355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дугин Исидорович » Тревожный звон славы » Текст книги (страница 5)
Тревожный звон славы
  • Текст добавлен: 7 ноября 2017, 23:30

Текст книги "Тревожный звон славы"


Автор книги: Дугин Исидорович



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 45 страниц)

VII

От святогорского монастырского двора две лестницы, сложенные из древних камней-валунов, круто вели к Успенскому собору – белостенному, пятиглавому, с куполами-луковицами, с истово-золотыми крестами, вознёсшимися над Синичьей горой.

Знаменательное событие в Опочецком уезде! В великий праздник Рождества Богородицы из Пскова прибыл преосвященный архиепископ Евгений[94]94
  Евгений Казанцев (Андрей Ефимович) (1778—1871) – архиепископ псковский в 1822—1825 гг.


[Закрыть]
.

Пушкины приехали лишь к поздней литургии – толпа запрудила и площадку перед папертью, и притвор, и обширный храм, казалось, что в этой толпе больше чёрных монастырских ряс и одеяний приходских священников, чем сюртуков и платьев мирян. Не без труда Пушкины нашли себе место вблизи левого клироса. Храм был ярко освещён. Блистали дорогие оклады старинного шестиярусного иконостаса. Храмовая торжественная тишина повисла над обнажёнными головами молящихся.

Тригорские соседи приехали раньше. Они заметили Пушкиных и, не нарушая церковного благочиния, приветствовали их улыбками и кивками. Но и всюду вокруг лица были знакомые: опочецкие помещики Шелгуновы, Рокотов, Пещуровы, Бухаровы, Яхонтовы[95]95
  Пещуровы – Алексей Никитич (1779—1849) – владелец с. Лямоново Опочецкого уезда Псковской губ., опочецкий уездный (1822– 1829) и псковский губернский (1829—1832) предводитель дворянства, витебский и псковский гражданский губернатор (1830—1839); Елизавета Христофоровна (ум. не ранее 1863 г.) – его жена.
  Яхонтовы – Николай Александрович (1790—1859) – псковский уездный (1825—1832) и губернский (1832—1835) предводитель дворянства, действительный статский советник; Любовь Фёдоровна (ум. в 1864 г.) – его жена.
  Инзов Иван Никитич (1786—1845) – генерал-лейтенант, масон, главный попечитель и председатель Комитета об иностранных поселенцах южного края России.


[Закрыть]
, – и все они тоже дружески улыбались и кивали Сергею Львовичу и Надежде Осиповне. Дышать было трудно из-за тесноты и духоты. Народ попроще теснился ближе к притвору.

Пушкин скучал. В Кишинёве он посещал церковную службу лишь по повелению богобоязненного доброго Инзова, но в Одессе вёл себя вполне вольно. Здесь же, очевидно, за каждым шагом его следили – и забывать об этом было нельзя. Рассеянно рассматривал он помещиков, монастырскую братию, слободских купцов и мещан, деревенский люд. Старинные двухметровые стены собора прорезаны были узкими, как бойницы, окнами – должно быть, когда-то они и служили бойницами. Мощные, в два охвата, тяжёлые столбы держали на себе низкие своды; по краям среднего купола, ярко расписанные, парили ангелы, евангелисты и святые.

Чтобы развлечься, он принялся делать малопонятные жесты тригорским барышням. Прасковья Александровна едва видна была в окружении своей девичьей свиты. Аннет не спускала глаз с Пушкина. Зизи, кажется, тоже на него поглядывала. Хотелось зевнуть.

Народу всё прибывало. Ради торжества выставили дикирии и трикарии – монастырское богатство. Сделалось жарко.

Но вот церковные служки раздвинули атласные алтарные завесы на кольцах, открыв позолоченные царские врата. Началась служба.

   – Благослови, владыка, – загудел бас иеродиакона – рослого детины в длинном стихаре.

   – Благослови Бог наш всегда ныне и присно и во веки веков, – жидким голосом ответствовал ему святогорский настоятель иеромонах Иона, коротконогий, пузатенький; из-под скуфьи, небрежно надетой, торчали пряди его рыжих волос.

Собравшиеся православные осеняли себя крестами, кланялись.

А вот и сам псковский преосвященный Евгений – в широком архиерейском сакосе со звонками, с панагией на груди, в митре, унизанной дорогами каменьями. И началась проповедь.

   – Светлый, радостный, лучший праздник... – Голос у преосвященного был проникновенный и звучный. – Благословенна ты в жёнах и благословен плод чрева твоего... Возрадуемся, возликуем...

Пушкин рассматривал стенную роспись.

   – Пречистая дева Богородица, храм божества... Сердце наше полно ликования... Великий праздник Русской Церкви...

И запели на клиросах. Пела братия не только Святогорского монастыря, но и прибывшая из Пскова. Миряне подпевали. Мощное и благостное песнопение вознеслось к своду, к куполам – и сквозь них, должно быть, к самому небу...

   – Паки и паки!..

   – Яко исчезнет дым, да исчезнут, яко тает воск от лица огня, тако да погибнут грешники от лица Божия, а праведники да возвеселятся...

Верил ли он в детстве? Кажется, верил. Однако Вольтер напитал его ядом неверия. И в самом деле, как мрачна бывала церковная летопись, как условны все обряды богослужения и как нелепы с точки зрения разума евангельские легенды! Но не он ли писал ещё в лицейском стихотворении, что отсутствие веры иссушает?..

   – Паки и паки...

В Кишинёве он сочинил богохульную «Гавриилиаду».

Сблизив курчавую голову с головой брата, Пушкин зашептал:


 
Но, старый друг, не дремлет сатана!
Услышал он, шатаясь в белом свете,
Что Бог имел еврейку на примете...
 

Это он написал когда-то о Деве Марии.

Лёвушка громко фыркнул. Сергей Львович строго посмотрел на сыновей.

   – Дева израильская! – возглашал преподобный Евгений. – Не для себя, но для всей земли... произвела она сына Божьего. И потом, покинув земную юдоль, предала свою душу в руки его...


 
И ты, Господь, познал её волненье,
И ты пылал, о Боже, как и мы.
Создателю постыло всё творенье,
Наскучило небесное моленье, —
Он сочинял любовные псалмы...
 

   – И ныне, и присно, и во веки веков...

Лёвушка опять фыркнул. Сергей Львович сделал негодующий жест. Ольга, клоня голову, пыталась разобрать шёпот брата. Тригорские барышни тоже тянули шеи.

Было жарко, душно, и Пушкин вдруг принялся проталкиваться к выходу. Сергей Львович проводил его возмущённым взглядом.

Дожди сменились ясной погодой. С вершины Синичьей горы открывался широкий вид на цепь холмов, на хвойные и берёзовые леса, на ближние озёра, а в отдалении угадывались михайловские рощи и тригорские строения. По небу плыли мирные облачка. Голубая дымка стлалась между небом и землёй.

Из собора неслись торжественные тропари. Мысли сливались с гармонией пения. Вся ли истина в афеизме? Может афеизм хоть что-то объяснить в таинстве мироздания? Даже античные мудрецы верили в идолов – но и в божественные разум, благо и красоту...

Служба длилась долго. А на подворье с утра ожидали карета и коляски, присланные в Святые Горы владельцем недалёкого Петровского – богатеем и щедрым жертвователем Петром Абрамовичем Ганнибалом. По старости лет, а может быть, и из-за непомерной гордыни, хорошо известной далеко за пределами уезда, он храма не посетил, но пригласил святых отцов побывать в его поместье.

И в самом деле, после службы целый поезд направился в Петровское: впереди в карете преподобный Евгений, за ним в коляске настоятель монастыря Иона с братией, а за ними – близкие родственники, ближайшие соседи Пушкины.

Ухабистая дорога, ещё не просохшая после недавних затяжных дождей, шла под гору и забирала всё вправо и вправо, огибая обширное озеро Кучане. Вот и парк – старинный, регулярный, копия французского монплезира – со стрижеными аллеями, террасами, прудами; громадное имение и множество деревень вокруг пожалованы были ещё Елизаветой, и нынешний хозяин, сын самого петровского арапа, последние тридцать лет жил здесь безвыездно.

Барский дом был грандиозен – раза в четыре больше михайловского, – с мезонином под высокой двускатной крышей, массивными колоннами и изрядным портиком в два этажа, нарядным фронтоном и узорчатым флагштоком над световым фонарём.

Знаменитый генерал-майор, крестник Елизаветы и Петра III, которому перевалило уже за восемьдесят, с лицом, будто вымазанным сажей и казавшимся ещё темнее на ярком фоне сукна мундира, при всех регалиях – с лентой и орденами, толстогубый, с широкими ноздрями и плоской переносицей, Ганнибал ожидал гостей, стоя на террасе. Его поддерживал под руку давний его крепостной – приказчик, теперь слуга Пушкиных, Михайло Калашников.

Епископ и монастырский причт, шурша рясами, спустились из карет на гравий прямоугольного двора с цветником посредине и службами по сторонам.

Ганнибал, гордо вскидывая курчавую голову, но от слабости подгибая колени, спустился по парадной лестнице и стал под благословение.

   – Благослови, грядый...

Епископ осенил крестным знамением барский дом, усадьбу, травы, цветы, плоды земные – для того и зван был.

   – Здравствуйте, родственнички, – кивнул головой старый арап. В голосе его не было ни радости, ни ласки. – Приехали?

Глаза его, уже подслеповатые, с красными прожилками, остановились на Пушкине. И вдруг он заулыбался – белые зубы все были целёхоньки.

   – И ты здесь... – Внука он не видел много лет.

Пушкин зачарованно смотрел на старика. Господи, вот его предок!

А в парадном зале уже ожидали накрытые пиршественные столы. Богатство, даже роскошь дома бросались в глаза с порога. Мебель всюду была старинная, зеркала в простенках висели обрамленные тяжёлыми позолоченными рамами, дубовый пол парадной залы устилали ковры, а с мраморных тумб на хозяина и его гостей смотрели знаменитые мудрецы и воители древности.

Сразу принялись рассаживаться – торжественно, степенно, чин за чином. Игумен Иона подошёл к Пушкину.

   – Во имя Отца и Сына и Святого Духа. – Без скуфьи он был ярко-рыж, маленькие, глубоко сидящие глазки смотрели умно и остро. – Сыне, – сказал он, с явным любопытством разглядывая Пушкина, – надобно видеться нам для богоугодных бесед. Ведомо это тебе?

   – Ведомо, – кратко бросил Пушкин. Почему-то стало грустно.

   – Сыне, – привычным пасторским тоном сказал Иона, – направляй ум свой прочь от лукавых помыслов, а сердце своё – от злых похотей. – И, прочитав с ходу короткую эту проповедь, игумен уселся рядом с псковским первосвященником.

Хозяин торжественно опустился в глубокое кресло в торце стола. За его спиной, почтительно изогнувшись, стоял Калашников, но иногда он вопросительно поглядывал на нынешнего своего барина, Сергея Львовича, – тот и послал его прислуживать в Петровское. Всем своим видом Калашников как бы повторял обычную свою присказку: «А впрочем, как изволите приказать...» Дочь его, юная Ольга, тоже была тут и усердно помогала носить из поварни и расставлять блюда. Сотворя молитву, благословя питие и пищу, принялись вкушать. Постепенно языки развязались. Старый арап сразу же опьянел.

   – Господь говорил что? – Голос у него оказался мощным, как иерихонская труба. – Господь говорил: «Приходите ко мне в обитель». А здесь моя обитель, вот и пихайте в свои утробы, да не лопните... братия!.. – Казалось, он вдруг гостей своих возненавидел, нецензурные слова то и дело срывались с толстых губ.

Преосвященный Евгений поспешил удалиться: паства ожидала его в Пскове и по всей епархии.

Будто только и ждали, пока по дворовой щебёнке затарахтят колеса. Монахи осушали чару за чарой и затянули песни, и не божеские, не тропарь, не канон, а озорные. Мощно гудел голос дьякона. Взвизгивал протоиерей. Дребезжал казначей. Настоятель потупил очи, но потом вознегодовал.

   – Бичевание! – вскричал Иона. – В цепи вас и на пост, – пригрозил он.

Однако и у него нос изрядно покраснел. Его не слушали.

Но голос старого Ганнибала перекрыл остальные голоса.

   – Надрались, черти, отцы святые! – кричал он. Тёмное лицо его побагровело от водки и возбуждения. – Не стыдитесь вы Богоматери Марии, присно девы! – И тыкал пальцем в сторону красного угла, где перед иконами горели лампады. – Образины, дьяволы, глядите... Бесценная икона апостолов Петра и Павла – вон та! – подарена знаменитому родителю моему самим императорским величеством Петром Великим! Видели? Читайте, дьяволы, – на ризе золотом написано...

Пушкин вглядывался, подмечал, насмешничал и, сидя между сестрой и братом, в нестройном шуме декламировал кощунственные свои стихи. Сергей Львович откинулся к спинке стула: он что-то услышал.

Но произошло совсем непотребное. Пьяницы потеряли головы, и громоздкий отец Василий в мятой, сбившейся рясе облапил миловидную Ольгу Калашникову, чуть ли не задрал ей юбку. Бедная девушка от испуга выронила поднос.

   – Отец Василий! – негодующе закричал игумен Иона. – Греховодник ты эдакий! Две недели молитв и поста!

Пушкин захохотал. А старик Ганнибал неожиданно впал в дрёму, свесив курчавую голову на грудь.

Сергей Львович – напряжённый, побледневший, с вытянувшимся породистым лицом – встал из-за стола и сделал семье знак следовать за ним: оставаться с женой и дочерью среди бесчинства было невозможно!

Всю недолгую дорогу от Петровского до Михайловского он хмурился и как-то особенно выразительно поглядывал на старшего сына. Но вот поднялись на крыльцо. И минуты не прошло, как начались попрёки. Сергей Львович уже не сдерживал себя, он сразу взвинтился, и голос его зазвучал целой гаммой интонаций – так бурно, с клокотаньем устремляется поток, прорвав наконец плотину.

Однако плотины не было и у сына.

   – Я всё слышал! – кричал Сергей Львович. – Вы проповедуете безбожие юному брату!

   – Я? – возмущался Пушкин. – Богу известно, желал ли я уничтожить в нём веру!

   – Я всё слышал! – Сергей Львович даже вскидывал голову от оскорблённости. – И своей сестре! Этому небесному созданию!

   – Сестре, которая всегда умиляла меня кроткой своей любовью! – оскорблённо же возражал Пушкин.

   – Вы вовлекли всю семью в несчастье, – вдруг каким-то спокойным, тихим голосом сказал Сергей Львович, как говорят о неотразимой беде. – Вашего брата ждут лишь горести и разочарования по службе – из-за вас! Я всё предвижу: просто прикажут не продвигать – и только потому, что он ваш брат!

И этот обречённый голос отца вдруг произвёл на Пушкина неописуемое впечатление.

   – Я застрелюсь! – закричал он. – Застрелюсь! Я устал возиться в этой грязи жизни. Кто я? Где я? Я человек hors de lois[96]96
  Вне законов (фр.).


[Закрыть]
– бесправен и беззащитен. Недаром в Одессе пошёл слух, что я умер. Этот слух был пророческим! Я застрелюсь!..

Нежная Надежда Осиповна, не выдержав тягостной сцены, заплакала.

VIII

Прогулки в первой декаде октября 1824 года.

Вольные просторы заменяют ему дом!

Земля дышала сыростью. Леса обнажились, и запах прели щекочуще пропитал воздух. Чернели поля, вспаханные под пар.

Любимая пора! Как молчаливо и торжественно умирает природа. Будто желает перед смертью одеться в особо праздничный наряд...

Лошадь шагала спокойно, нога седока упирались в стремена, мерно поскрипывало кожаное седло. Покой, красота, вечная мудрость природы – вот что нужно душе вместо торопливой суеты человеческого муравейника.

Отдаться творческому порыву! В эту пору невыразимого осеннего очарования нарастал, как обычно, прибой творческих сил – даже телесно он чувствовал себя окрепшим. О, отдать всего себя вскипающим волнам гармонии!


 
Прошло два лета. Так же бродят
Цыганы мирною толпой...
 

Он погрузился в роскошь и музыку слога новой поэмы. Она венчала важный, но изжитый этап.


 
Презрев оковы просвещенья,
Алеко волен, как они...
 

Волен ли? Не обрёл ли он лишь иллюзию воли? Потому что, увы, полной воли, истинной свободы нет и нигде не может быть – вот печальное заключение, к которому он пришёл. Птичка Божия не знает – да, птичка не знает, но это птичка, и полная свобода может быть лишь у птички, а никак не у человека!..

Он соскочил с седла и повёл лошадь в поводу. От её горячих ноздрей мягкими струйками вился пар. На севере в эту пору в воздухе уже холод.

Он поднял багряно-жёлтый лист клёна и долго всматривался в причудливый узор. Боже, как прекрасна природа! И сколько же ещё не воплощённой красоты в душе! Отдаться полёту, устремиться ввысь, к немыслимо прекрасному, к мучительно недостижимому... Найти, обрести, поймать простые, но единственные слова, несложные, но гармонические созвучия – и выразить всплески, волны, ритмы музыки...

Он – русский, поэтому и герои его в своей романтике носят национальную печать. У Байрона герои не меняли своей сущности до грозного и трагического финала и жребий был заранее предопределён. Но он сразу почувствовал несоответствие разгорячённого воображения англичанина русскому характеру. Русский герой «Кавказского пленника» не погиб, а вернулся к русским сторожевым курганам, и герой «Цыган» вернётся туда, откуда бежал, – к неволе душных городов, потому что, по крайней мере в России, куда ему ещё деться?

Ах этот пёстрый, грязный табор, в котором, по странной игре случая, ему довелось побывать!


 
В походах медленных любил
Их песен радостные гулы —
И долго милой Мариулы
Я имя нежное твердил.
 

Имя Мариулы. Именно Мариулы, которая вовсе и не участвует в сюжете поэмы. Именно Мариулы, потому что кто же этот старик цыган, ведущий рассказ? И старый цыган и Алеко – это он, Пушкин, это конец и начало духовного этапа, который с такими муками он проделал.


 
Нет, я не споря
От прав моих не откажусь! —
 

таков он был когда-то, и разве не в этом естественные права человека, которые так красноречиво возглашал Руссо?


 
К чему? вольнее птицы младость;
Кто в силах удержать любовь?
Чредою всем даётся радость;
Что было, то не будет вновь... —
 

таков он теперь, во многом навсегда разочаровавшись.

Герои Байрона оставались лишь ходячими идеалами. А его идеи обрастали живой, неповторимой человеческой плотью.

И он ввёл предание об Овидии, чтобы прибавить к образу старого цыгана почти библейскую мудрость и важность. Предание об Овидии – герое его лирической мечты.


 
...Имел он песен дивный дар
И голос, шуму вод подобный...
 

Налетел ветерок и закружил листья. Сквозь их круженье отчётливо, зримо воскресло кочевье среди седых волн ковыля, костры становья, рваные шатры. Здесь, сейчас, среди круговерти багряных, осенних листьев выросла гибкая стройная фигура смуглой цыганки – и будто донеслись до него гортанные её выкрики. Но твердил он не её имя, а Мариулы, Марии.

Он наделил своих героинь мятежными силами. Но разве кровавая драма развенчала Алеко? Нет, не Алеко он развенчал, а идеал безграничной свободы, которой нет и не может быть в мире.

Отдаться помыслам, предаться ритмам, раствориться в неге творения и, подобно Богу, из себя питаться собой, упиваясь райскими музыкой и гармонией.


 
...И я заплакал!.. – с этих пор
Постыли мне все девы мира...
 

Он ловким, упругим движением вскочил в седло и вскачь помчал лошадь к усадьбе.

Уже топили печи. Чувствовался запах гари. В полупустой, бедно обставленной его комнате стоял придвинутый к окну стол. Белые страницы раскрытых тетрадей ждали новых слов, строк. В молчаливых борениях он грыз короткий черенок пера.

Строка меняла строку. «В сосуде глиняном пшено – Уже молдавское пшено – Уже варёное пшено – нежатое пшено...» Он искал единственное, точное, незыблемое.

Одно незаменимое слово определяло гармонию строки, стиха, строфы. «Медведь лениво пляшет – Ревёт, подняв лениво лапы – И тяжко пляшет вкруг жезла – Тяжёлый пляшет вкруг жезла – Лениво пляшет – Лениво пляшет и ревёт...»

Старого цыгана – вот кого нужно описать особенно красочно. «Старик бьёт в тарелку – Старик в гремучи бубны бьёт – Старик лениво в бубны бьёт... Старик...»

...Осень. Лошадь неторопливо переступает, чавкая копытами, по грязи размытой дороги. Над полями, пустыми и тёмными, стелется туман. И в этом тумане всплывают полустёртые видения – и звучит звонко и хрипло: «Ардима, фриджима». Хор ладтарей, кишинёвских дворовых цыган, выплёскивает пламенную страстность и безудержную вольнолюбивость. В тишине осеннего умирания Земфира гортанно поёт:


 
Режь меня, жги меня;
Не скажу ничего...
Он свежее весны.
Жарче летнего дня...
 

Так скорее, скорее, на всём скаку в свою келью – с гладкими тусклыми обоями и изразцами камина. И в тетрадь с мистическим «ОУ» масонского треугольника снова ложатся исчёрканные, зачёркнутые, перечёркнутые, вписанные вдоль и поперёк мелким неразборчивым почерком строки.

Говорят, он – русский Байрон. Конечно же эта поэма его построена по образцу знаменитых «восточных поэм». Конечно же план её повторяет план «Кавказского пленника»: там аул, здесь табор, там и здесь ночь, там и здесь неожиданно является необычный герой и рассказ о нём перемежается с внутренними монологами и лирическими размышлениями. Но разве не избежал он, Пушкин, крайностей, противоречащих законам красоты, крайностей, нарушающих античную гармонию и уравновешенность? И разве не застыл всемирный властитель дум Байрон на однообразной, опустошённой ниве бесплодного эгоизма и уязвлённого самолюбия?.. А он эту новую поэму писал, уже пережив муки разочарования и выразив их в стихах о сеятеле. Да, его романтические герои воплощали благородный и самоотверженный протест молодого вольнолюбивого поколения, в их бегстве в поисках идеала был ветер, может быть, уже недалёкой бури – но где, когда нашли полное воплощение заветные идеалы? Нигде и никогда! Куда же бежать? Зачем искать того, чего нет?


 
...И ваши сени кочевые
В пустынях не спаслись от бед,
И всюду страсти роковые,
И от судеб защиты нет.
 

Октябрь. Какой ясный октябрь выдался в этом году! Осень уже вступила в свои права. В воздухе стыдливость и свежесть, а небо высокое, чистое и густо-синее. Всё прозрачнее рощи с оголившимися ветвями. А лес роняет свой убор, и землю устилает пышный цветной ковёр. Листья шуршат под копытами; листья, плавно покружив, неторопливо и мудро опускаются в неизбежную и неотвратимую общую могилу... И упорно горят яркими пятнами гроздья рябины...

На страницах тетради путалась испещрённая сеть, в которой и ему самому нелегко разобраться. Строки «Евгения Онегина», рисунок ведьмы на помеле, наброски писем Дельвигу, Вяземскому, Туманскому, рисунки женских головок и ножек на полях, незаконченная строка: «Татьяна, сидя на постели...» – и снова иероглифы «Цыган», и снова страницы ждут слов, слова слагаются в строки, строки ложатся на бумагу, и снова из таинственного небытия всплывают рифмы – а он всё черкает, правит, переписывает, надписывает, чтобы найти неповторимую ясность, воздушность, законченность и выразительность...

«И говорит: поди, ты волен – Оставь нас злой – злобный – страшный – вольный – сильный – Оставь, иди ты в мире – Оставь, ты вольный – Ты злой – Оставь нас, дикий человек – ступай же, гордый человек – Оставь нас, гордый человек!» Античный хор древней трагедии возвестил приговор: «Оставь нас!» Остракизм, изгнание. Но в слове «гордый» таился особый смысл. Гордый означал славянина.

...Когда наконец в беловой рукописи он поставил дату «10 октября», он чувствовал себя опустошённым. Десять дней непрерывного труда слились в единый творческий порыв. Предельное напряжение исчерпало его. Всё, что способно было гореть, воспламенилось – и он, божественный Гефест, ковал необоримое и вечное...

Но теперь на душе было пусто. Теперь предстояло возродиться, но уже не таким, каким он был прежде: пламя творчества переплавляло его самого.

И, как всегда в эти минуты опустошения, явилось чувство смерти. Вот почему он так много думал о смерти! Это чувство, как неизбежный спутник, сопровождало творчество и ещё на заре цветущей, безмятежной, беззаботной жизни заставляло ожидать её конца...

Он бросил перо и вышел из своей кельи в Ганнибалово зальце. Отец, сидя в удобном «жакобе», доморощенном псковском кресле, читал французскую книжку, а крепостная девушка, стоя перед ним на коленях, растирала обнажённые икры: Сергей Львович только что вернулся с прогулки. Руслан растянулся рядом на полу, положив вытянутую морду на лапы.

   – Рара́, – сказал Пушкин, – мне пишут то, что никак не радует. Некто Ольдекоп[97]97
  Ольдекоп Евстафий (Август) Иванович (1786—1845) – писатель, переводчик, издатель, цензор драматических сочинений.


[Закрыть]
, проходимец и коммерсант, издал «Кавказского пленника» в переводе на немецкий. Казалось бы, хорошо? Но тут же и русский текст. И говорит, с твоего согласия.

   – Он вёл переговоры, – с достоинством ответил Сергей Львович, отрываясь от книжки. – Но ты сам писал из Одессы...

   – Что я писал! Без русского текста. Мошенник Ольдекоп ограбил меня!

   – Что касается меня, – сказал Сергей Львович, с настороженностью ожидая от сына Бог знает чего, – я согласия не давал.

   – Но вот Вяземский пишет мне: и в Москве ольдекоповское издание. Между тем переиздание мне самому сулило изрядный доход!..

Пушкин говорил с горячностью, и в этой горячности было желание показать отцу, что он вполне может жить без всякой помощи, без подачек, полагаясь на литературный свой труд и доходы.

   – И что теперь делать?! – восклицал он. – Отказаться от переиздания «Кавказского пленника»? Потому что русский текст в издании Ольдекопа. Меня грабят!

   – Что же, – посоветовал Сергей Львович, – пошли доверенность друзьям: Дельвигу в Петербург, Вяземскому в Москву – пусть остановят продажу. Три правую, – повелел он девушке.

   – Но для доверенности нужна гербовая бумага, – горячился Пушкин. – А гербовая бумага в городе. Не ехать же мне снова в Псков!

   – Нет, нет, тебе ехать нельзя, – поспешно согласился Сергей Львович. – Увы, не разрешено. Три левую, – сказал он девушке. – А вот что: напиши министру народного просвещения. Хотя конечно же старик Шишков[98]98
  Шишков Александр Семёнович (1754—1841) – адмирал, министр народного просвещения и глава цензурного ведомства, президент Российской академии, писатель.


[Закрыть]
отстал от века...

О нет, он был вовсе не глуп, этот Сергей Львович, потому что он отгадал тайные ходы сына. Пушкин готовился разослать разным друзьям новое послание к цензору с тайной надеждой, что рукописные списки дойдут и до Шишкова, и до самого Александра, способствуя его освобождению из ссылки. И поэтому Александра, которого в душе ненавидел, он в стихах называл «наш добрый царь»; поэтому и Шишкова, некогда непримиримого врага «Арзамаса», он в стихах именовал «министром честным» и восхвалял заслуги его перед родиной:


 
Сей старец дорог нам: друг чести, друг народа,
Он славен славою двенадцатого года...
 

То была хитрость – но что делать: tempora altri, другие времена!

   – Шишков не так уж отстал от века, – возразил он отцу. – Не больше, чем сам Карамзин!

   – Что? – Сергей Львович взглянул изумлённо. Карамзин, дружбой с которым он гордился? Карамзин – начало новой русской литературы. Карамзин был для него непререкаем.

   – Видишь ли, – сказал сын, – само собой, Шишков в языке архаичен. Но, увы, язык Карамзина слишком слащав, полон галлицизмов... Язык требует нового развития. У нас ещё нет языка прозы, науки, метафизики... Для меня существенно, что адмирал Шишков всегда был противником мракобеса и мистика Голицына[99]99
  Голицын Александр Николаевич (1773—1844) – князь, обер-прокурор Синода, министр просвещения в 1816—1824 гг.


[Закрыть]
, и с новым министром народного просвещения можно ожидать послаблений в бессмысленной нашей цензуре.

   – Прости меня, – сказал Сергей Львович, – защищать адмирала Шишкова с идиотским его корнесловием? С отвращением ко всему европейскому?..

Прогрессивный, либеральный Сергей Львович увещевал отсталого своего сына. Пушкин усмехнулся:

   – Шишков писал, что самые звери и птицы любят место рождения своего, – что же, он прав. Но Карамзин – кто же не ценит великих его заслуг? – избегает разговорного русского просторечия...

   – Ну хорошо. – Сергей Львович был рад, что беседа с сыном течёт мирно. – Будешь ты всё же писать Шишкову о плутне Ольдекопа? – И Сергей Львович поморщился. Коммерция в искусстве! Его коробило даже то, что Надежда Осиповна занята проектами откупа вина.

Но сын был в затруднении. Именно потому, что он написал льстивое стихотворение, ему совестно было обращаться к новому министру с личными просьбами.

   – Я подумаю, – сказал Пушкин неопределённо.

Он вышел во двор. Там Михайло Калашников собирал обоз. Да, уже загодя готовились к возвращению в Петербург и на низкие телега, устланные соломой, грузили часть мебели. Ожидание полного одиночества охватило его. Как проведёт он один зиму в глухой деревне?

Чья-то коляска на рысях въехала во двор. Ну конечно же: круглолицый румяный господин, который махал шляпой, не кто иной, как Иван Матвеевич Рокотов. Пушкин тотчас вернулся в дом. Рокотов, который, как сообщил Адеркас, определён наблюдать за ним, Пушкиным!

Скрестив руки на груди, Пушкин стоял в углу зальца.

   – Драгоценная... – Рокотов поцеловал у Надежды Осиповны руку. – Почтеннейший... – Он обменялся поклоном с Сергеем Львовичем. – Александр Сергеевич! – воскликнул он и протянул руку.

Но тот от рукопожатия отказался. Он, Пушкин, под наблюдением этого опочецкого помещика?

   – Напрасно вы так, – не обиделся, а расстроился Рокотов. – Напрасно, Александр Сергеевич. Ведь именно по щекотливому делу-с я и приехал... Однако почему же я не всех вижу? – Он оглядел комнату.

   – У моей дочери мигрень, – объяснила Надежда Осиповна. – Она страдает мигренями.

   – Ах, я понимаю, она избегает меня! – воскликнул Рокотов. – Я очень даже понимаю. – И сел на указанное ему место. Он обратился к Сергею Львовичу: – Нужно ли мне говорить о дружеских чувствах, о более чем дружеских, которые я питаю ко всему вашему семейству... Вы знаете мои чувства. Может быть, я прежде не сумел их достаточно выразить... Но Александр Сергеевич! Ваше имя знакомо каждому образованному человеку. И вот – щекотливое дело-с! Он снова обратился к Сергею Львовичу: Я мирный человек. Я скромный человек. – И воскликнул, обращаясь сразу ко всем: – Я решительно отказался! Прошу вас, Сергей Львович, без промедления поехать со мной к предводителю дворянства Пещурову, чтобы я мог при вас объявить ему о моём решении. Наблюдать за высокочтимым Александром Сергеевичем – нет! Для меня это дело чести!

Сергей Львович не на шутку разволновался.

   – Боже мой, сколько хлопот! – воскликнул он. – Вот что ожидало меня на старости лет... Но я еду с вами, почтенный Иван Матвеевич, еду к Алексею Никитичу Пещурову. Потому что я трепещу за своего сына! Александр, ты должен быть благодарен...

Но Пушкин вовсе не чувствовал благодарности, он испытывал оскорблённость, раздражение. Он сказал насмешливо:

   – Неужто, Иван Матвеевич, вы отказываетесь от столь почётного поручения?

Рокотов не понял иронии.

   – Решительно отказываюсь, Александр Сергеевич. Узы, которые связывают меня с вашим семейством... Я сошлюсь на здоровье...

   – Я не доставил бы вам много беспокойства, – сказал Пушкин. – Я собираюсь безвыездно сидеть дома... Впрочем, вместо вас конечно же назначат кого-нибудь другого...

Итак, Сергей Львович неожиданно собрался в дорогу! Приодевшись и приосанившись, в коляске Рокотова он отправился за шестьдесят вёрст в село Лямоново к уездному предводителю дворянства Пещурову.

...Какая необычная осень! Будто всеми яркими красками – багрянцем, позолотой – хотела она утешить поэта. Перелески, поля, дорога, гнезда цапель, остающихся зимовать, – нет, он не будет один!

Последняя правка. Он вставил диалог Земфиры с Алеко, чтобы прояснить замысел и углубить образы. Убрал «смуглые и косматые», «старух косматых нагота», оставив лишь свидетельства вольной непритязательности: «изодранные шатры» да «убогий ужин»...

И исправил дату окончания: 12 октября.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю