355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дугин Исидорович » Тревожный звон славы » Текст книги (страница 28)
Тревожный звон славы
  • Текст добавлен: 7 ноября 2017, 23:30

Текст книги "Тревожный звон славы"


Автор книги: Дугин Исидорович



сообщить о нарушении

Текущая страница: 28 (всего у книги 45 страниц)

XII

   – Укороти свои бакены! Да они напугают её! Ну-ка, садись! – покрикивал Соболевский. – Эй, Семён!.. Couper[297]297
  Стричь (фр.).


[Закрыть]
... так, чтобы... сам понимаешь!

   – Слушаюсь-с...

Простыня легла на плечи, защёлкали ножницы.

   – Готово-с, барин. А много-с – им не к лицу будет...

Пушкин вгляделся в зеркало: вряд ли он похорошел.

   – Ну что ж... – вздохнул он. – Благослови меня, байбак...

Соболевский проводил его до коляски. Кучер ногой пробовал колеса и сокрушённо покачивал головой.

   – Да ты растряс вконец мою коляску, – сказал Пушкин.

   – Доедешь... А может быть, лучше, если бы не доехал?

Он был прав. Всю дорогу Пушкина мучили сомнения.

Быть счастливым... Неведомая наука счастья. Но, Боже мой, нужно же человеку, занятому серьёзным делом, иметь свой угол и покой... Узнать счастье! Уткнуться лицом в мягкие колени и замереть, чувствуя пальцы, перебирающие твои волосы... И всё же: сколько новых обязанностей, трудностей, сложностей, почти неразрешимых проблем – и эти узы, навсегда стягивающие и неумолимо мешающие...

Дом Зубкова – настоящая усадьба с боковыми флигелями, с колоннами, рустованным цоколем, рельефным фризом, со скульптурами, украшающими парадный двор. Она раскинулась просторно за узорчатой решёткой в одном из бесчисленных переулков Москвы.

Быстрым шагом Пушкин пересёк залу, одну гостиную, вторую – и нашёл приятеля в диванной, читающего французскую новинку.

   – Рад, что ты пришёл. – Зубков приветливо заулыбался. – Садись, я вспомнил и хочу рассказать подробности, которые, я знаю, не могут тебя не волновать. Так вот: в крепости на меня надели кандалы, а кандалы эти состоят из двух железных оков, соединённых железной же перекладиной, так что они натирают тело до крови... Что ж ты не садишься?

Пушкин взволнованно расхаживал по комнате, потом остановился вблизи Зубкова.

   – Твоя свояченица дома?

У Зубкова приподнялись брови.

   – А что?

Пушкин снова заходил по комнате. Зубков закрыл книгу и положил её рядом на диван.

   – Слушай, Александр Сергеевич. – Он понизил голос. – Я тебе только одно скажу: счастье не может быть вечным...

Пушкин подскочил к нему.

   – Экую новость ты мне открыл! Не вечно. Но мне двадцать семь лет... Счастье – где ни ищи его – лежит на самых обычных дорогах.

   – Слушай, – мягко повторил Зубков и настороженно оглянулся. – Я, женясь на её сестре, помышлял о счастье... Не скажу, чтобы я ошибся. Но при твоей натуре...

   – Вот ты хочешь отговорить меня. Но ты видишь, как мне нелегко... нелегко... и хочешь... хочешь...

   – Я? Ты? Что должно мне делать?

   – Должно пойти к свояченице, сказать о моём предложении и просить её ко мне выйти... Ах, мой друг, я сам не уверен!

Зубков пожал плечами, взял свою книгу и вышел.

У Пушкина часто билось сердце. Послышались лёгкие шаги, шелест платья, и вошла Софи – смущённая, с потупленными глазами. Она сделала реверанс и села на обитый штофом диванчик. Пушкин стал перед ней, опустив голову, потом преклонил колено и поцеловал ей руку.

   – Должно быть, Зубков передал вам мои намерения, – сказал он голосом, сделавшимся низким и глубоким. – Я просил Василия Петровича, как друга, как мужа вашей сестры...

Она робко, исподлобья взглянула на него.

   – Как-то я вам сказала... Вы вовсе меня не знаете... – Голос её дрожал.

Спасти его могло одно красноречие.

   – Я кажусь вам сумасшедшим, не правда ли? – заговорил он. – В самом деле: некто, благоразумный человек, ухаживает за вами год за годом, а я... Но поверьте, Софи, увидев вас один лишь раз, нельзя колебаться. Вы скажете: я не старался увлечь вас. Да! Но почему? Потому что у меня не было претензий просто увлечь вас. Я сразу решил идти прямо к развязке, потому что понял: возле вас кто же не будет счастливейшим из людей?

Кажется, его пылкое красноречие произвело на неё должное впечатление. Склонив голову набок, она задумчиво смотрела на него.

Тотчас он испытал страх: судьба его решена.

   – Я должен уехать в деревню, – быстро проговорил он.

   – Да?.. Но скоро ли вы вернётесь?

   – Скоро ли?.. Дорога... Мгновенно!..

Вдруг она тихо и уже доверительно рассмеялась.

   – Панин ухаживает за мной два года, а всё не делает предложения.

   – Так кто же прав? – в новом порыве энтузиазма вскричал Пушкин. – Где же истинное чувство?

   – Потому что Панин – благоразумный человек... А вы действительно сумасшедший... – Но, кажется, его сумасшествие сумело тронуть её. Она поднялась – стройная, юная, прекрасная. – Значит, вы уезжаете?

   – Со смертью в душе... Похоронить себя на неделю...

   – Что ж, возвращайтесь... – И Софи вышла.

Тотчас вошёл Зубков: очевидно, он стоял за дверью.

   – Послушай, Зубков! – Пушкин бросился к нему. – Я смешно вёл себя. Друг дорогой, изгладь дурное впечатление от поспешного моего предложения... А я еду в деревню.

На лице Зубкова выразилось изумление.

   – Сейчас?.. В такой момент?

   – Но мне нужно... Ах, ты не понимаешь... Мне нужно. Придумай, придумай что хочешь.

И Пушкин стремглав выбежал из дома, оставив своего приятеля в растерянности.

XIII

Известная в Москве княгиня Зинаида Волконская[298]298
  Волконская Зинаида Александровна (1789—1862) – княгиня, хозяйка литературно-музыкального салона, писательница, поэтесса.


[Закрыть]
, считавшая знаменитого поэта украшением своего салона, устроила ему пышные и торжественные проводы.

Ей принадлежал не дом, не просто особняк, а настоящий дворец, римское палаццо со стройной колоннадой, с высокой аркой ворот, с балконами, ограждёнными узорчатыми решётками, с гербом на фронтоне. Дворец на углу Тверской выходил фасадом на Страстную площадь – как раз напротив кирпичных стен Страстного женского монастыря, а остальную часть площади занимали монастырские земли, где в садах и огородах усердно трудились послушницы.

К парадному подъезду палаццо одна за другой подъезжали кареты. Ливрейные лакеи отворяли дверцы. Гости – московская знать, сановники, профессора университета, писатели, художники, музыканты, – удостоенные чести быть принятыми хозяйкой, поднимались по широкой мраморной лестнице. Их встречала белизна стен гостиной, живописно оттенённая кипарисами и экзотическими растениями, затем анфилада зал, украшенных фресками, плафонами, статуями, картинами... Не жилой дом, а художественная галерея.

Народу на этот раз собралось множество. В центре общего внимания был Пушкин.

   – Господа, увы, наш поэт... должен нас покидать... – Хозяйка, большую часть жизни проведшая за границей, с трудом изъяснялась на родном языке и перешла на французский: – Le chagrin... le maheur...[299]299
  Горе... несчастье... (фр.).


[Закрыть]
– Это была моложавая тридцатипятилетняя женщина в расцвете красоты – стройная, с роскошными плечами, белевшими под прозрачной накидкой, с завитыми локонами высокой причёски. – Он покидает нас, – говорила она нараспев, как и требовали правила французской декламации. – Так возвращайтесь же скорее под сень кремлёвских стен, в наш древний стольный град... О, счастлива мать, зачавшая человека, чей гений – вся сила, всё изящество, вся непринуждённость, кто является нам то сыном природы, то европейцем, то Шекспиром, то Байроном, то Анакреоном[300]300
  Анакреон (Анакреонт) (ок. 570—478 до н.э.) – древнегреческий поэт; поэзия, воспевающая чувственные наслаждения, названа анакреонтической.


[Закрыть]
, то Ариосто – и всегда русский... Возвращайтесь, мы ждём вас...

Раздались аплодисменты. Знаменитая хозяйка салона, северная Коринна, la Corinne du Nord, урождённая княжна Белосельская-Белозерская, в жилах которой текли остатки Рюриковой крови, считалась беспримерно учёной женщиной и пользовалась огромным успехом. У Пушкина же и она, и её салон вызывали глухое раздражение.

С ней рядом стоял, не отходил, следовал за ней как тень Дмитрий Веневитинов – слабая его шея была тщательно окутана белоснежным галстуком, красивая голова сидела горделиво, а черты лица будто созданы были для портрета: тонкие брови, выразительные глаза, прямой нос... Он был давно и безнадёжно влюблён в Волконскую. Всё же духовная жажда оторвала его от женщины и заставила подойти к Пушкину, и он – не совсем вовремя и не вполне уместно – принялся развивать заветные свои мысли:

   – Как найти единый закон для прекрасного? Искусство – это тоже самопознание, значит, и познание мира.

И главное в поэзии то, что она отражает идеальные начала духа – как философия! – Всё это было влиянием немца Шеллинга.

Пушкин искренне любил юношу, но отвлечённые и туманные рассуждения были ему чужды и невольно вызывали тоже глухое раздражение.

   – Человек носит в душе весь видимый мир, – продолжал Веневитинов. – Субъект – совершенно в объекте...

В это время хозяйка звонким призывом собрала вокруг себя всех гостей. Она показывала древнюю и редкую икону.

   – Это икона святой благоверной княгини Ольги[301]301
  Ольга (после крещения Елена, ум. в 969 г.) – киевская княгиня, около 957 г. приняла христианство.


[Закрыть]
, – объясняла она по-французски, – писана, по семейному преданию, живописцем императора Константина Багрянородного в то самое время, когда крестилась Ольга в Царьграде, и род Белозерских ведёт от неё своё начало.

Конечно, Волконская была удивительной женщиной! Она усердно изучала русские древности, записывала народные песни, обычаи, суеверия, легенды для своего труда «Сказание об Ольге». Она и стихи писала. Но учёность в женщине, к тому же несколько манерной и вычурной, Пушкина не привлекала.

К нему подошёл граф Риччи[302]302
  Риччи Мнньято (1792—1860) – граф, поэт, переводчик, композитор, певец-любитель.


[Закрыть]
.

   – Я возымел похвальное желание стать переводчиком. Но, Александр Сергеевич, укажите сами, какие из небольших стихотворений ваших, уже напечатанных, желали бы вы видеть в переводе на итальянский... Выбирая сам, я рискую попасть в положение Альфиери[303]303
  Альфиери (Альфьери) Витторио (1749—1803) – итальянский поэт, создатель классицистической трагедии в Италии.


[Закрыть]
, который три раза собирался сделать выборку из Данте и трижды переписал Данте целиком. Я тоже готов переписать все ваши произведения, ибо они все прекрасны...

Пушкин поблагодарил.

   – Граф, – сказал он, – если вы желаете, я бы выбрал «Демона»... – Всё же это было одно из любимейшнх его творений – о нём, о духовном его надломе и борьбе.

Потом он разговорился с Баратынским.

   – Я, знаешь, чудесно жил в Финляндии, – задумчиво рассказывал Баратынский. – По утрам спокойно занимался, вечера проводил у моего друга, командира полка. Осень там удивительная – какая-то по-особому трогательная в своей прощальной красоте. Генерал-губернатор Закревский[304]304
  Закревский Арсений Андреевич (1786—1865) – участник Отечественной войны 1812 г., генерал-лейтенант, министр внутренних дел в 1828—1831 гг.; петербургский знакомый Пушкина.


[Закрыть]
, добрый, благородный человек, в своём доме отвёл мне две комнаты, те самые, в которых некогда жил Суворов... Генерал всё сделал для моего повышения, а жена его... – Он вдруг запнулся, будто неосторожно сказал лишнее.

   – Что жена его? – тут же ухватился Пушкин. – Говорят, она удивительная красавица и чрезвычайно свободна в поведении?..

Баратынский покраснел, но эту тему продолжать не захотел.

   – Бедный наш Кюхельбекер, – сказал он. – Человек замечательный во многих отношениях, он должен был, вроде Руссо, стать у нас заметной фигурой...

   – Не говори, не напоминай, – почти попросил Пушкин.

   – И характером он походил на Руссо: чувствительный, с беспокойным самолюбием, с восторженной любовью к правде, добру, славе.

   – Я хотел всех вас сплотить на единый подвиг создания русской словесности! – воскликнул Пушкин. – Но ещё есть Дельвиг! Ах, Боже мой, я хочу видеть Дельвига!

Послышался голос Зинаиды Волконской:

   – Кто этот человек, который носит на челе своём печать сожалений даже среди пиров и празднеств? И что причина печали: страсти, честолюбие, преждевременно замолкнувшая лира? Нет, его душа чиста и свободна, в нём живёт гений...

Она обращалась к Мицкевичу. И взоры всех устремились на знаменитого польского поэта. Он учтиво поклонился хозяйке и гостям. Мицкевич знал, чего от него ждут: он славился необыкновенным даром импровизатора.

Установилось молчание. В тишине чей-то несвоевременный кашель прозвучал как пушечный выстрел. Мицкевич даже побледнел. Некоторое время он сидел молча, потом закрыл лицо руками, но вдруг оторвал их от лица и вскинул голову, так что густые прекрасные его волосы распались. И начал импровизировать – конечно, не на польском языке, который был бы непонятен, и не на русском, которым сам владел всё же недостаточно, а на общем для всех французском.

Да, он покинул родину. Да, он в изгнании. Увы, он покинул страну, где мать утёрла первую его слезу и где впервые сердце его узнало любовь... Судьба мчит его в неизвестность, как неукротимый, необузданный конь. Но и сам он пускает коня на ветер и не щадит ударов. Вперёд, вперёд! Пусть мелькают леса, долины и скалы! Пусть они уплывают из-под скачущих конских ног, пусть теряются, сливаются, как волна за волной потока... О, я хочу обезуметь!.. Я хочу упиться этой скачкой, похожей на бешеный вихрь... Я поэт, я поэт! Пусть неумолима судьба, но сейчас она послала навстречу богиню – прекрасную женщину, укрывшую одинокого и гонимого поэта в гостеприимном своём доме...

Последние слова относились конечно же к хозяйке. Мицкевич с расширившимися глазами, румянцем, залившим лицо, поклонился ей. Зинаида Волконская зарделась от удовольствия. Гости зааплодировали. Пушкин подскочил к Мицкевичу и в порыве восторга расцеловал его.

   – Гений!.. – воскликнул он.

Но он сам опять попал в центр общего внимания.

Волконская села за рояль и звучным глубоким контральто, которому некогда завидовали даже актрисы французской оперы, запела романс «Погасло дневное светило», переложенный на музыку постоянным её гостем, модным композитором Геништой[305]305
  Геништа Иосиф Иосифович (1795—1853) – московский композитор и пианист, автор музыки на стихотворения Пушкина.


[Закрыть]
.


 
Погасло дневное светило;
На море синее вечерний пал туман.
 

Ах, Боже мой, как давно это было!.. Угрюмый океан жизни всё же принёс его – и, должно быть, навсегда – к печальным берегам туманной его родины.

И вновь аплодисменты.

Поднялся Веневитинов и продекламировал «Элегию», посвящённую властительнице его сердца:


 
Зачем так сладко пела ты?
Зачем и я внимал тебе так жадно
И с уст твоих, певица красоты,
Пил яд мечты и страсти безотрадной?
 

В салон Зинаиды Волконской из шумного и суетного внешнего мира проникало только возвышенное и красивое.

XIV

Заехал он проститься и с дядюшкой, Василием Львовичем. Тот был не один. Шумная семья живущих поблизости Сонцовых – тётушка Елизавета Львовна, её супруг-камергер Матвей Михайлович и кузины Ольга и Каташа – радостно его приветствовали.

Посыпались неизбежные родственные упрёки: он бывает по Москве в домах у всех, только не у них.

   – Ведь я провожала тебя в лицей, – упрекнула Елизавета Львовна. – Ты был ребёнком... Боже, значит, теперь я совсем старуха!..

Впрочем, старухой она не выглядела, хотя и была старше своего мужа. Что-то неистребимо пушкинское было в её лице с довольно продолговатым носом. И было достоинство во всём облике.

   – У нас ты был один раз... Второй раз – минутный визит – можно и не считать... – Да, она была чувствительна и ранима, как и его отец, Сергей Львович.

Зато её муж, богатый помещик, непременный член мастерской Оружейной палаты, был благодушнейшим из людей.

   – Дорогая, Александра можно понять... ведь после деревни!.. – вступился он.

   – Нет, понять нельзя, – непримиримо сказала Елизавета Львовна, – потому что мы – ближайшие родственники...

   – Да, да, – послушно согласился Матвей Михайлович.

Он был очень толст – о нём недаром говорили, что он не только сановит, но и слоновит.

   – Когда же увидим мы дорогую нашу Ольгу, – тормошили Пушкина его кузины. – Ведь мы вместе росли... Столько лет... Ах! Ах! – Жеманство мешало им в проявлении даже самых искренних чувств.

   – Ты едешь в Михайловское, – сказал Василий Львович, – но буквально на днях я получил от Сержа письмо... – Он сделал знак старику-слуге, и на носу у него оказались очки, а в руках письмо. – Не буду всего читать, только о тебе... «Если он мог... в минуту благополучия своего... отречься и клеветать на меня... как возможно предполагать, что когда-нибудь он снова вернётся ко мне...» – Василий Львович приподнял голову. Из глаз его под очки скатывались слёзы. – Александр, – сказал он, – как ты можешь! – И продолжил чтение: – «Что касается меня, мой добрый друг, то мне нет необходимости прощать его, ибо я прошу у Бога только той милости, чтобы он укрепил меня в моём решении – не мстить за себя...» – Невольные рыдания сотрясли плечи старика.

   – Я пришёл проститься, а не выслушивать... – запальчиво ответил Пушкин.

Но тут выступила Елизавета Львовна.

   – Зачем ты едешь в Михайловское? – строго спросила она.

   – Зачем? Но, тётушка, у меня там книги, бумага, вещи...

   – Ты не думаешь задержаться?

   – Ну, может быть, и задержусь, – неуверенно сказал Пушкин, не понимая, куда она клонит.

Елизавета Львовна сделала мужу знак, подобный знаку Василия Львовича слуге, и Матвей Михайлович извлёк из глубокого сюртучного кармана письмо.

   – Читай, – приказала Елизавета Львовна. – Мы получили сегодня.

Матвей Михайлович послушно склонил голову.

   – «Моё положение ужасно и горестно... Более всего в его поведении вызывает удивление то, что, как он меня ни оскорбляет и ни разрывает наши сердечные отношения, он предполагает вернуться в нашу деревню и, естественно, пользоваться всем тем, чем он пользовался раньше, когда он не имел возможности оттуда выезжать...»

Пушкин, нервничая, заходил по комнате. В том-то и была загвоздка: деревня не принадлежала ему и ничего в этой деревне тоже не принадлежало ему.

   – Ты должен помириться с отцом! Ты должен! – закричали все почти хором.

   – Хорошо. – Пушкин принял решение. – Из Михайловского еду в Петербург!

«Боже мой, – тотчас подумал он, – но как же будет с Софи?»

   – Из Михайловского – и в Петербург, – подтвердил он.

   – Дай я поцелую тебя, – смягчившись, сказала Елизавета Львовна.

   – Дядюшка, – решительно произнёс Пушкин, – прошу тебя! Перешли вот это письмо приятелю моему Зубкову. Ты его знаешь, Василия Петровича... – Он положил на стол запечатанный облаткой конверт.

Он писал Зубкову: «Я надеялся увидеть тебя и ещё поговорить с тобой до моего отъезда, но злой рок меня преследует во всём том, чего мне хочется. Прощай же, дорогой друг, еду похоронить себя в деревне... уезжаю со смертью в сердце». Зубков, он рассчитывал, конечно же покажет это письмо Софи.

Слабый человек! В конверт он вложил и стихи, написанные когда-то в Крыму девушке, которую горячо полюбил:


 
Зачем безвременную скуку
Зловещей думою питать
И неизбежную разлуку
В унынье робком ожидать?
 

Теперь он их лишь заново отделал.

   – Я ухожу, – сказал он, нервничая, – мне надобно торопиться...

Ах, Боже мой, дела его были так запутаны!

XV

Чем дальше отъезжал он от Москвы, тем спокойнее делалось у него на душе. Загадка! Он возвращался туда, откуда совсем недавно мечтал вырваться, и только теперь, возвращаясь, испытывал радостное чувство освобождения. Да, Москва шумно венчала его славой, но в конце концов и шум, и слава делаются утомительными. За два московских месяца он, в общем, не написал ни строчки. А замыслы настойчиво бились, нерождённые и недозрелые...

Осень, любимая пора. Ноябрь. И какой ноябрь! Дождливый, с изморосью, с туманом, с рыхлыми снежными хлопьями, тут же на земле тающими и превращающимися в слякость и грязь. Промозглая сырость даже в коляске пронизывала до костей и заставляла зябко кутаться и подбирать ноги.

Петербургский тракт к коронации обновили, укрепили, но и на такой починенной дороге испорченные колеса вихляли.

   – Не, барин, не доехать вам. – Ямщик снял шляпу и почёсывал в затылке. – Где ж с такими ступицами. Хоть чеку-то сменить...

Стояли на потонувшем в грязи, изрытом колеями дворе почтовой станции.

   – Что ж, меняй, – равнодушно сказал Пушкин.

   – Да где ж менять? Тут кузнец надобен...

Деньги были надобны! Он сунул ямщику полтину, а сам вошёл в станционный домик. Из сеней дверь вела в ямщицкую, другая – на чистую половину для проезжих. В квадратной комнате, обитой цветной бумагой, в углу за столом, крытом льняной, с кистями скатертью, сидел смотритель и, макая то и дело гусиное перо в подтекавшую чернильницу, что-то писал в шнуровую книгу. Проезжих было немного.

Когда фельдъегерь мчал его в Москву, он, полный беспокойства, опасений, напряжённого ожидания, почти не смотрел по сторонам и мало что замечал. Теперь с жадным любопытством он ко всему приглядывался. У стены стоял дубовый буфет, на низеньком столике – бочковидный, на много вёдер, самовар, несколько засиженных мухами литографий украшали стены... Потом он заглянул в ямщицкую. Там на печи, укрытый полушубками, храпел тесный ряд тел...

А расторопный ямщик уже звал его:

   – Барин! Даст Бог, доедем до Твери к ночи...

   – Погоняй, – без всякого нетерпения сказал Пушкин. – Рублёвик на водку.

   – Эй, соколики, – вскричал ямщик. – Эй, варвары! Не выдайте, сивки!

И покатили по лучшему российскому тракту, а ямщик затянул песню – длинную, тягучую, бескрайнюю, как беспредельная степь, как неуёмная жизнь, как непонятный мир...

Зачем отправился он в Михайловское? Сейчас, когда – подожди он неделю-две – счастье, может быть, приветливо и радостно открыло бы ему двери тихого семейного дома? Дом, семья, счастье! Но создан ли он для счастья? С его характером, беспокойными устремлениями, невыносимостью всяких уз – так для него ли счастье? Для него ли – «когда бы жизнь домашним кругом...»? Не о нём ли – «но я не создан для блаженства...»?

Нет, создан, создан, потому что, сколько он помнил себя, он тянулся к ласке, к любви, к нежности. Увы, судьба обходила его! Даже родительской ласки он не знал, даже – хоть однажды – разделённой любви... И перед его взором возникла стройная, высокая, с прекрасным греческим профилем и чёрными глазами девушка – она вышла к нему в последний раз в белой атласной юбке, в ярко-красном бархатном лифе. Сердце его учащённо забилось...

Тверь – губернский город – раскинулась вдоль крутых обрывистых берегов Волга. У заставы солдат-инвалид долго шевелил губами, разбирая в подорожной фамилию, потом ушёл в полосатую будку записывать и, наконец, поднял полосатый шлагбаум.

Долго тянулись пригороды – вросшие в землю избушки, саран, ветхие заборы. Но вдоль набережной был устроен бульвар – «Воксал» – с беседками, качелями, скамьями... Совсем стемнело, когда подъехали к известной гостинице Гальяни[306]306
  Гальяни (Галлиани) Шарлотта Ивановна – содержательница трактира (гостиницы) в Твери.


[Закрыть]
– деревянному двухэтажному дому с тускло горящим перед крыльцом масляным фонарём.

В «зале для увеселений» было людно, шумно, оживлённо. На тракте между двумя столицами в любое время года передвигалось множество народа. А тут пересекался и водный тракт Петербург – Астрахань.

Хозяин гостиницы, чернявый итальянец с глазами, похожими на влажные сливы, кланяясь и подхватывая под локоток, проводил Пушкина в ресторацию. Гость будет доволен! Пусть гость взглянет на карточку вин: бордо, лафит, сотерн... Но конечно же гость наслышан о коронном блюде известного заведения – макаронах по-итальянски...

И перед Пушкиным поставлено было дымящееся блюдо, остро пахнущее сыром. Несколько рюмок вина – в самом деле приличного – согрели его и привели в приятное расположение духа. Вокруг с аппетитом поглощали пищу чиновники, спешащие по делам, но ждущие лошадей, помещики, неторопливо ехавшие на долгах, бородатые купцы, привёзшие в Тверь на ярмарку товары.

Шустрый хозяин поспевал от стола к столу. Ему помогали толстая усатая жена и миловидная дочка, за здоровье которой с громкими криками то и дело пили сидевшие в углу несколько бравых офицеров. Не присоединиться ли к ним?

К Пушкину, извинившись и представившись, подсел грузный помещик в долгополом сюртуке и, не дожидаясь вопросов, принялся излагать цель своего путешествия: он московский помещик, теперь хлопочет о закладе имения, таковы обстоятельства, увы, запутанные обстоятельства, ибо его брат – офицер, совладелец... Гальяни тоже проявлял интерес к новому гостю и спросил, понравились ли господину Пушкину посыпанные пармезаном макароны.

   – Господин Пушкин? – переспросил помещик. – Не родня ли вы тверскому майору, который сватался – однако же, доложу вам, неудачно – к дочери моей тётушки?..

   – Прекрасная кухня, господин Кольони, – весело сказал Пушкин, нарочно меняя фамилию хозяина так, что теперь она по-итальянски значила «глупец», «дурак».

Не Кольони, сударь, а Гальяни, – с достоинством поправил хозяин.

   – Ах, извините... – Курчавоволосый гость неожиданно звонко рассмеялся, потом, раскланявшись и с хозяином и с помещиком, отправился в отведённый ему номер на второй этаж.

Во сне его мучили ритмы. Эти ритмы без слов плели немыслимо прекрасную ткань стихов – ямбов, хореев, гекзаметров, анапестов – и убаюкивали, и колыхали на волнах, и вздымали в взвихренном, бурном движении. Проснулся он встревоженный, истомлённый...

Чиновнику десятого класса, коллежскому секретарю, полагались в упряжку три лошади. Три лошади поутру нашлись.

   – До Торжка дотянуть бы, – с сомнением сказал новый ямщик, как родной брат похожий на прежнего, так же как и тот, пихая ногой попорченные колеса. – Дальше, барин, не: вишь ты, ступица-то...

И в самом деле, дорога была хорошая, а еле тащились. И вновь над голыми чёрными полями потянулась заунывная ямщицкая песня, и вновь Пушкин зябко кутался, покачиваясь на заднем сиденье. Осень, любимая пора. Сейчас засесть бы за стихи. Дождь всё моросил, мешаясь со снегом; вдруг загремел запоздалый гром, и свинцовые тучи прижались совсем низко к земле. Но по деревням над хатами вился дымок, где-то мычали коровы, которых уже поставили на зиму во дворы, вдалеке махала крыльями мельница, и на розвальнях по немыслимой грязи к ней везли мешки...

Ждут ли его в Тригорском? Он сообщал о приезде, писал, что с облегчением оставляет шумную, суетливую, надоевшую ему Москву и рад будет деревенской глуши. Он в самом деле хотел увидеться с тригорскими друзьями. Потом, представив, как одиноко ему будет в деревне, он уговорил Соболевского тотчас ехать вслед, чтобы было хоть с кем-то перемолвиться словом, с кем-то чокнуться!.. Но, в общем, тоска была главным образом оттого, что висел тягостный груз: предстояло – и откладывать уже нельзя было – составить для царя свои соображения по народному воспитанию. Что написать? Как написать? Что ждут от него и что он сам думает?.. Всё же главным было не навлечь на себя новую немилость...

Шестьдесят вёрст до Торжка заняли чуть ли не день. В самом деле, коляску пришлось бросить и для дальнейшего пути искать попутчиков на перекладных.

Остановился он в известной в Торжке гостинице. Здесь дело куда как процветало! Сам государь, возвращаясь в Петербург, изволил отведать знаменитых пожарских котлет и милостиво похвалил. Гости валили сюда. В лавке нижнего этажа торговали сапожками, башмаками, ридикюлями, прочими сафьяновыми изделиями. Хозяйка – купецкая девица Дарья Евдокимовна – оказалась выше Пушкина на голову и шире его по меньшей мере вдвое; голос у неё был низкий, зычный.

От нечего делать Пушкин спросил чернил и перо и взялся за письмо Вяземской. Он едет похоронить себя среди своих соседей! Как и некогда в Одессе, княгиня Вера оставалась его наперсницей; ей, по-матерински нежно относящейся к нему, он шутливо исповедовался в сердечных своих делах и насущных заботах... В дороге его сопровождают два женских образа – добрый гений и демон! Кому отдать предпочтение?

Пусть княгиня Вера решит, кто эти два женских образа. И приписал уже для своего друга Вяземского: «Достаточно ли обиняков? Ради Бога, не давайте ключа к ним Вашему супругу. Решительно восстаю против этого».

Что делать дальше? Он отправился осматривать живописный городок, разбросанный по холмам, – небольшой уездный купеческий городок с множеством церквей и древних монастырей, с шумной Ямской слободой и конным двором, с шорными заведениями и кузницами. На Дворцовой площади выделялись особняки городничего и казначейства, с пригорка можно было полюбоваться на густо застроенное Затверье...

В гостинице, в высокой большой зале с зеркалами, парадной мебелью, с кисейными занавесками на окнах, шумно вершились торговые сделки. Гул голосов и крепкие выкрики висели в воздухе вместе с табачным дымом. Он зевнул: это не для него...

И снова дорога – теперь уже с тесно сидящими с обеих сторон попутчиками. Думалось о важном, о главном – обширной поэме «Евгений Онегин». Как её продолжать? И нужно ли вообще продолжать? После роковых недавних событий, может быть, стоило остановиться и довершить историю, сведя героев – Татьяну и Онегина – в Петербурге или Москве ради заключительного объяснения. Что ж, ему удалось вывести современного героя времени, и порок, как полагалось, был бы наказан... Но в том-то и дело, что времена изменились. Теперь, на фоне недавно свершившихся бурных событий, судьбы героев оставались бы слишком частными. Не продолжить ли действие, перенеся его в новое царствование, в новую обстановку?.. Но это потребовало бы беспримерно расширить повествование, включив в него вихрь истории. Что ж, так делал Вальтер Скотт[307]307
  Скотт Вальтер (1771—1832) – английский писатель, создатель жанра исторического романа; оказал влияние на европейский исторический роман.


[Закрыть]
... И перед мысленным взором Пушкина, как свиток, развернулся новый обширный план. В этом плане шесть уже написанных глав были бы лишь первой частью. Значит, предстояло создать такую же по объёму вторую часть...

Он так углубился в свои размышления, что уже не замечал ни дорожной тряски, ни локтей и плеч попутчиков. Да, хорошо, что в ткань романа он ввёл себя, своё я – это позволяло то сближаться с героем, то отдаляться от него, то осуждать, то объяснять, даже вопрошать и недоумевать и в лирических этих отступлениях изливать собственную грусть, радость, любовную негу, мечты и несбывшиеся надежды.

...Лишь на восьмые сутки достиг он Острова. Маленький уездный городок, скорее похожий на заштатный – с выгонами сразу за плетнями, с вросшими в землю избушками, со старинными церквами и крепостными стенами, обширными пустырями. Здесь кончался почтовый тракт. На постоялом дворе было людно и шумно. Псковские ямщики орали кто про шлею, кто про фонарь, кузнец катил к своей кузнице расшатавшееся колесо, а у крыльца нищенствовали Божий человек и старушка с повязанным на голове платком. Теперь нужно было нанимать вольных и договариваться с ямщиками. Он не жалел денег.

И вот уже знакомые холмы и высоко вознёсшиеся кресты Святогорского монастыря... Не успел оглядеться – уже бугровские избы... Мимо, мимо – и уже знакомые рощи... Вот поворот к усадьбе... Вот усадьба... Два месяца назад краски осени только проступили, деревья звучно шумели листвой – теперь же всё было мертво, голо, макушки и ветки уныло покачивались под холодным ноябрьским ветром.

А его охватило горячее волнение. Боже мой, неужели годы тоски и одиночества были лучшими годами в его жизни?..

Вот двор. Колеса врезались в размягчённый дождями песок дорожки, и карета, задевая колёсами срединный дерновый круг, подъехала к самому крыльцу.

Дверь была прикрыта, окна заколочены на зиму.

Собаки бросились с лаем, но, узнав его, завиляли хвостами.

Из людской слева вышла Аксинья, кухарка, вскрикнула и шарахнулась... Вот и Арина Родионовна, простоволосая, в кацавейке, семеня ногами, спотыкаясь, спешит из своего флигелька... Мамушка! Старушка, плача, припала к его плечу.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю