355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дугин Исидорович » Тревожный звон славы » Текст книги (страница 10)
Тревожный звон славы
  • Текст добавлен: 7 ноября 2017, 23:30

Текст книги "Тревожный звон славы"


Автор книги: Дугин Исидорович



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 45 страниц)

XVII

Свечи рождественской ёлки снова были зажжены, и серебряная мишура колыхалась в восходящем тёплом воздухе. Ёлка была стройная, до потолка, с могучими широкими лапами, с подрубленным и очищенным снизу стволом, привезённая людьми из собственного леса. В доме пахло хвоей.

Зажгли люстру и все кенкеты. Голоса смолкли, когда напольные часы английской работы начали отбивать полночь: раз, два, три... двенадцать. Ура! Новый год!

   – Счастья! Здоровья! И что сами желаете! – Прасковья Александровна подняла бокал саксонского хрусталя. Но русские слова, должно быть, показались ей недостаточно выразительными. – L’annee qui commence... par bonheur[133]133
  Наступающий год... к счастью! (фр.).


[Закрыть]
!

За окнами взвыл ветер. Он не кружил ни листьев, ни снега, лишь мел по голой, смёрзшейся, заиндевевшей земле.

Пушкин молчал. На душе было мрачно. В какую глушь загнала его судьба – и, может быть, на годы! Как шумно, весело, буйно проводил он некогда эту ночь! Что же теперь? Что предпринять? К кому обратиться?

   – Тост, скажите тост, Александр! – На него выразительно смотрела Аннет. – Вы красноречивы – когда захотите...

   – Оставайтесь столь же прекрасной, – сказал Пушкин пошлость.

Аннет скривила губки: она ожидала большего и выразительно поглядывала на Пушкина.

Он пил рюмку за рюмкой. На душе легче не становилось. Лёвушка не приехал на Рождество. И Дельвиг лишь пообещал.

   – Почему же вам невесело, Александр? – спросила Прасковья Александровна. – Конечно, здесь глухомань, но мы привыкли. – У неё причёска была в три этажа: косы, букли, ленты, банты, громадный гребень. В свои сорок лет – крепкая, плотная – она дышала ещё здоровой свежестью. – По всему уезду, в каждой усадьбе – праздник!

   – A votre sante![134]134
  Ваше здоровье! (фр.).


[Закрыть]
– сказал Пушкин. – Брат не приехал, – пожаловался он. – Конечно же Сергей Львович хочет изгнать меня из его сердца! Но разве это не жестоко – разлучать братьев? – Кому ещё можно было излить жалобы, если не Прасковье Александровне?

   – Нужно сделать шага к примирению... – ответила она.

   – Ах, Боже мой, я на всех навожу уныние!..

   – Нисколько, нисколько, Александр, – поспешно сказала Прасковья Александровна.

   – А я так в глушь приезжаю специально, – произнёс Алексей Вульф, который рождественские каникулы проводил в Тригорском. – Здесь уют, родное гнездо... – Он был, как и прежде, щеголеват, и бачки на продолговатом его лице выглядели особенно изящно по сравнению с густыми длинными баками, отращёнными Пушкиным.

Вульф сидел рядом со строгой красивой Алиной Осиповой, сунув руку под скатерть, и по напряжённому лицу девушки о многом можно было догадаться.

   – За необыкновенные ваши творения, за изящные ваши шедевры! – невозмутимо провозгласил Вульф.

   – Что ж нет Языкова? – упрекнул его Пушкин. Он пил, но вино не заливало тоску.

   – Языков нелюдим и крайне застенчив! – Алексей Вульф высоко поднял бокал, но другая его рука шевелилась под скатертью. – О, Языков, несомненно, возвысится! Его муза и вольнолюбивая, и по-студенчески молодая!

Тоска! Боже мой, кого же любить?

   – Что же Языков? – По крайней мере, с настоящим поэтом можно было бы поговорить о поэзии.

Тоска не проходила, зато напала говорливость.

   – О, Языков! Я ценю, на него надеюсь, даже иногда ему удивляюсь: ведь молод, счастливец! С ним рядом я уже старик!

   – Счастья! Здоровья! Танцы! Танцы!

Алина села за фортепьяно. Аннет, раскрасневшаяся, взволнованная, подошла к Пушкину. Закружилась в медленном вальсе.

   – Вы сегодня плохо настроены. И это нам назло! – сказала Аннет. Грудь у неё была высокая и достаточно открытая, плечи обнажены.

   – Я хорошо настроен, – ответил Пушкин. – Именно настроен. Скажите, Аннет, когда вы танцуете с уланом, а у него всё туго обтянуто, вы чувствуете, что у него...

   – И вам не стыдно? – круглое лицо Аннет ещё больше заалело.

   – Но ведь именно это вам и хочется чувствовать, скажите правду, не так ли? И все женщины таковы, кроме вашей матери и моей сестры.

   – Хорошего мнения вы обо мне!

   – Вы, Аннет, пусты и болтливы...

   – Отведите сейчас же меня на место.

   – За новые прелестные ваши творения, Александр Сергеевич! За поэзию! – услышал он.

Брат не приехал. Дельвиг тоже не собрался. Кто, где, как встречает сейчас Новый год?

Вспомнились Одесса и ослепительная Амалия Ризнич. Нет, это была не любовь – лишь страсть и ревность. Но сейчас, Боже мой, сейчас, когда она вдалеке, когда она за тысячи вёрст и ушла навсегда – неужели всё предано забвению и она не помышляет о нём? Он опять осушил бокал.

   – A votre sante!.. Banheur!..

   – Права выезда я не получу, – сказал Пушкин Вульфу. – Но гнить здесь не намерен. Вон из России! Меня здесь притеснял Воронцов. Меня здесь притесняет царь. Я не могу здесь жить!

   – Что ж, – хладнокровно ответил Вульф. – План дивный: выхлопочу заграничные паспорта и вас провезу как слугу...

   – Да! И я уже просил Лёвушку узнать, где за границей сейчас Чаадаев. И узнать, как и через кого иметь дело с банкирами. Деньги – вот что мне нужно. Представьте, цензор Бирюков – кто бы ждал! – дозволил к печати главу «Евгения Онегина». Я написал: пусть Лев соглашается резать, кромсать, рвать хоть все пятьдесят четыре строфы. Деньги нужны! – В голосе его прозвучало отчаяние. Алина Осиповна посмотрела на него с удивлением.

Но Вульф лишь усмехнулся. Он был вовсе не глуп и вполне оценил захлёстывающую Пушкина горячность.

   – Но решили вы твёрдо? – В душе он был уверен, что всё это лишь пылкие разговоры.

   – Да... Видите ли... Конечно! Из службы я выключен и жалованья не получаю. Отец мне не даёт ничего – и не даст! Ольдекоп меня обокрал – как мне жить?

   – Ну что ж, – поддакнул Вульф. – Летом?

   – Да, летом. В вашем Дерпте живёт Мойер, безотказный друг безотказного Жуковского, знаменитый врач, а я, как давно известно, страдаю аневризмой нога. Ехать лечиться – предлог ехать к вам. Если я напишу: «Шлите мне срочно коляску», – значит, обо всём договорено и всё в порядке!..

   – A votre sante! Танцы! Танцы! Танцы!

Снова красивая Алина, стройная, как статуэтка, села за фортепьяно. К Пушкину подбежала резвая Зизи, уже расцветшая, кокетливая, нарядная в свои пятнадцать лет. Болтать с ней было забавно.

   – Что вы скажете о дружбе и любви, Зизи? В чём между ними разница?

   – Дружбе нужна справедливость, постоянство... А любви ничего не нужно.

   – О, как это справедливо! Зизи, откуда у вас столько опыта?

   – Я вам скажу больше: il est dangereux de flop se liver aux charmes de I’amitie[135]135
  Опасно слишком доверяться очарованиям дружбы (фр.).


[Закрыть]
.

   – Где это вы вычитали, Зизи? В каком французском романе?

   – Не спрашивайте. Но когда человек нравится, то всё в нём кажется милым. Например, я весёлая, а он серьёзный – и мне это нравится. Или: я люблю танцевать, а он нет – и это мне тоже нравится.

   – Вы совершенно правы, Зизи. Но что вы скажете просто о дружбе?

   – Я скажу... я скажу: если она настоящая, это настурция жёлтая. – Она прибегла к языку цветов. —Потому что настурция означает умение хранить тайны...

Напольные часы пробили час. Господи, уже прожили целый час нового 1825 года! Вот так летит время! Пролетит – и не заметишь...

Вернулись к столу.

   – У вас настоящая меланхолия, Александр, – сказала Прасковья Александровна. – Вы мизантроп, как и созданный вами Онегин. Вы писали его с себя?

   – Вовсе нет! И мой Онегин совсем не мизантроп, – возразил Пушкин. – Как бы вам истолковать его? Ну да, он нелюдим для деревенских соседей – это правда. И Таня полагает, что в глуши, в деревне ему всё скучно и привлечь его может один только блеск. Но нелюдим ещё не мизантроп – здесь разница! – и влюблённая Таня это вполне постигает.

   – Об этом я надеюсь поговорить... Вы не обделите меня?

Вновь подняли бокалы. Экономка Анна Богдановна, зная вкусы своих барышень, да и Александра Сергеевича, принесла мочёные яблоки. Барышни в страхе перед грозной Прасковьей Александровной пили лишь маленькими глоточками, зато аппетит у всех был изрядный.

Сама хозяйка предалась воспоминаниям:

   – Мой первый муж, Николай Иванович Вульф[136]136
  Вульф Николай Иванович (1771—1813) – первый муж П. А. Осиповой-Вульф, помещицы с. Тригорского.


[Закрыть]
, возил нас часто в имение своего отца в Тверской губернии... – Она задумчиво оперлась головой на кулачок. – Ах, это был превосходный человек, нежный супруг и заботливый отец... В нём был родник доброго сердца. Любезность его обращения могла привлечь всякого. Кроме того, он был весьма образован – например, целые сцены из Расина он декламировал наизусть... Но что делать, Бог не сулил... Пришлось самой взяться за воспитание, за образование своих детей, но кое-чего я добилась – скажу не хвастаясь: французский, немецкий, английский. Музицируют, вышивают. – Вдруг она подняла голову и приказала строго: – А ну-ка, спойте...

Снова Алина уселась за фортепьяно. Аннет, Зизи и Нетти стали позади инструмента. Прасковья Александровна сделала рукой знак они запели модный романс «Стонет сизый голубочек» на слова знаменитого поэта Дмитриева.

Пушкин и Алексей Вульф аплодировали.

XVIII

Небо затянуло, и повалил снег – да так, будто спешил наверстать упущенное: падал день и ночь то пушистыми хлопьями, то мелкой крупой, которую подхватывал и мел ветер, то непроницаемой пеленой, и, когда Пушкин вышел на крыльцо, снегом уже завалило ступени крыльца: шагай туда, где прежде были площадки, аллейки, дерновый круг. Кучер Пётр разгребал лопатой подъездные дорожки. Собаки чистились, валяясь на спинах. Кусты и ветви деревьев отяжелели. И какая-то особая белизна разлилась и будто бы полыхала вокруг. Но над укрывшейся снегом землёй дышали свирепые крещенские морозы.

Арина Родионовна – в платке, шушуне и валенках – ходила по дерновому кругу и собирала в корытце снег.

– Это ты зачем, мамушка? – поинтересовался Пушкин.

   – А для умывания, беленький ты мой, – пояснила старушка. – Это снег крещенский, и вода из него от недугов. – И опять зачерпнула корытцем.

Её рукой на притолоках и дверях дома мелом начертаны были кресты.

   – Выводить? – спросил Пётр, опираясь на лопату. Лошадь всегда была наготове.

Пушкин, кутаясь в шубу, стоял на крыльце. В снежном безмолвии было что-то таинственное, значительное – и поэтичное.

А снег всё падал и падал.

Прогулка в первую декаду января 1825 года.

Кругом всё было бело. Снег покрыл поля, замёл дорога, занёс замерзшие реку и озёра, придавил своей тяжестью деревенские хаты. Казалось, жизнь замерла, вообще угасла под полуметровой толщей снега. А сквозь белёсые облака тускло просвечивал жёлтый круг холодного солнца.

Лошадь поскальзывалась, но он был хороший наездник и крепко держался в седле. Бугристая извилистая дорога вела к деревне. Деревенская улица протянулась неровной белой линией от ближней околицы до дальней, сперва взбегая на холмик, потом спускаясь в низину. Приземистые дома, крытые соломой, темнели по сторонам улицы неряшливыми пятнами среди белизны снега, дым из труб поднимался сизыми струйками.

Улица вначале показалась безлюдной, но слышались где нестройное пение, где выкрики. Праздники не кончились, и крещёный мир вторую неделю заливал душу сивухой.

Деревня была бедной. Редкий дом стоял прямо. Другие же готовы были вот-вот завалиться, их подпирали шесты и жерди. Дома были слепы – оконца без стёкол заткнуты тряпьём. Бедность смотрела с задворок, с повалившихся поветей, с покосившихся хилых сараев.

Вдруг плечистый мужик – густобородый, нечёсаный, в одной рубахе, разорванной на могучей груди, – рывком распахнул дверь и остановился на пороге, глядя на всадника и, видимо, плохо соображая. Из-за спины его валил пар. И тотчас громче раздались выкрики, какие-то мужики и бабы показались в сенях, чьи-то руки вцепились в пестрядинную рубаху и рванули её с треском – заверещал пронзительный бабий голос:

   – Яво унимают, а он барахлит! Яво не пускают, а ему хоцца драцца!

И в соседних домах распахнулись двери.

   – Бегит, бегит с колом! – послышался истошный женский крик.

Улица вдруг заполнилась людьми. Какие-то подгулявшие горланили под гармонику песню. Кто-то босой и без рукавиц выполз на четвереньках по снегу на середину улицы.

Пушкин дал коню шпоры. Но у крайнего дома увидел розвальни – на них ставили гроб. Толпились мужики и бабы.

   – Кого хороните, крещёные? – спросил Пушкин.

Женщина в зипуне, с чёрным платком на голове заголосила:

   – Кормилец-то помер. Ох, барин! Не послухал, не хотел к бабашихе, знахарке, иттить – и помер.

   – Да от чего ж помер?

   – Боль у него, барин ты мой! Уж давно он боляга. Давно уж калуха какая-то в боке. Да пил, пил, жрал винище, вот и нажрался. – И запричитала: – Кормилец ты мой, закрыл зоркие глазоньки свои, запечатал алые губоньки свои...

Лошадёнка терпеливо клонила голову. Упряжь была верёвочная. Жидкая процессия медленно потянулась вслед за розвальнями с гробом к церкви в Вороничах.

А он не удержался и зашёл в соседний дом. Здесь тоже окошко без стекла было заткнуто тряпьём, и в полутьме избы, потрескивая, горела неярким пламенем лучина, вставленная в светец – железный треножник с палкой, расщеплённый на конце. В избе был запах угара, дыма: наверно, в печи кладка была неисправна. В углу под иконами сидела старуха, а вокруг собрались русоголовые дети. То ли дети были слишком малы, то ли старуха вовсе слепа, но никто и не посмотрел на барина.

Он вышел на морозный воздух, вновь оглядел деревню и вскочил на коня.

По дороге домой он размышлял о том, что же всё-таки в литературе истинная народность. Эти мужики, если они научатся грамоте, найдут что-нибудь своё, русское, у Суморокова или Хераскова[137]137
  Херасков Михаил Матвеевич (1733—1807) – русский писатель, наиболее известное произведение – эпическая поэма «Россияда».


[Закрыть]
, в «Петриаде» или «Россияде»? В русских ли именах, в просторечье ли дело? Да ведь уже давно Монтескье[138]138
  Монтескье Шарль-Луи (1689—1755) – французский просветитель, выступал против абсолютизма.


[Закрыть]
глубоко заметил о характере нации: климат, религия, правила управления, обычаи и нравы – вот они-то и образуют то, что называется духом народа. Дух народа – вот что выразить надобно! Не этот полупонятный псковский говор, не пьяные дикие выкрики, не рваные рубахи, не онучи и лапти, а дух, безусловно отличающий русского – даже если он говорит на всех европейских языках – от француза, немца или итальянца...

Россия лежала перед ним – засыпанная на долгие месяцы снегом, безмолвная, рабская, с покосившимися избами – необозримая и непознанная.

В конце концов по-русски истинно думал разве что Ломоносов, да ведь он слабый поэт. А настоящие поэты, те, у которых учился он сам. – Жуковский и Батюшков – увы, они не постигли народного, русского...

Лошадь шла неторопливым шагом. Белёсый пар поднимался из её горячих ноздрей, но от седла проникал холод. Он поглядывал на белую дорогу, на белые поля.

А вечером в горнице Арины Родионовны он записал новую сказку.

Няня, как обычно, начала с присказки:

   – У моря-лукоморья стоит дуб, а на том дубу золотые цепи, а по тем цепям ходит кот: вверх идёт – сказки сказывает, вниз идёт – песни поёт... – А потом певуче заголосила: – Вот задумал царь жениться. Где же найти по нраву своему? И вот, беленький ты мой, подслушал он, как бают меж собой три сестры. «Я, – говорит старшая, – одним зерном всех могу накормить». «Я, – говорит средняя, – одним сукном могу всех одеть». «Я, – говорит молодая, – могу с первого года родить тридцать три сына...»

Пушкин прилежно записывал.

Арина Родионовна прервала себя и прислушалась.

   – Ишь, на балалайке трынкают, сейчас петь зачнут...

За окнами было темно. Свеча освещала Арину Родионовну. Она была в очках и чепце, в чёрной кофте, подвязанной фартуком, и мягких туфлях.

Няня продолжала певуче:

   – Вот разрешилась царица тридцатью тремя сыновьями, а тридцать четвёртый чудной уродился: ножки по колено серебряные, ручки по локотки золотые да во лбу звёздочка, а в заволоке месяц...

Она рассказывала сказку про Султана Султановича – турецкого государя, но опять прервала себя.

   – Вижу, несладко тебе, батюшка, – захотелось ей утешить того, кого она вынянчила. – Уж я-то вижу! Оно конечно: блошка кусает – и то зудит... Нет, Александр Сергеевич, радости вечной и печали бесконечной. Что делать: и сокол выше солнца не летает...

   – Какой же язык у тебя, мама!

   – Оно конечно, язык мал, а человеком ворочает... Вот мачеха подменила приказ, – продолжала она, – дескать, чтобы заготовить две бочки – одну для тридцать трёх царевичей, другую для царицы с чудесным сыном – и бросить их в море... – И опять прервала себя, почему-то вспомнив о Калашникове: – Ишь, шапка на нём как копыл, копылом и торчит. А морда вишь какая широкая. И дом у него не избушка на курьих ножках, пирогом подпёрта, блином покрыта... Вот, значит, тужит царица об остальных своих детях. А царевич идёт к морю, а море-то всколыхнулося, да вот и вышли из вод морских...

Запоздно сквозь темень и холод сеней Пушкин перебрался в одинокую свою обитель.

Послышался осторожный шорох. Пришла Ольга.

XIX

Ему снился сон, будто мчится он на тройке по заснеженной степи. Вокруг ни строений, ни станций, ни дорога, ни верстовых столбов, а звон колокольцев всё громче, громче, вот уже нестерпимо громок. Он проснулся и услышал во дворе звон почтового колокольчика. Тотчас он прильнул к стеклу и в сумерках зимнего утра увидел завязших в снегу лошадей и сани. В рубашке, босой, он выскочил на крыльцо. Из саней вылез рослый человек в заснеженной медвежьей шубе, накинутой на плечи. И он сразу же узнал: Жанно! Пущин!

Пушкин вскинул руки вверх, выражая этим ту бурю чувств, которая в нём поднялась. Ожидал он кого угодно: Дельвига, Кюхельбекера, Рылеева, Бестужева, – но никак не драгоценнейшего, первого своего друга Ивана Пущина, жившего в Москве.

А Пущин бросился к крыльцу, схватил Пушкина в охапку, осыпал его мёрзлым снегом и потащил в дом.

Им навстречу вышла Арина Родионовна. Она смотрела на обнявшихся молодых господ и одобрительно кивала головой.

   – Бог даст, так и в окошко подаст, – сказала она. – Дал Бог! – Приехавшего она вроде прежде не знала, но увидела радость голубчика своего. – Дал Бог! – Она перекрестила Пущина.

А тот бросился к ней – и на радостях они поцеловались. Арина Родионовна расчувствовалась и расплакалась.

   – Вишь, батюшка, счастье-то! – проговорила она. – Вить когда счастье придёт, так оно и на печи найдёт...

   – Я взял отпуск, – принялся оживлённо рассказывать Пущин. – Из Москвы поехал в Петербург к отцу. Потом в Псков к сестре, она здесь замужем за Набоковым[139]139
  Набоковы – Екатерина Ивановна (1791—1866) – сестра И. И. Пущина; Иван Александрович (1787—1852) – её муж, участник Отечественной войны 1812 г., командир пехотной дивизии, генерал-лейтенант.


[Закрыть]
, который командует дивизией. Ну, думаю, тут рукой подать, сто с небольшим вёрст, как не навестить друга!..

Широкая, радостная улыбка освещала лицо Ивана Ивановича.

И видно было, что он доволен, радуется тому, что выполнил непростую свою затею. Лицо его стало шире, но имело всё такое же открытое, мужественное выражение, и всё так же весело и умно смотрели спокойные глаза, а мягкие гладкие волосы были аккуратно расчёсаны на пробор.

Вдруг друзья вновь бросились обнимать друг друга: можно было подумать, что до них только сейчас дошло в полной мере то, что случилось.

   – Но ты-то, ты-то! Баки... Вроде ты – и не ты!..

   – А ты-то!..

Сколько же они не виделись? Когда они виделись последний раз? На лицейской встрече в 1818 году? Или у Дельвига?.. Постой, в январе 1820 года Пущин уехал из Петербурга на несколько месяцев, а когда вернулся, Пушкина в Петербурге уже не было. Как ни считай, а пять лет они не виделись!.. Жанно! Француз!

И за кофе они продолжали поглядывать друг на друга, всматриваться друг в друга, будто всё не веря, что они вместе...

Но прежде всего: кто где из лицейских друзей? Кюхельбекер в Москве, издаёт альманах «Мнемозина». Дельвиг в Петербурге, издаёт альманах «Северные цветы». Матюшкин[140]140
  Матюшкин Фёдор Фёдорович (1799—1872) – моряк, впоследствии адмирал, сенатор; лицейский товарищ Пушкина.


[Закрыть]
вернулся после четырёхлетней экспедиции и собирается опять в кругосветную. Яковлев служит в Петербурге. Вольховский, Малиновский, Данзас[141]141
  Малиновский Иван Васильевич (1796—1873) – прапорщик, капитан Финляндского полка в 1817—1825 гг., впоследствии помещик; лицейский товарищ Пушкина.
  Данзас Константин Карлович (1801—1870) – прапорщик, поручик пионерных батальонов в 1818—1827 гг.; .лицейский товарищ Пушкина.


[Закрыть]
– офицеры. Горчаков – первый секретарь нашей миссии в Лондоне...

   – Данзаса я встретил в Молдавии, – сказал Пушкин.

   – Наши собираются. Знаешь, решили в двадцать седьмом году праздновать серебряную дружбу, а в двадцатипятилетие выпуска – золотую. Но где мы тогда будем?

   – Вот именно, и будем ли?!

   – А Дельвиг, знаешь, сочинил:


 
Семь лет пролетели, но, дружба,
Ты та же у старых друзей:
Всё любишь лицейские песни,
Всё сердцу твердишь про лицей...
 

И пошли воспоминания о лицее. Помнишь фрейлину Екатерину Бакунину[142]142
  Бакунина Екатерина Павловна (1795—1869) – фрейлина, художница, юношеская любовь Пушкина в Лицее.


[Закрыть]
? О, каким счастьем и даже совершенным потрясением было танцевать с ней на каком-нибудь лицейском балу! Кстати, Малиновский, буйный казак, тоже некогда влюблённый в Бакунину, теперь в лейб-гвардии Финляндском полку в чине капитана. Кстати, Бакунина почему-то ещё не замужем. А помнишь эти милые вечера у Теппера де Фергюсона[143]143
  Теппер де Фергюсон Вильгельм (Людвиг Вильгельм) Петрович (ок. 1775 – не ранее 1823) – учитель хорового пения и музыки в Царскосельском лицее.


[Закрыть]
в особняке, похожем на маленький замок, с причудливым фасадом, узорами на фронтоне и навесом у входа, с танцами и мюзик в зале с инкрустированным паркетом и расписанным гризайлью потолком? Помнишь ли семейный праздник – и как же радостно было увидеть среди приглашённых милую Н., или скромную В., или резвую О. ...Или сборища в доме Велио[144]144
  Велио – Иосиф (1755—1802) – барон, придворный банкир; Софья Ивановна (1770—1839) – его жена.


[Закрыть]
среди неисчислимого количества хорошеньких барышень разных возрастов... А рекреационный зал! А несносный вечерний звонок, оповещавший об отбое! По этому звонку приходилось раздеваться, умываться, ложиться в постель. В девять часов лампы гасились, но волнение дня ещё долго не гасло. Лишь тонкая перегородка разделяла – и то не полностью! – их дортуары! Сколько же признаний, жалоб, покаяний, слов гнева и отчаяния пришлось Пущину выслушать от Пушкина – и сколько же успокаивающих, одобряющих советов донеслось к Пушкину от Пущина...

Ожило, ожило прошлое, они опять рядом, вместе, будто не прошли годы, будто они всё те же и всё там же – в лицее!

И, вглядываясь в спокойное, открытое лицо первого своего друга, Пушкин с удивлением подумал, что даже блистательный князь Горчаков, находившийся на самой вершине лицейской пирамиды, за советами всё-таки шёл именно к Пущину.

   – Ну а ты, ты! – воскликнул Пушкин. – Как же ты из гвардейского офицера превратился во фрачника – в гражданского судью в Московской палате?

Пущин задорно улыбнулся.

   – А вот пожелал приносить необходимейшую для общества пользу. – Но тут же сделался серьёзным. – Куда как всё было сложно! Родные просто отчаялись. Ведь я как-никак внук адмирала и сын генерала и вдруг занялся поджигателями, ворами, убийцами, взяточниками... Как-то на балу я танцевал с дочерью московского генерал-губернатора – я, надворный судья, – и все были шокированы. Однако же кто будет укрощать лихоимство, подкупы, взятки? Ведь здесь дело не карьеры, а совести.

Пушкин смотрел на друга с привычным восхищением.

   – Расскажи, расскажи мне!

   – Что же рассказать... Ну, вот недавнее дело: однодворец вашего же, Новоржевского уезда приобрёл землю у соседа, богатого помещика, – да ты и фамилию его, верно, знаешь, но Бог с ним, – и вдруг в уездной конторе пожар; так и так, значит, документы исчезли, значит, ты не платил, значит, земля по-прежнему моя. Ну, однодворец, естественно, скандалить, даже с кулаками, а тот его в сумасшедший дом. И такие связи имеет, что даже мне в палате говорили: отступись, зачем почтенного человека беспокоить? Но уж я – нет! Жена этого несчастного вся в долгах и в таком положении оказалась, что согласилась на гнусные притязания богача. А что, идти по миру с ребёнком? Ну, я к врачу – так он и врачей подкупил, вот, говорят, наше заключение: способность восприятия впечатлений нарушена, гневлив, да к тому же отец его тоже страдал умопомешательством. Что делать? Вызвал десять свидетелей – явилось двое: боятся! Делопроизводство судебное, видишь ли, совсем не простое. Для вынесения приговора нужны веские доказательства, иначе выйдет как раз то злоупотребление властью, с которым мы боремся... [у, пришлось повозиться!

– Ах, Жанно, Жанно... Как же внешне обставлено? – Заседает палата. Старший председатель посредине, по правую его руку – сословные представители, по левую – члены палаты, среди них и я... Сначала на трибуну выходит прокурор, защита – за ним. Вот тебе слушание, присутствие палаты. Бывает и публика – больше приказные и всё такое... Верно, тебе всё это скучно?

– Нет, нет, ты благороден, ты, как всегда, благороден! Пущин между тем внимательно оглядел комнату.

– У тебя масса книг!

Книга были на столе, на полках, на этажерках, просто на полу. Пущин взял в руки одну, потом другую. Здесь были старые книга – исторические сочинения, журналы XVIII века «Трутень», «Всякая всячина», «Живописец» – и труды по различным отраслям науки, книга русских, французских, английских, немецких писателей, лишь недавно вышедшие из печати.

– Эти я взял в Тригорском, а эти мне прислал Лёвушка, – пояснил Пушкин. – Наш приказчик что ни месяц отправляется в Петербург с обозом.

– Ну, милый Пушкин, с книгами тебе не скучно... Пушкин пожал плечами:

– К сожалению, я ещё не старик...

– Однако же какое у тебя запустение! – вдруг воскликнул Пущин. – Как ты живёшь! Да ведь это какая-то конура, настоящая берлога. Да в комнате твоей просто холодно! Мамушка! Арина Родионовна! Почтеннейшая, все двери тотчас отворить, все печи тотчас истопить!.. – Он принялся энергично распоряжаться. – Да это что: у кровати твоей вместо ножки полено!

– Эй, Пётр! Эй, девки! – властным, но старческим голосом покрикивала Арина Родионовна.

А друзья снова предались лицейским воспоминаниям. Помнишь Чирикова? Помнишь Калинина? А Куницын[145]145
  Чириков Сергей Гаврилович (1776—1853) – учитель рисования в Царскосельском лицее, гувернёр.
  Калинин Фотий Петрович (1788—1855) – учитель чистописания в Царскосельском лицее.
  Куницын Александр Петрович (1783—1840) – адъюнкт-профессор нравственных и политических наук в Царскосельском лицее.


[Закрыть]
– ведь он отстранён от преподавания! А бывший директор, Егор Антонович? Я так по-прежнему люблю его. А я так по-прежнему не люблю его. А помнишь наш журнал «Лицейское перо» и в нём внутренние происшествия? Но Бакунина, Катя Бакунина! Однако же её мать была настоящей мегерой...

Как бывало, Пушкин не удержался и принялся жаловаться другу на горькую свою судьбу. Граф Воронцов! Какие унижения ему выпали от временщика! Он готов был бежать из России. Он и сейчас готов бежать из России. Царь упрятал его надолго! И, как бывало, Пущин заговорил как старший – успокоительно, вразумляюще, покровительственно, нравоучительно. Бог с ним! Пушкин прощал своему другу этот тон.

   – Но что говорят о моей истории с графом Воронцовым? – поинтересовался он. Оскорбительное поведение с ним всемогущего графа до сих пор его так волновало, что он задышал шумно.

   – Конечно же в Москве тотчас узналось, что из Одессы тебя сослали в деревню отца твоего под надзор местной власти, – ответил Пущин. – И действительно, мы приписывали всё это именно неудовольствиям между тобой и графом.

   – Граф в самом деле большой подлец! – воскликнул Пушкин. – Но чего он от меня добился? Воистину ничего. Я могу жить и здесь, так что Воронцову нечего торжествовать... Конечно, вначале мне было тягостно... Да и сейчас... Впрочем, за четыре месяца я как-то примирился с новым своим бытием. Знаешь, даже отдыхаю от шума и волнений. Тружусь! – Он указал рукой на стол.

   – Ну а графиня Воронцова? – игриво спросил Пущин.

   – Графиня к козням мужа не имеет ни малейшего отношения, – нахмурившись, сказал Пушкин.

   – Что-то ты о ней как-то особо говоришь...

   – Ах, прошу тебя!

   – Ну-ну, как знаешь. А я вот привёз тебе письмо от Рылеева. Мы виделись с ним в Петербурге...

Пушкин распечатал письмо и принялся читать вслух:

   – «Рылеев обнимает Пушкина и поздравляет его с «Цыганами». Они совершенно оправдали наше мнение...»

Пушкин импульсивно, по-мальчишески радостно рассмеялся, тряся густыми бакенбардами.

   – Он льстец, твой Рылеев. Однако почему «Цыганы», почему не «Евгений Онегин»? Он на месте топчется, твой Рылеев. И пока лишь учится – не у кого-то, а у меня – писать стихи. Итак, он пишет: «...Шагами великана...» Это я? Да как мне шагать, когда я на замке! Но вот он пишет: «Пущин познакомит нас короче...»

   – Да, это отличный человек, благородный человек. И – поэт! – произнёс Пущин.

   – Поэт! Его прежние создания довольно слабые. Теперь, правда, он мужает. Впрочем, действительно, в нём зреет поэт!

   – Прекраснейший человек! Можно сказать, посвятил себя великой цели. Даже пренебрёг военной службой – как и я. И объяснял мне: Суворов[146]146
  Суворов Александр Васильевич (1729—1800) – русский полководец, генералиссимус.


[Закрыть]
– великий полководец, а всё же был орудием деспотизма, всё же своими победами искоренял свободу Европы. Он так говорит о несчастьях отчизны, что и от слёз невольно не удержится...

Пушкин задумался, потом встрепенулся и продолжил чтение:

   – «Ты около Пскова: там задушены последние вспышки русской свободы...» – Он отложил письмо и заговорил даже с какой-то досадой: – Псков, Новгород! Господи, сколько об этом говорено – и в Петербурге, и в Кишинёве! Вече, вечевой колокол, народные собрания... Да когда это было? И к чему это привело? И вообще: возможны в России европейские свободы?

У Пущина лицо сделалось очень серьёзным.

   – Ты сомневаешься?

   – Я раздумываю над этим. А ты?

Пущин помедлил с ответом.

   – Видишь ли, – произнёс он наконец, – приметы притеснений, произвола, несправедливости – бесчисленны. И если все будут молчать и сторониться... Если никто не пожелает положить жизнь... Вот я рассказал тебе!

   – Ужасно! Но можно ли вдруг изменить...

   – Если никто за Россию не положит жизни...

Глядя Пущину прямо в глаза, Пушкин спросил:

   – Надеюсь, ты не будешь отрицать, что по-прежнему состоишь в тайном обществе?

Пущин потёр рукой переносицу и лоб.

   – Жанно! – требовательно вскричал Пушкин.

Пущин молчал. Потом встретил взгляд друга.

   – Ну, хорошо. – У него залегли складки между бровями. – Я признаюсь тебе... Потому что... как бы это сказать... хотел ты сам или нет, но превратился как бы в политического ссыльного... И я невольно смотрю на тебя с новым чувством... Ты ещё выше поднялся в моих глазах... Вот потому-то отвечаю тебе вполне откровенно: да, я в обществе.

   – И эти сходки в доме Никиты Муравьёва, свидетелем которых я был... И это дело майора Раевского[147]147
  Раевский Владимир Федосеевич (1795—1872) – участник Отечественной войны 1812 г., майор с 1820 г., член Южного общества декабристов и масонской ложи «Овидий», поэт.


[Закрыть]
, которого всё ещё держат в Тираспольской крепости... Всё в связи с обществом? Лунин, Трубецкой, Якушин[148]148
  Лунин Михаил Сергеевич (1787—1845) – участник Отечественной войны 1812 г., подполковник, член Северного и Южного обществ декабристов.
  Трубецкой Сергей Петрович (1790—1860) – участник Отечественной войны 1812 г., полковник, один из руководителей Северного общества декабристов.
  Якушкин Иван Дмитриевич (1793—1857) – отставной капитан Семёновского полка, член Северного общества декабристов, сторонник цареубийства.


[Закрыть]
– все в обществе?

Пущин потупил глаза и ответил тихим голосом:

   – Не от меня одного зависит быть откровенным с тобой.

   – Я и не заставляю тебя! – Пушкин забегал по комнате Ты, может быть, прав, не доверяя мне тайн: я болтлив, я не стою доверия! Но... я задаюсь вопросом: а имеют ли право совершенно частные лица, совершенное меньшинство, едва заметное в огромном отечестве, предпринимать решительный переворот и создавать насильственно государственное устройство, хотя многим оно, может быть, вовсе чуждо? Может быть, одним лишь историческим развитием следует стремиться к совершенствованию страны?

Обычно спокойное лицо Пущина напряглось.

   – Я полагаю, – сказал он раздельно, – что идеи не подлежат законам большинства или меньшинства. Идеи рождаются в мыслящих существах. Идеи, которые мы исповедуем, несомненно, клонятся к пользе России, к благоденствию всего русского общества. Значит, нужно действовать! Agir, действовать!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю