355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дугин Исидорович » Тревожный звон славы » Текст книги (страница 23)
Тревожный звон славы
  • Текст добавлен: 7 ноября 2017, 23:30

Текст книги "Тревожный звон славы"


Автор книги: Дугин Исидорович



сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 45 страниц)

II

Садясь в свою коляску, он оглянулся на Чудов монастырь: там при Борисе Годунове находилась келья Иова.

Проезжая через Спасские ворота, кучер, как требовал обычай, снял шляпу и перекрестился.

Толпа на Красной площади не убывала. Множество колясок, карет, извозчичьих дрожек стояло вдоль торговых рядов, лоточники во весь голос выкрикивали товары, гвардейцы держали строй. Но всё же жара уже спала. Он глубоко, всей грудью вдохнул пахнувший сентябрём воздух.

   – Куда везть прикажете? – Кучер придержал вожжи.

Пушкин оглянулся на зелёные изразцы островерхой кремлёвской башни с двуглавым орлом. Почти забытое ощущение: он волен ехать куда пожелает.

   – На Тверскую, к «Европе»...

Миновали вновь Иверскую, теперь левым, узким проездом; на открытой платформе перед часовней монашки собирали пожертвования для монастырей.

Тверская – кривая и узкая, беспорядочно уставленная то выступающими, то прячущимися в глубине дворов домами – полого тянулась в гору; тащились между толпами пешеходов и запрудами экипажей.

Но вот «Европа». Пожар 1812 года пощадил эту достопримечательность Москвы. Гостиница – с арками, переходами, террасами, галереями, резным белокаменным орнаментом – походила на венецианский дворец. Покрикивая на прохожих, ямщик свернул во двор, к каретному сараю.

Из-за бесчисленных гостей, съехавшихся со всех концов России, свободных номеров почти не было, и Пушкину достались две комнаты, тесные и грязноватые, с окнами на Тверскую. Обстановка была скудной: красный потёртый ковёр, кровать с неряшливым покрывалом, стол с графином воды, стулья с обшарпанными сиденьями, диван у стены, светильник в углу. На стенах с потрескавшимися обоями висело несколько литографий.

Вечерело. Коридорный в форменном сюртучке и фартуке зажёг в шандалах свечи.

Следовало переодеться, но он сел на стул и долго сидел неподвижно, слушая шум за окнами и глядя на мерцающее пламя свечи. Лишь сейчас он почувствовал, что не только устал, но и перенёс настоящее потрясение. И он сидел без определённых мыслей, лишь ожидая, когда появится то состояние, при котором мысли могут явиться...

Потом и в самом деле начал переодеваться. В Михайловском в суматохе сборов он набил чемодан рукописями, а из вещей взял лишь кое-что. Дядьки, человека, не было. Зато было самое необходимое – деньга; это были деньги, ещё оставшиеся от вырученных Плетнёвым за «Собрание стихотворений» и первую главу «Онегина»: было на что жить первое время и не надо обращаться за помощью к отцу – этого сделать он просто не мог!

...Лёгкой, летящей походкой, почти бегом, он спустился по лестнице на улицу и крикнул извозчика.

– На Басманную!

Первым делом нужно было навестить дядю, Василия Львовича.

Москва – громадный город с бесчисленными церквами, колокольнями, каланчами, с сетью кривых переулков, закоулков, тупиков, с обширными пустошами, с барскими усадьбами, раскинувшимися привольно, с деревенскими избами, крытыми лубком или соломой, с мастерскими ремесленников, с европейскими магазинами, со скудными лавками. Москва!

Копыта цокали по булыжнику мостовых. Масляные фонари на столбах были уже зажжены.

Но светло было не только от фонарей. Фасады, балконы, крыши украшены были горящими плошками, и то здесь, то там вспыхивали и рассыпались фейерверки. Волны людского моря перекатывались с площади на площадь. Множество колясок скакало в разные стороны. Сводные отряды гвардейских и гренадерских корпусов, прибывшие из Петербурга вслед за императором и его двором, делали эволюции.

С высокого холма Лубянской площади, где церковь Пресвятой Богородицы и массивное приземистое здание бывшей Тайной канцелярии смотрели друг на друга, открывался обширный вид на Москву: Кремлёвские башни, золочёные купола на белокаменных кубах соборов, высокая свеча Ивана Великого, и Белый город, и Замоскворечье... Бледное зарево от огней торжества поднималось к небу.

Прогрохотали пушки. И снова рассыпался фейерверк – полетели ракетки, бураки, шутихи, зажглись вензеля и щиты.

Нахлынули воспоминания детства. Мясницкая. Старая Басманная. А вот главная аптека, а напротив длинный одноэтажный дядюшкин особняк. Здесь он, Пушкин, бывал ребёнком. При тусклом свете уличных фонарей он различил знакомый фронтон.

Дверь открыл старый слуга.

Бросив редингот ему на руки и не назвав себя, Пушкин устремился вперёд. В одной из комнат за ужином, с салфеткой, заткнутой за галстук, сидел, сгорбившись, лысый старик с яйцевидной головой и горбоносым лицом.

   – Дядюшка! – Пушкин улыбался.

Василий Львович с недоумением посмотрел на обросшего густыми баками, с буйной шевелюрой, с резкими морщинами на лице человека, который подходил всё ближе. На хозяина радостно смотрели живые голубые глаза.

И он вскрикнул и принялся с трудом подниматься из-за стола – слабые ноги едва удерживали раздавшееся туловище.

   – Александр!.. – Влажным ртом он поцеловал племянника в губы и заплакал. – А та grande surprise[241]241
  К моему великому изумлению! (фр.).


[Закрыть]
! Ты здесь, Сашка?

Пушкин опустился устало на стул.

   – J’espere vous ne voulais fas faire mourir de faim[242]242
  Я надеюсь, вы не желаете уморить меня голодом (фр.).


[Закрыть]
.

Василий Львович позвонил в колокольчик. Вошёл совсем древний старик с клоками седых волос и трясущимися руками – дядька Василия Львовича.

   – Ещё один прибор, – прошамкал дядюшка. – Как же ты здесь, Александр? – На его лице, как зеркало отражавшем всякое чувство, были и радость и удивление.

   – Я сбежал, – коротко сказал Пушкин.

Глаза Василия Львовича округлились.

   – Но... Но это опасно... – Он понизил голос. – Ещё недавно здесь творилось такое...

   – Что творилось? – будто не понимая, спросил Пушкин.

   – Хватали! Отправляли в крепость...

   – Тсс... – Пушкин поднёс палец к губам. – Я приехал тайно.

Теперь явный страх выразился в глазах старика. Василий Львович с трудом поднялся.

   – Александр... Вот для чего отрастил ты баки?.. Я понял. Но я молю тебя, Александр, покинь мой дом. Я ни в чём не замешан...

О, эта неистребимая арзамасская привычка смеяться над простодушной доверчивостью Василия Львовича!

Пушкин расхохотался.

   – Дядюшка! – Он обнял старика за плечи. – Царь разрешил мне жить в Москве!

Василий Львович с облегчением перевёл дыхание. Нет, он не обиделся. Теперь лицо его дышало кроткой радостью.

   – Я надеялся... Я надеялся... Но ты голоден! Блез, скорее же... Но твоя maman писала прошение... и вот... – Он положил свою руку с узловатыми от подагры пальцами на горячую руку Пушкина. – Александр, не могу от тебя скрыть, ты вошёл в самую большую славу... – Он приблизил своё лицо с оплывшим подбородком и тяжёлыми веками к лицу Пушкина. – Да, слава... Твоё имя все повторяют... – Он был беззуб, с запавшей верхней губой, и брызгал слюной. Пушкин обтёр лицо. – Москва бредит романтическими твоими стихами. И я горжусь тобой... Хотя, конечно, прежде тебя именовали молодой Пушкин, а теперь меня именуют: дядя знаменитого Пушкина.

Племянник откинулся к спинке стула и звонко хохотнул.

   – Но ты привёз что-нибудь новое?

   – Дядюшка, а что было делать в деревне?.. Покойный государь посчитал для меня полезным уединение... И я писал.

Василий Львович задумчиво смотрел на племянника.

   – Я помню тебя совсем ребёнком... Как долго ты не был в Москве... А когда в двенадцатом году я вернулся в Москву из Нижнего Новгорода, я увидел чёрное большое поле с множеством церквей и лишь обгорелые остатки домов... – Мысли его, очевидно, текли собственными, никому не ведомыми руслами. – Зато теперь Москва куда лучше: улицы шире, дома больше каменные, Неглинку заключили в подземную трубу, около Кремля – ты, может быть, и помнишь – на месте рва, в котором всегда стояла зелёная вонючая вода и куда сливали всякие нечистоты, теперь прекрасный Александровский сад.

Но всё это лишь послужило вступлением к неизбежной декламации:


 
Москва, России дочь любима,
Где равную тебе сыскать...
 

   – Ты помнишь стихи Ивана Ивановича Дмитриева? Ты должен непременно его навестить. Прославленный поэт, знаменитый муж, и ведь это он, будучи министром юстиции, помог определить тебя в лицей.

Пушкин согласно кивнул головой.

Направление мыслей Василия Львовича изменилось.

   – Наш круг редеет. Карамзин... ужасно! И нет уже твоей доброй тётушки, Анны Львовны... Доктора мне сказали: ей жить нельзя, у неё водяная... – Вдруг он не то чтобы приподнялся, а прямо-таки вскочил как ужаленный. – Ты написал недостойные стишки на кончину доброй своей тётушки!

Пушкин отвёл глаза. Ну да, это он с Дельвигом от нечего делать сочинили в Михайловском шутливую «Элегию на смерть Анны Львовны»:


 
Увы! зачем Василий Львович
Твой гроб стихами обмочил...
 

   – Это ты? – Трудно было ожидать столь сильного гнева от дряхлого старика.

   – Нет же!.. – Пушкин даже слегка испугался за дядюшку. – Это дело Дельвига...

   – Он слабый поэт. – Василий Львович как-то сразу обмяк и опустился на стул. – Конечно же сам я не мог не посвятить любимой сестре стихи. – Откинув голову, отчего кран салфетки выбился из-под галстука, он продекламировал:


 
Где ты, мой друг, моя родная,
В какой теперь живёшь стране?
Блаженство райское вкушая,
Несёшься ль мыслью обо мне?..
 

Дядька поправил ему салфетку.

   – Ты должен завтра же навестить родню свою, Сонцовых[243]243
  Сонцовы (Солнцевы) – московская родня Пушкина: Матвей Михайлович (1779—1847) – помещик Рязанской губ., переводчик Коллегии иностранных дел, камергер; Елизавета Львовна (1776—1848) – его жена, тётка А. С. Пушкина по отцу; Екатерина (ум. в 1864 г.) и Ольга (ум. в 1880 г.) – их дочери.


[Закрыть]
, – сказал Василий Львович. – Елизавета Львовна страдает ужасными головными болями, Матвей Михайлович тучен, Катюша и Ольга давно невесты... Боже мой, сколько лет ты не был в Москве... Я помню тебя совсем, совсем ребёнком... Но вот что... – Он постарался выразить на лице решительность. – Ты должен теперь сделать шаги к полному примирению с отцом. Твоя ссора с ним ужасна!

Настроение Пушкина резко изменилось.

   – Прошу тебя... – Он сделал торопливый жест: он не хотел вести этот разговор.

   – Но...

   – Я не собираюсь мириться с человеком, который вёл себя недостойно! – Теперь Пушкин говорил запальчиво. – Отец шпионил за мной!

Василий Львович всплеснул руками.

   – Как можешь ты так говорить об отце! Как смеешь! – Его лицо выразило ужас. – Я знаю своего брата. У Сержа чувствительное сердце. Он пишет, он пишет мне...

Василий Львович позвонил в колокольчик, но дядька стоял за его спиной.

   – Портфель на столе в кабинете...

   – Отец пожелал стать на сторону заклятых моих врагов, – раздражаясь всё больше, продолжал Пушкин. – Это бы ещё ничего! Но все вместе: он жалел для меня всегда самые ничтожные деньги, этим унижая меня. Юность, которую я провёл в Петербурге, ужасна – по его милости! И вот я приехал в Михайловское – что я? Hors de loi[244]244
  Вне закона! (фр.)


[Закрыть]
! Он вынудил меня своими гонениями просить правительство заключить меня в крепость!

Василии Львович трясущимися пальцами извлёк из портфеля письма и водрузил на нос очки.

   – Это пишет твой отец, – сказал он с силой. – Вот слушай: «Нет, добрый друг, не думай, что Александр Сергеевич почувствует когда-нибудь свою неправоту передо мной... Я прошу у Бога только той милости, чтобы он укрепил меня в моём решении – не мстить за себя... Я люблю в нём моего врага и прощаю ему если не как отец, так как он от меня отрекается, то как христианин, но не хочу, чтобы он знал об этом: он припишет это моей слабости или лицемерию, ибо те принципы забвения обид, которыми мы обязаны религии, ему совершенно чужды».

   – Да, он лицемер и мне не отец. Даже сестру и брата он восстановил против меня. И вот я одинок! – ещё более раздражаясь, воскликнул Пушкин.

   – Это пишет твой отец! – Василий Львович, как мог, тоже горячился. Поправив очки, он продолжил чтение: – «Моё положение ужасно, и горести, которых я для себя ожидаю, неисчислимы, но моя покорность Провидению и моё упование на Бога остаются при мне...» Как же можно не рыдать, читая такие строки! – воскликнул Василий Львович и зарыдал.

В это время послышались быстрые твёрдые шага, и в комнату ввалился рослый и широкоплечий молодой человек, одетый по-бальному. Пушкин вскрикнул и бросился ему в объятия.

Послышались восклицания:

   – Вот, узнал, что ты здесь!

   – Здравствуй, здравствуй!

Василий Львович утёр слёзы.

   – Это Сергей Соболевский[245]245
  Соболевский Сергей Александрович (1803—1870) – библиофил и библиограф, автор эпиграмм, хороший знакомый Пушкина.


[Закрыть]
, – объяснил Пушкин дядюшке, – мой давний петербургский приятель, но москвич. Вы знакомы?

Соболевский учтиво поклонился. Василий Львович тоже отвесил церемонный поклон.

   – Прошу извинить за столь нежданное вторжение, – произнёс Соболевский. – На балу у французского посла маршала Мармона вдруг слышу: ваш племянник в Москве. Длительная аудиенция у государя! И будто бы государь об этом сказал Блудову[246]246
  Блудов Дмитрий Николаевич (1785—1864) – делопроизводитель Верховной следственной комиссии по делу декабристов, товарищ министра народного просвещения с 1826 г., затем министр внутренних дел, граф.


[Закрыть]
в самых благоприятных тонах. Тотчас хватаю карету – от дома князя Куракина, где задан бал, два квартала до Сонцовых, от Сонцовых два квартала до вас! И вот я здесь. – Он с улыбкой оглядел Пушкина, старшего брата закадычного своего друга Лёвушки, однокашника по Благородному пансиону петербургского Педагогического института. Теперь он служил чиновником московского архива Коллегии иностранных дел.

Соболевский был в бальных башмаках, чулках, фраке и высоком галстуке, с цилиндром в одной руке и тростью в другой. У него было холёное породистое лицо, полные яркие губы и искусные завитки у висков.

Жизненные соки переполняли атлетическое его тело, хмельная радость блестела в глазах. И друзья громко и беспечно захохотали и вновь обнялись.

   – Прошу к столу. – Василий Львович по возможности придал себе величественности. – Се sera a la fortune du pot[247]247
  Чем богаты, тем и рады (фр.).


[Закрыть]
. Ещё прибор!

Он никак не мог предугадать того, что последует.

   – Ты знаешь мою историю с Толстым-Американцем? – Пушкин обратился к приятелю в какой-то новой для Василия Львовича сдержанно-деловой, сухой и отрывистой манере. – Так вот, без промедления: отвези мой вызов.

   – Tres bien[248]248
  Очень хорошо (фр.).


[Закрыть]
, – сказал Соболевский. – Однако к чему торопливость? Ты не насладился Москвой.

   – Дело чести...

Василий Львович, ничего не понимая, взглянул на племянника: лицо того налилось напряжением и перестало походить на лица Пушкиных.

   – Tres bien, – повторил Соболевский и, ни о чём больше не расспрашивая, повернулся на каблуках.

   – Что, что... не понимаю... Куда вы? – забеспокоился Василий Львович.

   – Ах, дядюшка, – сказал Пушкин, – я ещё молодой человек, а у молодых людей свои счёты... Расскажи лучше о знаменитом путешествии за границу.

Лицо Василия Львовича расплылось в самодовольной улыбке. Его путешествие за границу в начале века в самом деле сделалось знаменитым благодаря неистощимым насмешкам, пародиям, мистификациям московских его друзей. Воспоминания нахлынули на старика.

   – Ах, Боже мой, в Париже я познакомился с тогда уже престарелой мадам Жанлис и с очаровательной подругой госпожи де Сталь – мадам Рекамье. Вот салоны, где можно было встретить всех недовольных первым консулом... Впрочем, потом я попал к самому Бонапарту на обед в Сен-Клу. Что тебе сказать: приятная физиономия и огонь в глазах. Со мной он обошёлся весьма приветливо. Мог ли я предполагать, мой друг, что через десять лет он сожжёт мою Москву!..

   – Дядюшка, признайтесь, что и Жанлис, и Флорнан, и Мармонтель всего лишь грибы у корней дубов.

   – Друг мой, ты очень резок. Я – неисправимый европеист. Боже мой, несравненный Карамзин умер, а ничтожный Шишков живёт. Нет, нет!.. – Он потерял нить мысли и потому перешёл на стихи:


 
Великий Пётр, потом великая жена,
Которой именем Вселенная полна,
Нам к просвещению, к наукам путь открыли,
Покрыли лаврами и светом озарили!
 

Он потёр лоб, вспоминая.

   – Но почему, дядюшка, вдруг собрались вы за границу?

   – Скажу тебе откровенно, Саша, между мной и моей женой Капитолиной Михайловной часто происходили нелады. Ну и...

   – Понимаю, понимаю, дядюшка.

   – Ах, Париж! – Василий Львович шумно вдохнул воздух породистым носом, будто желая снова ощутить запах Парижа. – Ты знаешь мою страсть к театрам и можешь вообразить моё удовольствие... А Версаль! Я гулял в Трианоне. Там, где всё украшалось когда-то присутствием Марии-Антуанетты[249]249
  Мария-Антуанетта (1755—1793) – французская королева, жена Людовика XVI, дочь австрийского императора.


[Закрыть]
, всё превратилось в развалины, но я любовался и развалинами... – Вдруг течение его мыслей снова прервалось, и из прошлого он вернулся в настоящее. – Александр, – сказал он, понизив голос, – государь дал тебе аудиенцию? И продолжительную? Но ведь это – неслыханная милость! Ты не чиновный... Увы, все мы, Пушкины, оскудели...

В это время послышался шум подъехавшей кареты. Пушкин стал в угол, рядом с напольными, английской работы часами, и скрестил на груди руки. Вслед за Соболевским вошёл граф Толстой-Американец.

Он был всё такой же: буйная шевелюра и пышные баки окаймляли непреклонно вскинутую непутёвую голову с крупными, резкими чертами лица, глаза с красными прожилками блестели, будто были воспалены. Но время наложило и на него свой отпечаток: в волосах пробивалась седина.

Василий Львович смотрел не на него, а на своего племянника, которого опять не узнавал: у Пушкина зубы приоткрылись в оскале, а глаза отяжелели и беспокойно двигались; для чего-то, в каком-то порыве, он приподнял руку.

Но Соболевский стал между противниками и сказал хладнокровно, обращаясь к Пушкину:

   – Я не стал договариваться с секундантами, потому что граф желает примирения.

Пушкин не ответил, но кровь от лица отлила, и руку он опустил.

Заговорил Американец:

   – Дорогой Пушкин, не имею никакого желания продырявить тебя. Ты и прославился как поэт, да и дело старое... Можно бы оставить его без последствий...

   – Но ты пустил грязную молву, ты посмеялся надо мной, – сказал Пушкин.

   – Не употребляй сильных выражений, – предупредил Толстой-Американец. – Я пошутил, а князь Шаховской пустил шутку по свету... Ну хорошо, я признаю, и при свидетелях, что виноват перед тобой.

Пушкин уже с иным выражением смотрел на человека, который всегда умел очаровывать его бесшабашной удалью и бесстрашием дуэлянта – буяна и предводителя картёжной шайки, в типе которого, может быть, единственно и выразился русский романтизм.

Постепенно разговор сделался спокойнее.

   – Новый государь строго смотрит на дуэли, – сказал Соболевский, и это было весомым соображением. В первые же дни после ссылки, после доверительного разговора с царём – дуэль? Это значило показать себя в самом неблагоприятном свете. Что ж, приходилось учиться благоразумию, признать, что былые времена отошли и наступило новое неведомое царствование.

Противники пожали друг другу руки.

Попили чай и потолковали с Василием Львовичем.

А потом примирившиеся приятели в карете отправились осматривать праздничную Москву.

III

Он проснулся от колокольного перезвона и уличного шума. Дребезжали по мостовой коляски, и ржали лошади. Уже неделю он в Москве и всё не забыл деревенской нерушимой тишины.

И он лежал, с закрытыми глазами слушая благовест, и ему чудилось, что он различает знакомые с детства кремлёвские колокола.

Неделя в Москве успела закружить, опьянить и славословиями и чествованиями. Он мог бы даже задать вопрос: кто более знаменит – сам монарх или он? Он даже не подозревал, что слава его столь широка. Вся Москва его приглашала, каждое слово его ловили, а восторженные почитатели дежурили даже возле гостиницы или толпились у ресторана, в котором он обедал, – лишь бы взглянуть на него. В бальных залах, в театре, в Благородном собрании его слух радостно и смущённо улавливал: вот он! вот Пушкин! На него указывали те, кто мог его знать, но кто бы мог узнать его по портрету, некогда приложенному к «Кавказскому пленнику»? Там, возможно рукой Екатерины Бакуниной, он изображён был лицеистом, мальчиком с пухлыми губами, подпёршим курчавую голову рукой...

Чествования льстили, по развлечениям он конечно же соскучился в деревенской глуши – и всё же не только поэтому он с головой окунулся в радостный круговорот бытия. В Михайловском незадолго до царского вызова он получил от Туманского страшное, почти неправдоподобное известие: во Флоренции умерла Амалия Ризнич – и остался равнодушен. Умерла женщина, доставившая ему столько мук, боли, ревнивой страсти, а он остался холоден. И вот это холодное равнодушие испугало его самого. Не потерял ли он в затянувшемся деревенском однообразии ту живость души, ту отзывчивость, без которой поэзия просто немыслима? Он создал, правда, элегию и мог вполне быть ею доволен, но ведь не о ней, не об этой женщине он писал, а о своём пугающем равнодушии.


 
Где муки, где любовь?
Увы, в душе моей
Для бедной, легковерной тени,
Для сладкой памяти невозвратимых дней
Не нахожу ни слёз, ни лени.
 

Не гибнет ли его поэтический дар? Нужно было радостями жизни оживить душу.

В каком-то сумбуре, пёстрой чередой в голове проносились картины раутов, балов, празднеств, холостых небезгрешных пирушек, встреч с давними и новыми друзьями... Могла закружиться голова.

Благовест всё усиливался. Нужно было начинать день.

Соболевский застал его в пёстром халате и туфлях на босу ногу; он пилочками обтачивал и щёточками полировал длинные свои ногти.

   – Ты не готов? – У Соболевского, чиновника архива Иностранной коллегии, голос был не менее зычен, чем у полицейского пристава. – Поторопись, чёрт побери, ведь мы опоздаем!..

   – Видишь ли, я без человека, — пожаловался Пушкин. Без обслуги каждая мелочь разрасталась в настоящую незадачу.

   – Дам тебе своего, – решил Соболевский. – А ты вот что: дай-ка мне свою коляску, всё равно лошадей у тебя нет...

   – Возьми, – согласился Пушкин.

   – Так я пришлю кучера. Моя развалилась.

Пушкин принялся одеваться.

   – Ты торопись... Такой день... Небывалый съезд и скопление народа. – Соболевский расхаживал по небольшому гостиничному номеру. – Государь и императрица. Почти весь русский двор, а из дипломатов – я точно узнал – от Франции будет посол Карла X маршал Мармон, от Пруссии – брат императрицы Гессен-Гамбургский, от Англии – герцог Девонширский... да всех не перечислишь.

Пушкин хмыкнул не без самодовольства: дипломатов, генералов, маршалов забывали, стоило ему появиться на бале. Однако даже волны славы утомительны; для поэта самое лучшее – штиль и свобода.

   – Послушай, я попал в странное положение. – Хотелось с кем-нибудь поделиться. Соболевскому, сделавшемуся в Москве его чичероне, он мог вполне доверять. – Посуди: царская милость в отношении цензуры. Но как должно мне понимать: обращаться к царю помимо цензуры или если не пропустит цензура?

Соболевский пожал плечами. Пушкин тоже.

   – Вот что... – Он нагнулся к раскрытому чемодану и извлёк из-под вещей листы перебелённой рукописи. – Вот о чём хочу попросить тебя: здесь вторая глава «Онегина», отнеси-ка её московскому цензору...

Соболевский закурил сигару и пустил густую струйку ароматного дыма.

   – Цензора Московского цензурного комитета Снегирёва[250]250
  Снегирёв Иван Михайлович (1793—1868) – ординарный профессор латинской словесности Московского университета в 1826—1836 гг., этнограф и археолог, цензор Московского цензурного комитета в 1826—1850 гг.


[Закрыть]
Ивана Михайловича я знаю отлично: ординарный профессор латинской словесности Московского университета, этнограф и археолог, знаток старины... Но трус. Однако ж до него, конечно, дошло, что царь был с тобой милостив: это его успокоит. Давай!

Он огляделся, отыскивая свободное место. По углам, на стульях, на диване в беспорядке разбросаны были вещи.

Пушкин обряжался, а Соболевский холёными пальцами с кольцами листал рукопись.

   – Ты гений, – сказал он.

Придав лицу торжественное выражение, он принялся читать вслух:


 
Деревня, где скучал Евгений,
Была прелестный уголок;
Там друг невинных наслаждений
Благословить бы небо мог.
 

   – Послушай, Пушкин, ведь ты и в самом деле первостепенный гений!


 
Господский дом уединённый,
Горой от ветров ограждённый,
Стоял над речкою. Вдали
Пред ним пестрели и цвели
Луга и нивы золотые...
 

Хотя Соболевский в Москве был известен главным образом как шумный, даже буйный любитель vivre sur un grand pied[251]251
  Жить на широкую ногу (фр.).


[Закрыть]
, всё же он был и библиофил, и знаток языков, и весьма просвещённый и находчивый собеседник. Теперь он смаковал каждую строчку.

Пушкин молчал, будто не слышал, не видел. Говорить о своих трудах даже с самыми интимными друзьями, но не поэтами было как-то трудно, неловко: в душе невольно поднималась незримая преграда, защищая тайное и сокровенное.

   – Слушай! – Соболевский пускал струи сигарного дыма. – «Архивные юноши» – я так называю давних моих приятелей по архиву – молят, чтобы ты прочитал как-нибудь свою трагедию «Борис Годунов». Ты читал Чаадаеву, Баратынскому, Вяземскому – идёт слух. Они молят меня, чтобы я умолил тебя. Ты будешь доволен. О, они так образованны – ткни их, и польются потоки мудрости... Впрочем, ты всех почти знаешь, я вас знакомил...

   – Что ж, как-нибудь... Une forte inteligance[252]252
  Человек большого ума (фр.).


[Закрыть]
вообще полезен... Что ж... Вроде они мне пришлись по душе...

Соболевский вынул массивные золотые часы.

   – Однако... – сказал он.

   – A votre service![253]253
  К вашим услугам! (фр.)


[Закрыть]

   – Надобно спешить. Самый короткий путь – Пречистенка. Но вряд ли клячи мои поскачут.

...Девичье поле – огромный ровный пустырь – было не Москвой. Здесь строили дачи. Плодовые сады спускались к самой реке, и над ними возносились древние монастырские стены и ажурные главы церквей.

Новый государь, по древнему обычаю, задал народу пир, и в громадной собравшейся толпе нельзя было различить отдельных лиц – лишь море картузов, шапок, платков.

Цепи казаков и полицейских надёжно ограждали середину обширного поля. Там расставлены были столы с угощениями – зажаренными быками с позолоченными рогами, баранами, большими пирогами, построены были фонтаны с вином, располагались балаганы, а канатоходцы и фокусники развлекали толпу незатейливым своим искусством. Для чистой публики, для знатных гостей возвели специальные ложи, а императора и императрицу ожидал особый нарядный павильон.

Сдержанный, но напряжённый гул висел в воздухе. Пушкин напряжённо вслушивался в этот гул. Толпа ждала.

Здесь, на этом поле, он в первых сценах «Бориса Годунова» вывел народ. Он изобразил его послушным боярской воле, будто бы непричастным к событиям – смышлёным, находчивым, насмешливо-покорным и себе на уме. За стенами вот этого женского монастыря в келье постригшейся царицы Ирины ожидал верной своей победы хитрый, осторожный, предусмотрительный и всё же обречённый силой вещей Борис Годунов. Воспоминания о недавно проделанном громадном труде невольно волновали.

Гул нарастал и делался нетерпеливее. В этом гуле было что-то от громоносной тучи.

Соболевский раскланивался с многочисленными знакомыми. Пушкин напрягся, ощущая устремлённые на него со всех сторон взгляды.

   – Будто бы ждут билетов, – сказал Соболевский. – Будто бы крепостным – воля, а государевым крестьянам – деньги...

   – Если будут бросать билеты, как бы не случился debouche, – сказал Пушкин.

Торжественно загремел оркестр – и всё стихло. Император и императрица прибыли, и над павильоном по шесту пополз флаг. Нетерпение толпы излилось в мощном рёве.

Цепь казаков и полицейских вдруг расступилась – и сразу всё смешалось в давке, водовороте, толкотне. Произошло непредвиденное. Фонтаны рушились, вино черпали ладонями, картузами, шляпами. Кто-то тащил баранью ногу, другой – зажаренную курицу, третий волочил затвердевшие пирога. Канатоходцы, спасаясь, попрыгали на землю и спрятались. Толпа сметала всё. Слышался вопль:

   – Билеты!..

Императорская чета и знатные гости поспешно покинули празднество.

Неистовый разгул овладел полем.

   – Бери, братцы!..

Срывали холсты с подмостков, ломали галереи, обдирали царский павильон.

Послышалась команда, и казаки врезались, раздавая направо и налево удары нагайками. Но обезумевшие все рвались к остаткам фонтанов, к чанам с пивом.

   – Забавно, – хладнокровно сказал Соболевский. – Поедем?

   – Нет, подожди, – ответил Пушкин. Он смотрел во все глаза.

   – Меня ждут у графини Орловой.

   – Подожди... – Он всё вглядывался в то, что происходило. – Однако же, однако... А если бы не вино, а настоящая водка?

Но постепенно поле пустело.

   – Поехали же, – торопил Соболевский.

   – Отвези меня в гостиницу, – попросил Пушкин.

...В убогом своём номере он опять долго и неподвижно сидел на стуле. Что-то не поддавалось усилиям мысли и не воплощалось в ясное сознание. Всё никак не мог он дать себе ясный отчёт, что же в его жизни произошло... Вот что: он так знаменит, что и царь счёл нужным с ним посчитаться... Но, может быть, вот что: новый царь незауряден – не тот бездеятельный, двоедушный правитель, каким был Александр, а волевой, твёрдый, решительный реформатор, думающий о благе и судьбах России, – новый Пётр I! Тогда нужно быть с ним.

Оказывается, его ожидала почта. Письмо было от Аннет Вульф, теперь своеволием матери из тверского имения переброшенной в Петербург. Письмо было трогательно своей смиренной откровенностью и безыскусной преданностью.

«Что сказать вам и с чего начать своё письмо?.. – вопрошала Аннет. – А вместе с тем я чувствую такую потребность написать вам, что не в состоянии слушаться ни размышлений, ни благоразумия... Ах, если бы я могла спасти вас ценой собственной жизни, с какой радостью я бы пожертвовала ею ради вас и вместо всякой награды попросила бы у неба лишь возможность увидеть вас на мгновение, прежде чем умереть...»

Кто-то в этом мире любит его. Как утешительно это! Может быть, жениться на этой девушке? Но ведь, Господи, он совсем в неё не влюблён...

Он уселся писать не Аннет, а её матери, Прасковье Александровне:

«Вот уже неделя, что я в Москве и не имел ещё времени написать вам, это доказывает, сударыня, насколько я занят. Государь принял меня самым любезным образом. Москва шумна и занята празднествами до такой степени, что я уже устал от них и начинаю вздыхать по Михайловскому, т. е. по Тригорскому; я рассчитываю выехать отсюда самое позднее через две недели...»

Выехать было необходимо: разобрать оставшиеся бумаги, захватить нужные вещи, распорядиться насчёт разросшейся библиотеки... Однако куда везти книга – в Москву или Петербург? Ни здесь, ни там у него не было своего дома. Тоска, тоска...

Вот что непременно нужно: взять из Михайловского слугу – может быть, кривого Архипа-садовника[254]254
  Архип – Курочкин Архип Кириллович – крепостной с. Михайловского, садовник.


[Закрыть]
? Тут же кольнула неприятная мысль: люди принадлежали не ему, а отцу и, собственно, без разрешения Сергея Львовича он никак никого не мог взять в услужение... Но примириться с отцом? Это немыслимо!

В этот вечер, как и каждый, он был приглашён. Его ждали. Его хотели видеть и слышать. Он был властителем душ!

Он вошёл в залу, освещённую тысячами огней. С высоты хоров гремел оркестр. Блеск золота, серебра, бриллиантов. И снова чуткий слух уловил: Пушкин, Пушкин! Где он? Вот он!.. И его тесно окружили со всех сторон.

Известная поэтесса – дама с дорогими каменьями в головном уборе и с обнажёнными плечами – встала перед ним. Она прочитала стихи:


 
Вдруг всё стеснилось – и с волненьем
Одним стремительным движеньем
Толпа рванулася вперёд...
И мне сказали: «Он идёт!»
Он, наш поэт, он, наша слава...
 

Раздались аплодисменты. Поэтесса величественным жестом восстановила тишину и продолжала:


 
Любимец общий! Величавый
В своей особе небольшой,
Но смелый, ловкий и живой...
И долго, долго в грёзах сна
Арабский профиль рисовался...
Взор вдохновенный загорался...
 

Снова прозвучали аплодисменты. Пушкин жизнерадостно улыбался своей ослепительной улыбкой. Конечно же, когда он опубликует трагедию «Борис Годунов» и уже готовые главы «Евгения Онегина», его слава удесятерится.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю