениям.

Погодин, во всём аккуратный и серьёзный, положил перед ним на стол корректуру критической статьи.

   – Нет, нет, – раздражаясь, произнёс Пушкин. – Простите, но уж так нельзя писать. В статье много умного, справедливого, но автор просто не имеет приличий. Можно ли о Державине и Карамзине сказать, что их имена «возбуждают приятные воспоминания»? Сказать, что мы с прискорбием видим «ученические ошибки» у Державина? Державин – всё Державин, имя его нам дорого. И касательно живых писателей я также не могу согласиться. Ну, вот...

   – Но, Александр Сергеевич, – пытался возражать Погодин, – в конце концов, автор высказывает лишь личное своё мнение. И всё же автор известный и авторитетный. Пусть его личное мнение остаётся на его совести...

   – Но я объявлен участником журнала! – с достоинством возразил Пушкин. – И таким образом меня могут почесть согласным с автором этой статьи. А я не могу говорить о Державине таким тоном, каким говорят об N.N. И, моё мнение, сим и должен отличаться «Московский вестник»!

Погодин понурил голову. Он был не согласен, однако имя Пушкина слишком много значило для журнала.

Увы, «Московский вестник» не пользовался таким успехом, как «Московский телеграф». А ведь все ожидали совсем иного, и недаром ожидали: литературная часть журнала была прекрасная. Стихи Пушкина, Языкова, Дениса Давыдова, Туманского, Веневитинова... Печатались и любопытные прозаические переводы, но критика была слабой, скучной, теоретичной... И всё потому, что «архивные юноши» остались верны себе – они обсуждали вечные проблемы: можно ли найти единый закон для прекрасного? чем прекрасен предмет? какой силой он сотворён? в состоянии ли душа предлагать вопросы, а если в состоянии – в силах ли она искать на них ответы?..

Душа, может быть, и в состоянии, но «Московский вестник» был явно не в состоянии.

Пушкин огорчённо убеждал Погодина:

   – Публика ожидает от нашего журнала статей дельных и без примеси того вздора, который украшает другие журналы. Нам надобно делать критику выходящих книг, разбор альманахов, но если мы будем занимать публику только строгими статьями, то нас назовут педантами... Ах, если бы перетянуть Вяземского!

   – Несчастье в том, – озабоченно говорил Погодин, – что многие сотрудники наши – совсем молодые люди, им надобно служить, и теперь они один за другим переезжают в Петербург, а для журнала это ущерб.

   – Может быть, – утомляясь, соглашался Пушкин. Журнальная деятельность увлекала его, но, конечно, не могла заменить собственного творчества.

Планы роились, но, увы, он всё не работал!

Вдруг явился Лёвушка. Без писем, без предупреждения!.. Лёвушка Пушкин! С порога, не снимая шинели, он бросился обнимать и целовать брата и однокашника своего Сергея Соболевского. В квартире, как обычно, было многолюдно. Шумная, беспорядочная обстановка сразу же чрезвычайно понравилась младшему Пушкину.

Он болтал без умолку. Дорога скверная, ямщики выгадывают на водку, а у него денег в обрез. Из гражданской службы в Департаменте духовных дел иностранных вероисповеданий ничего не вышло, и он определился на Кавказ юнкером в Нижегородский драгунский полк, в полк, которым командует кто? – давний друг Пушкина Николай Раевский!

Болтовня продолжалась. Он, Лёвушка, без ума от Анны Петровны Керн, которая в Петербурге, и в доме Пушкиных днюет и ночует – так тесна её дружба с Ольгой. Да, он влюблён, однако пресыщен жизнью, устал, и вот едет на Кавказ оживить и встряхнуть душу. Брат, брат, неужели ты женишься? До Петербурга доходят упорные слухи, что ты женишься!

Болтовня не прекращалась. Лёвушка заметил портрет на стене и всплеснул руками. Какое сходство! Какой портрет! И хорошо, что не парадно, вот именно – не парадно: Пушкин в домашнем халате, но с заветным перстнем-талисманом на пальце.

   – Я должен настоять, просить, требовать! – воскликнул Лёвушка и принялся уговаривать Пушкина помириться с отцом. – Тебя любят! Если бы ты видел maman и papa, когда пришло известие об освобождении твоём... Они рыдали. Ты должен ехать в Петербург, тебя ждут с распростёртыми объятьями! Тем более что ты хочешь жениться! Вот письма!..

Он передал Пушкину письма от отца, матери, сестры, Анны Петровны Керн, Прасковьи Александровны Осиповой и Арины Родионовны.

Прежде всего Пушкин вскрыл письма от няни.

«Милостивый государь Александр Сергеевич, – писала старая няня, – ...об вас никто не может знать, где вы находитесь... родители о вас соболезнуют, что вы к ним не приедете...»

«Александр Сергеевич, я получила ваше письмо и деньга, которые вы мне прислали, – писала она в другом письме. – За все ваши милости я вам всем сердцем благодарна – вы у меня беспрестанно в сердце и в уме, и только когда засну, то забуду вас и ваши милости ко мне...»

Читая письма няни, Пушкин будто ушёл в себя, и лицо его вовсе не походило на то сильное, волевое лицо, которое изображено было на портрете. Мягкая трепетная улыбка раскрыла полные губы, глаза то ширились, то прищуривались, собирая у углов преждевременные морщинки, а кожа лба стянулась в складки.

   – Мне нужно с тобой конфиденциально... – Лёвушка отвёл брата в сторону. – Видишь ли... – Пушкин уже догадался. – Понимаешь ли...

   – Сколько? – спросил Пушкин.

   – Не так уж много, – ответил Лёвушка. – В ресторации Andrieux я задолжал четыреста рублей... Пустяк, но дал слово...

   – Ты думаешь, у меня валяются четыреста рублей? – Но в лице брата Пушкин не прочитал ничего, кроме собственных волнений и интересов. – Эй, Калибан, животное! – крикнул он Соболевскому. – Дай ему в мой счёт четыреста рублей...

   – Я люблю ровные цифры, – сказал Соболевский.

   – Ну, дай пятьсот...

Лёвушка напивался с самого утра. Хмельной, он весьма откровенно, с излишними подробностями рассказывал о любовных своих похождениях. Увы, от неумеренных вакханалий силы его были истощены, он полагал, что его имение расстроено, — он убедился в этом, соблазнив по дороге жену гарнизонного майора.

Так вот каким был тот, в ком Пушкин надеялся найти ближайшего друга, наперсника, поверенного. Острая обида на брата уже прошла, Лёвушку он по-прежнему любил. Но, увы, тот был ему чужд. Лев Сергеевич, хотя внешне чрезвычайно похож на него, – небольшого роста, курчавый, быстрый в движениях, с африканскими чертами лица, – был всего лишь кутила и транжир.

Лёвушка провёл в Москве несколько дней. Остроумный Соболевский сочинил экспромт:


 
Пушкин Лев Сергеевич Истый патриот —
Тянет Ерофеевич В африканский рот.
 

В день отъезда старший брат давал младшему наставления:

   – Потрясись, потрясись по житейским колеям – и поймёшь, каково шутить с жизнью. Вот ты пьёшь из тщеславия, чтобы других перепить, а уж это, прости меня, мелко... Что ж, молодечество пройдёт, пьяницей, надеюсь, ты не станешь... Могу я надеяться? – Но на Лёвушку увещевания действовали не раздражающе, как на старшего брата, а усыпляюще. Не было смысла продолжать разговор. – Что ж, поеду в Петербург, – вздохнул Пушкин. – Поеду к дражайшим родителям, comme on dit[334]334
  Как говорят (фр.).


[Закрыть]
, устроить свои денежные и прочие дела... Ну а потом, потом... Может быть, поеду в Грузию повидать Раевского, или за границу, или восвояси, в Псков... – Тут уже Лёвушка с сомнением взглянул на брата: и у того в голове были неопределённость и сумбур.

На прощание братья искренне и горячо расцеловались.

А вот другой гость – Филипп Филиппович Вигель. Пути Господни неисповедимы! Давние арзамасцы нежданно встретились в Москве.

   – Вы помните, конечно, Александр Сергеевич, моё длительное и неопределённое пребывание у графа Воронцова в Одессе, – повествовал Вигель. Но одно упоминание о Воронцове заставило Пушкина нахмуриться, и Вигель тотчас заметил это. – Да-а... конечно! Простите моё резкое мнение о вашем друге, но Александр Раевский просто циник и подлец. Впрочем, ему недолго торжествовать победу... – Безопаснее было говорить о самом себе. – Мои неприятности в Бессарабии... Теперь мне предоставлено место градоначальника керчь-еникальского... В общем, пока что я в отпуску...

Тёмные глаза его по-прежнему горели как угли, маленький ротик жеманно поджимался.

Он рассуждал о политике, о внутренних и внешних делах России, всячески расхваливая нового государя.

   – Твёрдость, выказанная молодым царём в решительную минуту вступления на престол, показала Европе, что наша империя не в слабых руках. Но Персия всё же дерзнула ворваться в русские владения. Она будет наказана...

Шум, хохот, выкрики мешали Вигелю говорить. Он с презрением оглядел компанию, собравшуюся в гостиной.

   – Вы бываете в итальянской опере? – обратился он к Пушкину, и недаром: сколько раз вместе бывали они в Одесском театре! Теперь он имел в виду небольшие представления в частном доме у Арбатских ворот. – Не правда ли, у примадонны мадам Анти приятный голос, у Този славный бас, а вся труппа вообще не ниже одесской... Не правда ли?

Но Пушкин ответить не успел. Его прервал Соболевский.

   – А мне не нравится, Филипп Филиппович, итальянская труппа в Москве, – с особым ударением сказал он.

   – И мне не нравится, Филипп Филиппович, – с явным вызовом произнёс Толстой-Американец.

Друзьям хотелось позабавиться. Вигель растерянно оглядывался, потом заторопился: в такой компании оставаться он, конечно, не мог.

   – Прощайте, Александр Сергеевич... Надеюсь свидеться с вами. – Он сожалел, что оставляет Пушкина в непотребном доме.

А в гостиной уже звучал только что сочинённый Соболевским экспромт:


 
Ах, Филипп Филиппин Вигель!
Тяжела судьба твоя.
По-немецки ты Schwein igel[335]335
  Неряха, еж (нем.).


[Закрыть]
,
А по-русски ты – свинья!
 

Громкий хохот нёсся из небольшого домика на Собачьей площадке.

Но в этот дом приходил, и довольно часто, безукоризненно одетый во всё чёрное, подтянутый, изящный Мицкевич. Усевшись в кресло в углу, закинув ногу на ногу, он будто отдыхал от тягот жизни, горечи судьбы, тоски изгнания.

С удивлением поглядывал он на веселящуюся шумную компанию. Странная публика! Его, поляка, чью родину Россия раздавила, русское общество, как бы желая досадить своему правительству, носило на руках, лаская, утешая, всячески балуя. Но эти же люди люто возненавидели Александра уже за то, что он благоволил к Польше, желая ей самостоятельности... Да, странная публика! Патриотизм, национализм, оскорблённое чувство чести как-то вдруг, сразу пробудилось в них, вызвав сумбур, приведший пока что лишь к дымящейся крови, обагрившей сумрачный декабрьский день, да к свисту шпицрутенов и мерной барабанной дроби по всей молчаливой, необъятной, раскинувшейся от океана до океана стране. А сама страна! Только вчера отряхнула она с себя тяжкое вековое татарское иго, но уже завтра готова была сказать Европе своё новое, небывалое, неповторимое слово...

С удивлением посматривал он и на Пушкина: понимают ли сами русские, кого имеют они в этом человеке? Его, польского поэта, они ставили выше Пушкина.

Но он, Мицкевич, тонкой своей душой постигал, что перед ним что-то неповторимо недосягаемое, никогда прежде не возникавшее на земле и никогда впредь не могущее возникнуть... Конечно, они совсем разные. Он, Мицкевич, непреклонно горд – Пушкин же, в общем, снисходителен. Он, Мицкевич, ненавидел Николая и ясно видел его ничтожество – Пушкин пытался любить в нём нового преобразователя. Он, Мицкевич, был куда как европейски образованнее – в Пушкине его поражало непостижимое умение каким-то чудом проникать в суть самых запутанных и сложных вопросов... Теперь перед ним был неутомимый гуляка и яростный картёжник, спешащий наверстать тягостные годы недавнего деревенского уединения.

Очевидно желая размяться, Толстой-Американец подошёл к креслу Мицкевича.

   – А всё же ваш брат поляк понапрасну в двенадцатом году понадеялся на Наполеона, – сказал задира и дуэлянт.

Мицкевич, человек корректный и сдержанный, попросту не ответил.

   – Да, ваш брат поляк...

   – Ты что это? – оборвал его Соболевский, друживший с Мицкевичем. – Хочешь, я прикажу людям отвести тебя домой спать?

Американец не обиделся.

   – Желал бы я хоть что-то из чудесной вашей поэзии перевести на русский, – ободряя Мицкевича, сказал Пушкин.

   – Вы оказали бы мне этим честь, – ответил Мицкевич. – Пан Погодин уже предлагал мне напечатать некоторые прозаические переводы...

   – Прозаические! – воскликнул Пушкин. – Нет же, я хочу перевести стихами...

   – О-о... Тогда я, с вашего разрешения, поручу другу моему, пану Скальковскому, подготовить хороший подстрочник...

Вновь гул веселья заполнил гостиную, и опять Мицкевич, откинув голову к спинке кресла, будто погрузился в печальный отдых от тягот бытия.

Иногда приходил Баратынский. Освобождённый от службы, разбогатевший, удачно и по любви женатый, он выглядел вовсе не счастливым. Какой-то червь точил его. Было похоже, что он недоволен публикой, которая, он полагал, недостаточно ценит его. Баратынский восхищался Пушкиным, но за этим восхищением чуткое сердце должно было уловить холодок. Пушкин подавлял его, и он тяготился властью гения над поэтическим своим дарованием. Красавец блондин с высоким лбом и выразительными глазами, стройный, гибкий, Баратынский выглядел в квартире Соболевского унылым и неприкаянным. Он удивлялся неугомонной энергии Пушкина.

Пушкин торопил его издавать собственное собрание сочинений.

   – Публика увидит тебя во всей красе, – говорил он. – Первой поставь элегию Финляндии – непременно!


 
В свои расселины ты приняла певца,
Граниты финские, граниты вековые,
Земли ледяного венца Богатыри сторожевые...
 

Прекрасная элегия и достаточно весомая. И сразу же вводит в твою судьбу!

   – Нет! – уныло отнекивался Баратынский. – Я знаю, я не гений...

   – Ты ценишь себя недостаточно! – горячо восклицал Пушкин. – Во многом именно ты наш первый поэт...

   – Ах, я с детства угрюм и несчастен, – жаловался Баратынский. – Во мне нет весёлости – только усилия ума... Вот наконец я в Москве, но мне несносна наша белокаменная. Мне несносны светские знакомства. Сердце требует дружбы, а не учтивости. И... я хочу быть самим собой, а не только подражателем...

   – Но ты оригинален, ты вполне оригинален! – уверял его Пушкин.

Иногда являлся шумный коротенький человек с надутыми щеками, густыми баками и усами и всех перекрикивал тонким своим голосом. Это был Денис Давыдов. Он жил в Москве – в отставке, с начальством в ссоре, обиженный, недовольный, но по-прежнему в ярко блистающем золотом генеральском мундире.

   – Вот моя любимая поговорка, – кричал он. – Береги платье снову, а честь смолоду... И честь, и платье сберёг. И всегда врагам дать сумею отпор! Да! Вот именно! Теперь пишу теорию партизанских действий. Что погубило Наполеона? Морозы? Как бы не так! Разве нет убежища от морозов? Да расположились бы на зимних квартирах в окрестностях Москвы...

   – Почему бы не написать тебе широкое военное полотно? – не без умысла спрашивал Пушкин.

   – А как писать? – недоумевал Давыдов. – О солдатне писать вроде бы нечего. Офицеры же – друзья мои и приятели, да и недруги – все живы. Писать о них неприлично...

   – А я так думаю, знаешь ли... – Пушкин задумчиво смотрел на прославленного вояку и поэта. – Я думаю, что уже можно вообще писать о царствовании Александра, а это значит, писать о знаменитых наших войнах.

Вдруг прибежал Погодин. На нём лица не было.

   – Какое несчастье... какое несчастье... Веневитинов умер!..

Может ли быть? Юный, 21 год, подающий большие надежды...

   – Умер! В Петербурге умер! Тело везут в Москву...

Погодин разрыдался.

   – Нет нам счастья! Только что создан был круг наш – и такое кольцо вырвано...

Подробности были ужасны. На петербургской заставе Дмитрия Веневитинова задержали – строгости были повсюду! – и ночь он провёл в сыром каземате. И вот – простудился и умер.

Пушкин смотрел на безутешно плачущего Погодина. Ужасно, но что делать? Веневитинов конечно же был слишком хрупок для суровой России, да и в самом складе его ума, его стихов мало было истинно русского. Напрасно поехал он служить в Петербург. Напрасно, поддавшись отчаянию, уехал от той, которую безнадёжно любил, – от Зинаиды Волконской, женщины, в которой не было ничего русского.

Пушкин подошёл к зеркалу и посмотрел на себя. Он расправил плечи. Он воистину русский. У него-то сил хватит!.. Да, нужно, пока жив и цел, ехать в Петербург, мириться с отцом, начинать жизнь заново! Именно – заново...

И он написал Бенкендорфу письмо с просьбой разрешить ему переезд в Петербург.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю