355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дугин Исидорович » Тревожный звон славы » Текст книги (страница 34)
Тревожный звон славы
  • Текст добавлен: 7 ноября 2017, 23:30

Текст книги "Тревожный звон славы"


Автор книги: Дугин Исидорович



сообщить о нарушении

Текущая страница: 34 (всего у книги 45 страниц)

XXIX

Семь лет не приезжал он в Петербург – это уже не был город его юности. Изменилось всё – общество, обычаи, нравы. Что же, перенести ему действие «Евгения Онегина» в новое царствование? Даже улицы стали не те. Новые особняки стояли на месте пустырей. Адмиралтейство достроили – и огромное здание простёрло гладь мощных стен с рядами окон, шеренгами колонн и пролётами арок.

Улицы изменили окраску: единообразными желтовато-белыми линиями тянулись фасады... Но Исаакиевский собор строился и хотя возвышался огромным кубом, строительству не видно было конца. Вокруг набросаны были камни – между заборами, бараками и сараями. Он знал, что во время событий вот у этих заборов и бараков теснился народ – его народ, носитель мнения и нравственного приговора. Кто-то бросал камни, кто-то посматривал да помалкивал, кто-то был просто пьян... А вокруг грандиозного памятника могучему Петру выстроились в каре мятежники – Московский полк, лейб-гренадеры. У Адмиралтейства стояли верные властям конногвардейцы... На эту площадь Александр Бестужев – в парадном адъютантском мундире, в сверкающих сапогах – привёл мятежные роты, от Крюкова канала через Театральную площадь с запозданием пробился к Галерной улице гвардейский морской экипаж... А с конногвардейцами стояли преображенцы и измайловцы...

Оттуда на взмыленном коне прискакал герой Отечественной войны легендарный Милорадович с отеческими увещеваниями к бывшим своим соратникам: «Солдаты! Кто из вас был со мной под Кульмом, под Бауценом?»

Вспомнился Милорадович – таким, каким Пушкин видел его в театре и в его кабинете: сумасброд и щедрый содержатель целого гарема балерин...

С тяжёлыми, неспокойными раздумьями бродил он по Петровской площади, потом нанял извозчика и направился по наплавному Исаакиевскому мосту на северную окраину Васильевского острова.

Вот она, песчаная коса, глубоко выдающаяся в взморье. И прежде унылая, эта сторона теперь выглядела совсем пустынной. Здесь, на последней возвышенности перед прибрежной равниной, когда-то стояли домики с уютными крыльцами. Неужели стихия – грозное наводнение – всё погубила? Не было знакомых домиков, палисадников, не было даже редких деревьев. С пустого места через холодную морскую гладь вдали, на Петровском острове, различалась тёмная роща.

Предчувствие беды заставило сердце тревожно забиться. Погоняй же! Он направился к тому дому, перед которым когда-то часами выстаивал, всматриваясь в занавески окон. Дом был таким же, как и прежде. Так же подвальный этаж занимал немец-портной, невдалеке так же торговали в мелочной лавке. А на углу полосатая будка и солдат с алебардой... Но окна, те окна, на которые он когда-то смотрел с трепетом и надеждой, были пусты и безжизненны.

Вдруг из парадной двери вышла служанка. Это была располневшая женщина в платке и салопе, но он сразу узнал её.

   – Послушай, милая...

Как когда-то, он нагнал её. Она с удивлением смотрела на незнакомого, обросшего баками господина.

   – Послушай, милая... Ты... ты не узнаешь меня?.. Где твоя барышня?..

Брови женщины недоумённо поднялись, потом какая-то тень пробежала по её полному румяному лицу.

   – Какая барышня? – Она пристально вгляделась в лицо Пушкина, но не узнала его. – Ах, Господи, была барышня, так та давно на небеси... зачахла от чахотки...

Он понуро опустил голову, потом, как когда-то, сунул ей в руку золотой.

   – Барин, да что вы...

Лицо её напряглось: пришли смутные воспоминания. Но он уже шагал прочь. Господи, желал ли он кому-нибудь зла? Теперь тяжесть обременила его совесть. Бедная, юная, милая Таланья, так доверчиво предавшаяся ему, так преданно любившая его... Нет, не ему судить людей...

Он отправился к Дельвигу.

У Антона Антоновича в доме царил ералаш: назавтра был назначен отъезд в Ревель. Юная Софья выглядела озабоченной и взвинченной.

   – Горничные делают не то, что я приказала, – обратилась она к мужу, – слуги бестолковы. Можешь ты, как мужчина, принять участие?

Нет, Дельвиг не мог. Он вздохнул.

   – Дорогая... – Он поднялся из мягкого кресла и нежно поцеловал жену в лоб. – К чему столько суеты? – Это прозвучало как обычная его присказка: «Дунь и плюнь».

Каблучки Софи быстро застучали по паркету, с которого уже был убран ковёр.

   – Я хотел тебе кое-что прочитать... – сказал Дельвиг. Он задумчиво протёр очки.

   – Я слушаю! – отозвался Пушкин.

   – Кое-что. Не своё, но для моих «Цветов».

   – Я слушаю.

В это время вновь быстрым шагом подошла Софи.

   – Горничные, – сказала она раздражённо, – слуги... – Она не могла продолжать, на глазах у неё появились слёзы.

Дельвиг опять приподнялся из кресла и поцеловал её в лоб.

   – Если уж тебя не слушают, душа моя, так меня и подавно...

Снова застучали каблучки Софи.

   – Забавно, – сказал Дельвиг. – До отъезда я непременно хочу взглянуть на портрет, который заказал...

Оба отправились к известному Кипренскому[342]342
  Кипренский (Швальбе) Орест Адамович (1782—1836) – художник-портретист, автор писанного с натуры портрета Пушкина (май – июнь 1827 г.).


[Закрыть]
.

По дороге Пушкин горевал:

   – Ты уезжаешь. Нет Пущина и Кюхельбекера. Умер Карамзин, Тургеневы и Жуковский за границей. Нет Рылеева и Бестужева. Катенин в деревне. О тех, кто в Сибири, я и не говорю... С кем же я остаюсь в Петербурге?

   – Дунь и плюнь, – посоветовал Дельвиг.

Орест Кипренский, недавно возвратившийся из Италии, был знаменит и получал заказы от всего Петербурга. Он был красавец в полном смысле этого слова – с вьющимися мягкими волосами, пылкими тёмными глазами, с утончёнными чертами лица. Он, незаконный сын от крепостной, встретил посетителей со всей любезностью европейски просвещённого человека.

Портрет был почти закончен. Пушкин изображён был со скрещёнными на груди руками – не каким-либо обычным человеком, а вдохновенным поэтом. Однако художнику удалось чрезвычайное сходство в лице. Таким образом, это был и портрет человека, и идеал. Тщательно вырисованы были округлые очертания серо-голубых глаз, колечки каштановых волос, артистические пальцы с длинными ногтями. Мягко приглушена была красочная гамма, зато романтически ярко выделялись клетки плаща, небрежно переброшенного через плечо.

   – Что скажете, Александр Сергеевич?

Пушкин улыбался. Портрет, несомненно, заслуживал похвалы, может быть, даже стихотворной. Он привёл пришедшие ему на ум строчки:

   – Себя как в зеркале я вижу, но это зеркало мне льстит.

И Дельвиг довольно улыбался.

   – Ваш портрет, Александр Сергеевич, – сказал Кипренский, – выставим сначала в Академии художеств, потом я увезу его в Рим, в Париж...

   – Неужто я предстану таким красавцем перед Римом и Парижем? – пошутил Пушкин.

Дельвигу пришла идея.

   – В Париж, в Рим, – сказал он. – Тамошние зрители могут не понять... Орест Адамович, милый Кипренский! Почему бы справа наверху не изобразить бронзовую фигуру с лирой в руках? Символ Музы...

Кипренский прищурил глаз и склонил набок голову, вглядываясь в холст и мысленно воображая новое решение.

   – Что ж, – согласился он, – это не помешает, даже подчеркнёт... Вы сами не возражаете, Александр Сергеевич?

   – Вам, великий художник, я уже обязан известностью для потомков, я смеюсь над могилой, – ответил Пушкин полушутливо.

XXX

Завадовский жестом профессионала вскрыл новую колоду – цветастую обёртку бросил на пол, а вперёд выставил глянцевитую поверхность карт.

Он был всё такой же, бывший чиновник Иностранной коллегии, теперь отставной актуариус, – с косыми бачками на удлинённом лице, со взбитым хохолком, с фатоватым выражением английской невозмутимости, – так же одет на английский манер – в узкий фрак и коричневые панталоны в обтяжку. И по-прежнему роскошный его особняк на углу Большой Морской служил игорным притоном. Игроков собралось человек восемь – известные Шихматов и Остолопов[343]343
  Остолопов – карточный игрок.


[Закрыть]
, несколько военных и фрачников.

Завадовский выжидательно смотрел на Пушкина, который заметно волновался и пальцем с немыслимо причудливым перстнем прижал свою карту к столу. Вот кого трудно было узнать – Пушкина: лицо его изменилось, постарело и невообразимо обросло баками, – но легко угадывался азарт. Завадовский чуть искривил тонкие губы: настоящий игрок должен уметь сохранять холодность.

   – Пятьдесят, – наконец сказал Пушкин.

Он заглянул в свою карту7, будто не знал, что там тройка. Но он будто произнёс заклинание и теперь смотрел, как длинные холёные пальцы Завадовского неторопливо мечут. Другие игроки, отдыхая, пили вино, равнодушно наблюдали за игрой и ожидали своей очереди. Игра была некрупной. Впрочем, никто не сомневался, что Пушкин, уже проигравший большую сумму, и на этот раз проиграет: он был невезуч.

И в самом деле, Пушкин вскочил и в ярости разорвал карту на мелкие кусочки.

   – Баста! – сказал он.

   – Желаешь вина? – спросил хладнокровно Завадовский.

Пушкин осушил бокал.

   – Тебе нельзя играть, – заметил Завадовский давнему своему приятелю.

   – Это почему? – довольно резко, даже с вызовом сказал Пушкин.

   – Во-первых, ты проигрываешь, – принялся рассуждать Завадовский. – Во-вторых, извини меня, твои африканские страсти уж лучше тебе тратить на поэзию...

   – Это вовсе не твоё дело, твоё дело метать.

   – Очередь не твоя.

   – Но, господа, вы разрешите мне? – Пушкин был возбуждён, взвинчен и почти с мольбой обращался к другим игрокам. Те со снисходительными улыбками смотрели на знаменитого поэта.

   – Александр Сергеевич, для вас... Вы ещё спрашиваете!

Снова Завадовский с треском вскрыл колоду. Вновь заблестела глянцевитая поверхность карт. Дело шло к утру, но и раньше свечей не зажигали: в окна лился свет белой ночи. В необычном ночном свете нарядная гостиная, обтянутая гобеленами, со старинной позолоченной мебелью, с картинами и зеркалами в тяжёлых рамах выглядела какой-то призрачной, почти лишённой телесности.

Пушкин долго и суеверно выбирал из своей колоды карту. Он давно играл в долг. Но не в этом было дело! Дело было в том неистовом азарте, которым он был охвачен. В огне и угаре этого азарта перегорали тяготы и невзгоды жизни.

Пальцы Завадовского неторопливо двигались. Пушкин наклонился вперёд, следя за картами, ложившимися направо и налево, потом открыл свою карту и устало откинулся к спинке стула. Он опять проиграл. Оставалось покориться судьбе.

   – Желаешь вина? – снова спросил Завадовский.

Пушкин жадно выпил.

   – Боже мой, – сказал он, – сколько лет прошло! Ты убил Шереметева, отправил к праотцам своего друга, а сам остался таким же...

   – Не скажи... – сдержанно отозвался Завадовский. – Я сожалел и сожалею...

«Убив на поединке друга...» – сложилась у Пушкина стихотворная строчка.

   – Зачем же ты стрелялся из-за пустяка?

Завадовский пожал плечами:

   – Что оставалось мне делать? Я предлагал мировую, но злобный Грибоедов помешал. Господь его накажет, ты увидишь.

   – Перестань, – сказал Пушкин. – Грибоедов – человек необыкновенный, таинственно-своеобразный. Мы в России не умеем ценить...

Завадовский пренебрежительно махнул рукой.

   – От злобы на изгнавшее его общество написал злобную свою сатиру.

«Убив на поединке друга...»

   – Что ж ты делал потом?

   – Я мог бы служить – и верно, выслужился бы, – да предпочёл do Ice far niente[344]344
  Безделье, ничто (ит.).


[Закрыть]
. Вот и живу без особых трудов...

«Прожив без цели и трудов...» – сложились строчки.

   – Что ж ты все эти годы делал?

   – Вышел в отставку, путешествовал... Теперь вот в Петербурге.

Когда-то в этом самом доме, в этой самой гостиной велись горячие споры о судьбах России, конституции на английский манер, о республике на манер французской, о военных поселениях, об умных, о сходках – ныне эти споры никого не заинтересовали бы. Всё давно и надолго определилось. Зачем же то, что безнадёжно кануло в прошлое, толочь в ступе? Обсуждали пустяки, много пили.

   – Если хочешь знать, Васенька Шереметев был лучшим из немногих моих друзей! – сказал Завадовский.

«Убив на поединке друга...»

   – И нужно же погибнуть из-за дешёвой бабёнки! Но Васенька испытывал к Истоминой то, что называется amour de lycien[345]345
  Страсть лицеиста (фр.).


[Закрыть]
. Я понимал, что поединок этот не сделает чести ни ему, ни мне. Мы, конечно, помирились бы, если бы не мой секундант Грибоедов...

   – Ну, если Грибоедов узнает, не избежать дуэли.

Завадовский снова пренебрежительно махнул рукой.

   – Жаль, что государь к дуэлям строг.

И зашла речь о Николае, молодом государе. Говорили восторженно, пели хвалу. Государь твёрд, а России нужен сильный правитель.

   – Россия не Англия, – заметил Завадовский.

Когда-то подобная фраза вызвала бы у Пушкина раздражение, теперь он выслушал её спокойно.

   – Дэвид, – приказал Завадовский своему английскому слуге, – ещё вина.

Когда-то и эта англомания была Пушкину неприятна, теперь он лишь осушал бокал за бокалом. Разъехались, когда город не только проснулся, но уже жил полной жизнью.

В Демутовом трактире Пушкина терпеливо ожидал Пётр Александрович Плетнёв. Поэт даже вскрикнул от радости. Вот кто ему был нужен, даже необходим!

   – Плетнёв, душа моя, мне надобны деньги! – Он обнял Плетнёва.

Тот озабоченно вглядывался в помятое бессонницей лицо бесценного друга.

   – Душа моя... – Пушкин был в самом лучшем расположении духа, оживлён и лёгкими быстрыми шагами расхаживал по комнате.

Плетнёв был высокого роста, с узкой грудной клеткой, с открытым приятным лицом и расчёсанными на пробор мягкими светлыми волосами. Он имел чин надворного советника, писал стихи, прозу и статьи, преподавал русский язык в Смольном институте и отдельно – императрице Александре Фёдоровне. Главным же его делом было создать русскому гению хотя бы минимальное денежное благополучие. Именно для этого он и приехал. Он ведал изданиями, вёл счета, торговался с книгопродавцами, определял сроки переизданий...

   – Я к тебе по срочному делу, дорогой Александр Сергеевич, – сказал Плетнёв и достал из портфельчика листок бумаги. – Здесь у меня всё записано. Я хочу, чтобы ты знал своё денежное положение и сообщил мне, сколько денег ты хочешь получить сейчас. Вот послушай. Из поступивших в действительную продажу двух тысяч трёхсот пятидесяти шести экземпляров первой главы «Евгения Онегина» осталось в лавке Оленина только семьсот пятьдесят, то есть на три тысячи рублей, а прочие экземпляры уже проданы, и за них получено сполна шесть тысяч восемьсот семьдесят семь рублей...

   – Ты мне всего этого не говори! – воскликнул Пушкин. – Ты мне дай сколько можешь денег, потому что я без гроша, влез в долги...

   – Подожди, душа моя. Сборник твоих стихотворении...

   – Нет, ты скажи, сколько ты мне можешь сейчас дать?

   – Подожди, душа моя. В прошлом году по твоему желанию я отправил в Опочку тысячу рублей да потом отправил в Москву... Да Лёвушка брал... И Дельвиг взял и не вернул две тысячи двести рублей...

   – Вот и прекрасно, вот и дай всё, что осталось.

   – Изволь... Но выслушай меня внимательно! Я считаю, что как раз пришло время переиздать «Бахчисарайский фонтан». Видишь ли, первое издание давно разошлось, и вообще он имел успех. За маленькую поэму, в которой нет и шестисот стихов, тебе было заплачено три тысячи рублей. Такого в русской книжной торговле ещё не было!..

   – Ну хорошо, ты даёшь мне деньги?

   – Изволь!..

Вокруг – на столе, стульях, подоконнике, этажерках – лежало множество книг, и всё о Петре: «Деяния Петра Великого» Голикова, «Журнал, или Подённая записка Петра Великого», изданный Щербатовым, альманах «Русская старина» за 1825 год Корниловича[346]346
  Щербатов Михаил Михайлович (1733—1790) – историк и публицист.
  Корнилович Александр Осипович (1800—1834) – писатель, историк, сотрудник «Северного архива» и «Полярной звезды», член Южного общества декабристов.


[Закрыть]
и ещё много других книг и журналов.

Плетнёв показал на книга рукой – в этом жесте был вопрос.

   – Душа моя, что я задумал! – Пушкин обнял Плетнёва, усадил его в кресло, а сам стал посредине комнаты.

   – Поэму?

   – Прозу, душа моя, прозу!.. Видишь ли, в деревне мой двоюродный дедушка дал мне немецкую биографию нашего предка арапа – попросту говоря, негра. Меня это волнует. Видишь ли, Пётр имел горесть видеть, что подданные его упорствуют в просвещении, а в арапчике, или, попросту говоря, в негре, он заметил способности... Не правда ли, прелесть?

Плетнёв сутулился, сидя в кресле, клонил голову вперёд, как бы соглашаясь и поддакивая, и на губах его играла доброжелательная и выжидательная полуулыбка.

   – Что же дальше? – спросил он.

   – Ганнибал, неразлучный с императором, спал в его кабинете, в его токарне, сделался тайным секретарём... И так далее, и так далее! Не правда ли, прелесть?

   – Но для чего всё это?

   – Ах, душа моя, я такое задумал!

Плетнёв поднял голову. Глаза его из глубоких глазниц восхищённо смотрели на Пушкина.

   – Что ж ты задумал? Я вижу, ты читаешь о Петре...

   – Пора взяться за прозу! – воскликнул Пушкин. – Она вовсе у нас не обработана. Кто у нас писал прозой? Журнальные статьи Новикова, «Путешествие» Радищева, повести Карамзина... А я такое задумал! Не скажу пока главного о замысле, но скажу главное о прозе: она должна быть лёгкой, стремительной, полной мыслей...

Плетнёв задумчиво смотрел на Пушкина. Видимо, тот действительно знал, какой должна быть проза, хотя в России прозой почти не писали. Видимо, в этом знании всего заранее и была тайна его гения. Ему оставалось только воплотить своё знание.

   – Исторические романы Вальтера Скотта – великое достижение европейской литературы, – говорил Пушкин. – Вальтер Скотт чувствует и понимает историю. И этому у него нужно учиться. Он понимает, что отдельное событие – результат истории, что эпоху надо изучать и показывать в целом...

   – Что же будет в твоём романе? – невольно спросил Плетнёв.

Вдруг Пушкин будто потерял интерес к предмету.

   – Об этом ещё рано, – сказал он скучающе. – Милый Плетнёв, деньги мне нужны, деньги! Царь, верно, разрешит третью главу «Онегина».

   – Вот и начнём издавать третью главу, – деловито произнёс Плетнёв. – Я был у книгопродавца Смирдина[347]347
  мирдин Александр Филиппович (1795—1857) – петербургский книгопродавец, издатель сочинений Пушкина и других русских писателей, содержатель книжного магазина и библиотеки для чтения.


[Закрыть]
, в его лавке, что у Красного моста. «Возьмётесь, – спросил я, – переиздать к осени «Бахчисарайский фонтан» на прежних условиях?» И он согласен, если ты напишешь ему. Сделай это, пожалуйста...

Пушкин послушно сел к столу и написал:

«Милостивый государь мой, Александр Филиппович. По желанию Вашему позволяю Вам напечатать вторично поэму мою «Бахчисарайский фонтан» числом тысячу экземпляров. Ваш покорный слуга

Александр Пушкин».

   – Вот и хорошо, – обрадовался Плетнёв, пряча письмо в портфельчик. – А знаешь, он мне сказал: «Я буду издавать Пушкина, потому что творения его раскупаются так же хорошо, как и творения великого Булгарина!»

Плетнёв рассмеялся тихим смехом, но Пушкин помрачнел, на лице его изобразилась даже боль.

   – Неужели публика не делает никакой разницы между мной и Булгариным? – спросил он.

Плетнёв пожал плечами. Из осторожности он переменил тему.

   – Каким ты нашёл наш Петербург? – спросил он.

   – В Москве лучше жить, – раздражённо ответил Пушкин. – Ещё Карамзин отметил важное отличие. Со времён Екатерины Великой, говорил он, Москва прослыла республикой. Там более свободны в жизни, более разговоров, толков; Петербург – сцена, а в Москве – зрители, которые рядят и судят... Нет, в самом деле, Москва дальше от правительства, от двора – и это благоприятно для словесности. В Петербурге лучше служить – в Москве вольготнее жить. Москва – девичья, а Петербург – прихожая.

   – Ну хорошо, – сказал Плетнёв. – Мне время идти.

   – А мне время ложиться спать.

   – К вам господин пожаловал, – доложил Никита, входя в комнату своим шаркающим тяжёлым шагом.

Пожаловал Титов. Конечно же в Москве Погодин беспокоится о новых творениях Пушкина для «Московского вестника».

   – Хорошо, я пошлю ему «Стансы» и «Зимнюю дорогу», как только царь разрешит! – сказал Пушкин.

XXXI

Всё же был в Петербурге дом, который скрашивал его одиночество, – на Фонтанке, недалеко от Симеонова моста, – дом, в котором снимали квартиру Карамзины[348]348
  Карамзины – Екатерина Андреевна (1780—1851) – внебрачная дочь князя А. И. Вяземского, единокровная сестра П. А. Вяземского, жена Н. М. Карамзина с 1804 г., преданнейший друг Пушкина; Екатерина Николаевна (1806—1867) – её дочь, жена П. И. Мещёрского с 1828 г., княгиня, петербургская знакомая Пушкина; Софья Николаевна (1802—1856) – старшая дочь Н М. Карамзина от первого брака, фрейлина.


[Закрыть]
. Здесь его принимали как родного.


 
Сокрытого в веках священный судия,
Страж верный прошлых лет...
 

Увы, уже хозяина не было, но это был дом его семьи, его друзей, оставшихся верными ему и его семье. Дом оставался прежним. Та же патриархальная обстановка царила в скромно убранных комнатах с выцветшим штофом диванов и кресел, расставленных вдоль стен, с плотными шторами на окнах, лишённых затейливых занавесок, с чайным уютным столом в углу и неизбежным овальным столом посредине.

Даже порядок дня оставался строго прежним: обед в четвёртом часу дня, потом чтение и прогулки, вечером гости. Дни приёма тоже остались прежними. Время съезда такое же – десять часов. Иногда собиралось человек восемь-десять, иногда до тридцати. В карты не играли; к столу подавали купленный на специальной ярмарке и особо заваренный чай с густыми сливками; специально поджаривались тончайшие тартинки. В этом, может быть, самом примечательном петербургском салоне говорили только по-русски – хотя кем же был Карамзин, если не глашатаем европеизма в России? Во всём был особый смысл: дом оставался домом знаменитого российского историографа!

В этот день Пушкин пришёл раньше других. Неудивительно: он был членом семьи. Как и все эти дни, разговор пошёл о покойном Николае Михайловиче.

   – Он осуждал, да, осуждал безумцев, вышедших с оружием на Сенатскую площадь, – с неутихающим волнением говорила Екатерина Андреевна. Даже потрясение, испытанное ею, даже безутешное горе не лишили её природной величественности. – Безумцы, безумцы! – Она повторяла слова мужа. – Они, преступно свергнув власть законную, желали отдать Россию власти неизвестной...

Пушкин слушал с обострённым вниманием, но не находил собственных слов. В этом доме события 14 декабря приняли какой-то особо личный характер.

   – Да, да, они ускорили смерть Николая Михайловича, – горестно говорила Екатерина Андреевна. – Для присяги новому императору он отправился во дворец. Потом вышел посмотреть на этих безумцев... Кто-то кидал в него камнями! – Голос гордой прекрасной Екатерины Андреевны задрожал.

Голос Карамзиной заставил её детей – трёх маленьких сыновей и двух молоденьких дочерей – приблизиться к ней и окружить.

   – Николай Михайлович, – грустно сказала она, – уже чувствовал себя плохо, но всё исполнял долг христианский и, не в силах бывать в церкви, в одну из недель Великого поста исповедовался и причащался Святых Тайн дома. Он, растроганный таинством... он при мне размышлял о протёкшей жизни своей...

Екатерина Андреевна неожиданно заплакала. Вслед за ней тотчас заплакал самый маленький из её сыновей.

Она плакала, но лицо её сияло достоинством. Дочери принялись целовать её и утирать платочками слёзы со щёк.

Трогательная сцена! Торжественная сцена! Величаво-историческая сцена! Повисла тишина. Всё семейство пребывало в безмолвной горести. И опять Пушкин вообразил – с отчётливостью, близкой к действительности, – великого историографа за столом, с лицом, иссечённым глубокими морщинами, с венцом седых волос.

   – И что же наша публика! – с горечью сказала Екатерина Андреевна. – Когда прочитали рескрипт молодого государя к больному Николаю Михайловичу, не признательность высокому чувству императора, не заслуги мужа моего всех взволновали – нет, все засуетились: ах, значит, вот кто в милости, значит, вот к кому следует спешить с поклоном: авось и нам перепадёт...

   – Авось и нам перепадёт, – повторил Пушкин и разразился почти злобным визгливым смехом. – Авось и нам перепадёт! Авось и нам перепадёт! – выкрикивал он. – О, публика...

Презренная толпа... Что понимают они в великом человеке... Что пишут о великом человеке?..

   – Почему же никто из друзей не напишет достойное? Почему не напишете вы? – тихим голосом спросила Карамзина.

Почему? Кому, если не им с Вяземским, писать! Но что бы он, Пушкин, мог написать о Карамзине? Что-то мешало, что-то не определялось. Карамзин велик – это несомненно, но, увы, не успел он умереть, и никто толком уже не мог уразуметь, кого же в России он представлял – славянофилов или европеистов? Или ни тех и ни других? Он был, конечно, просветителем и партизаном европейского просвещения, но в присутствии Пушкина сам наказывал симбирскому приказчику, кого из крестьян на ком из крестьянок женить. Воистину он совершил подвиг своим необъятным созданием, но, увы, многие тома, особенно первые, его «Истории» безнадёжно скучны. Он признавался друзьям, что в душе чувствует себя республиканцем, но не он ли считал самодержавие панацеей для России? Не он ли, восхваляя это самодержавие и мудрость московских царей, в то же время во всём ужасе представил отвратительную тиранию Иоанна Грозного. Сколько противоречий! Можно ли верить в будущее России, полагая, что русскому народу пристало лишь крепостное состояние! Можно ли быть передовым представителем России, выступая против всего смелого, искреннего, нового – пусть даже романтически-наивного или безудержно-безумного...

   – Он часто говорил о вас, – ласково сказала Екатерина Андреевна Пушкину. – Он хотел прочитать вашу трагедию, дать вам важные советы...

   – Я думал, я должен был послать трагедию, я собирался послать! – воскликнул Пушкин. Нет, это было не так. На самом деле в Михайловском он твёрдо решил свою трагедию до времени Карамзину не показывать. В этом был какой-то инстинкт самосохранения. Заветные свои, сокровенные идеи он не хотел отдавать на суд тому, кто лишь собрал материал, послуживший ему для этих идей.

   – Помню, Жуковский пришёл с твоим письмом... – Екатерина Андреевна, как прежде, обратилась к нему на «ты». – Да, ты просил похлопотать перед новым царём, чтобы тебя возвратили... Ты ведь не был замешан! И Николай Михайлович просил за тебя...

   – Он вызволил меня! – Пушкин, подбежав к Екатерине Андреевне, поцеловал у неё руку.

Съезжались гости – на этот раз их было не очень много: несколько старых друзей семьи, несколько новых, в том числе недавно сделавшийся петербуржцем молодой Титов и всюду успевающая Анна Петровна Керн. Разговор был тот, каким полагается быть разговору в литературно-светском салоне, где интересуются и журнальными новинками, и политическими новостями. На Пушкина, как это с ним случалось, внезапно напала молчаливость. И дело было не в том, что его поразила какая-либо глубокая мысль или заново осознал он величие покойного историографа. На него неотразимое впечатление произвела своей расцветшей красотой младшая дочь Карамзиных – Екатерина. Уезжая из Петербурга, он запомнил её ребёнком; теперь ей было 18 лет. Он то и дело бросал на неё взгляды, всё более и более влюблённые.

Рядом с Екатериной сидел помолвленный с ней рослый, статный, усатый отставной полковник, князь Пётр Иванович Мещёрский[349]349
  Мещёрский Пётр Иванович (1802—1876) – князь, подполковник гвардии, в отставке с 1826 г.


[Закрыть]
. И, может быть, именно то, что никакие узы никоим образом не могли связать его, любование красотой девушки – овалом её лица, нежностью кожи, изгибом шеи, белой пеной кружев – достигло болезненной силы безнадёжной влюблённости.

Ему захотелось произвести на неё впечатление, обратить внимание на себя.

Он помолчал, ожидая, пока смолкнет гул голосов, и сказал, обращаясь к сидящим за чайным столом:

   – Послушайте странную историю...

Он ещё не знал, в каком направлении будет развиваться рассказ, но начал так:

   – На Васильевском острове, на северной его оконечности, жила вдова-чиновница с дочкой...

Ну да, это было продолжение истории о Фаусте и Мефистофеле, о нём, Пушкине, а место Гретхен заняла Таланья.

Им сразу овладело красноречие.

   – Вы знаете южный берег – там много красивых огромных каменных строений, – но северная оконечность! Как она пустынна! Как печальны там места!.. – Это были места, где он в домике вдовы-чиновницы встречался с Таланьей. И он принялся рассказывать, как к милой, невинной, простодушной девушке, обманув доброго своего приятеля, стал ездить чёрт, пожелавший её соблазнить. Пушкин давно чувствовал, что он не такой, как обычные люди. Какой же он? Кто он? А ведь он живёт среди обычных людей... И недаром так часто в быстрых рисунках изображал он самого себя с рожками или рисовал фигурки чертей – пляшущих, беснующихся... Увлёкшись своим рассказом, он невольным жестом ощупал жёсткие свои кудри и свил их в маленькие рожки.

Что за мрачную, увлекательную историю довелось услышать притихшему обществу в гостиной Карамзиных! Историю об игре тёмных сил, об адском хохоте, о снежном вихре, об апокалиптических числах...

Девушки пугались, ахали, взвизгивали, а он уж не то что посматривал – не отрывал взгляда от прекрасной Екатерины!

И Екатерина Андреевна Карамзина, перехватив его взгляд на её дочь, при всей своей сдержанности не смогла удержать улыбки. Странный мальчик, обросший баками! Когда-то он совсем ребёнком, лицеистом передал ей в руки пылкое любовное послание. Потом, уже служа в Коллегии иностранных дел и почти ежедневно навещая их в Петербурге, он возмутил покойного её мужа откровенно призывными взглядами, которые бросал на Софью, дочь Карамзина от первого брака. Теперь он, кажется, успел безнадёжно влюбиться в Екатерину. А Пушкин вдохновенно продолжал рассказ. Что делать!


 
Ах, он любил, как в наши лета
Уже не любят; как одна
Безумная душа поэта
Ещё любить осуждена...
 

Снежный вихрь, пустынные страшные городские кварталы, отблески лунного света на жестяном жетоне странного извозчика...

И Екатерина Андреевна смогла убедиться, что усилия Пушкина не пропадают даром; глаза её дочери блестели, они устремлены на него, кажется, она готова уже забыть о своём рослом красивом наречённом...

Да и все собравшиеся вдруг почувствовали необычность происходящего. Дух гения витал по гостиной, и все почувствовали какую-то бесовскую, беспредельную власть над собой.

А лицо Пушкина, преобразившись, сделалось вдруг прекрасным.

   – «Да воскреснет Бог!» – воскликнула девушка. И вспыхнул огонь, и в дыму явился образ сатанинский – с хвостом, с рогами, с большим горбатым носом, – и словно пушечный выстрел раздался...

Странное намерение и свойство: сожаление и боль из-за одной девушки переплавить в средство одурманивания другой...

   – Довольно, перестаньте, – зашептали испуганные барышни.

   – Хватит, Александр, – сказала Екатерина Андреевна.

Некоторое время все молча смотрели на Пушкина – на его изменившееся лицо и сияющие глаза. Какая мощь духа, должно быть, таилась в этом человеке!

Восхищение длилось лишь минуту, потому что в доме Карамзина мог быть только один великий человек – Николай Михайлович Карамзин. Екатерина Андреевна вернулась к своей теме:

   – Когда Николай Михайлович узнал о смерти императора Александра, он с этой минуты уже не мог спокойно предаваться обычным занятиям... Он любил государя как человека – искреннего, доброго, милого человека. И величие и слава государя придавали их личной дружбе особую прелесть...

На следующее утро в Демутов трактир к Пушкину явился Титов.

   – Александр Сергеевич, – произнёс он. – Весь ваш вчерашний рассказ я записал. Извольте выслушать...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю