Текст книги "На ладони ангела"
Автор книги: Доминик Фернандез
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 32 (всего у книги 38 страниц)
Я не перебивал ее, столь очевидным было то утешение, которое она черпала в воспоминаниях своей сценической жизни. Но когда я увидел, что ее снова посетило наваждение печали, я решился поделиться с ней мыслью, которая давно блуждала в моей голове.
– Я не совсем вам верю, Мария. У вас нет права так принижать себя. Я ничего не понимаю в опере, у меня нет никакого музыкального образования, но точно знаю, какой незабываемый образ вы внушили миллионам зрителей и слушателей. Разве могла их пленить простая голосовая эквилибристика, чье значение за отсутствием компетенции не доступно огромному большинству людей? Ваш господин Бинг предложил вам контракт из-за вашего контре-фа, но этот контракт, который таки соответствовал бы вашим вокальным возможностям, вы же отказались от него. А почему? Потому что Королева Ночи как персонаж не интересовала вас, не волновала вас, ничего не могла вам сказать, равно как и все другие персонажи Моцарта. Моцарт никогда не был вашим композитором, Мария. Подождите, дайте мне закончить. Жеманство, галантность, комедия нравов – это не ваша стихия. О! Вот вы уже думаете, что я пытаюсь принизить Моцарта. Я просто хочу сказать, что для Моцарта нужны певицы, которые работают в плане законченности, отделки, как миниатюристы, заботящиеся о каждой детали колорита. Тогда как ваш гений, Мария, в том что вы отдаетесь необъяснимым высшим силам, на которые лишь незначительно влияет искусство ретуши и нюансировки. Не уверяйте меня, что вы выбирали свои роли согласно потенциям вашего горла, или же признайте, что природа одарила вас органом, способным… ох! ну и словечки у меня, Мария… способным выражать вашу самую глубокую тайну.
– Мою тайну? Какую тайну? – спросила она меня с неуверенной улыбкой на губах, копаясь при этом в своей сумочке в поисках одного из клипсов с бриллиантом, который она, перед тем как поднести его к шиньону, принялась вертеть в руке.
– Я так мало знаком с оперой, я боюсь наговорить глупостей. Ну, хорошо, возьмем, к примеру, знаменитую трилогию Верди, как вы объясните, что ни «Трувер", ни «Риголетто» не позволили вам выложиться до конца, а только «Травиата»?
– Благодаря Лукино, – предположила она, прикалывая клипс к своим волосам.
– Нет, Мария, судьба Виолетты так точно соответствует вашей, что вы предпочли бы дебютировать в свои семнадцать лет в «Травиате», и тому свидетельством эта ваша оговорка. Задолго до встречи с Висконти вы уже знали, что женщина, преданная Александром Дюма даст вам возможность стать полностью самой собой. И какие у вас были еще великие роли, те, что увековечат ваше имя? Медея, отвергнутая Ясоном, Лючия ди Ламермур, покинутая своим женихом, Норма, брошенная Поллионом, Анна Болейн, от которой отрекся Генрих VIII. Неизменно обманутые любовницы, осмеянные жены. В них, только в них вы узнаете себя, и только с ними отождествляете себя. Их трагедия – ваша трагедия, даже если, исполняя эти оперы, вы и подозревать не думали, что ваш личный опыт однажды совпадет с театральным вымыслом.
Напуганный собственной смелостью, я решил развлечь ее сравнением, повод к которому мне предоставила одна из висевших на стене голландских картин.
– Взгляните на этот город в огне, – сказал я ей. – Автор был современником Дюрера, его звали Лукас де Лейде. Он всю свою жизнь рисовал охваченные пожаром города, пылающие крепости. Знаете, как он умер? От взрыва порохового склада!
– Большое спасибо! С вас станется! – рассмеялась Мария. – Или я теперь, чтобы соответствовать своей судьбе, должна броситься в огонь, как Медея, или взойти на костер, как Норма, или сойти с ума, как бедняжка Лючия, или сложить голову на плаху, как Анна Болейн? Хотя опять же, заметьте, это лучше, чем туберкулез Дамы с камелиями. Хорошо еще терраса замка Сант-Анджело закрыта для посещений! Тоже ведь выход на крайний случай!
Мы вместе посмеялись над моим перлом, после чего она ласковым голосом спросила меня:
– Почему вы говорите, что ничего не понимаете в опере? Никто так никогда не говорил со мной. Я вас умоляю, Пьер Паоло, составьте мне сегодня компанию в ложе.
– Нет, Мария, я ненавижу оперу. Вспомните, как мы условились – в нашем фильме петь вы не будете. Для меня, – добавил я, желая смягчить грубый тон этого заявления, – пение навсегда связано с колыбельными, которые пела мама, да с народными кантиленами, которые она напевала на кухне.
Я чуть было не сказал: «Женщина должна петь только дня своего сына и больше ни для кого», – но вовремя сдержался.
– Есть еще одна причина, по которой я не люблю оперу. Вы когда-нибудь смотрели в зал? Для вас, наверно, было не очень важно, кто вам аплодировал! Зрители в оперном театре на три четверти состоят из… Не знаю, как это сказать, помогите мне, Мария.
– Кажется, я догадываюсь, о чем вы, Пьер Паоло.
Я колебался, прежде чем остановиться на своем слове, которое из тех, что предоставлял в мое распоряжение словарь, запомнилось мне благодаря своему гаденькому смысловому нюансу.
– На три четверти из педиков, – сказал я тихо, подчеркнув при этом своей презрительной интонацией оскорбительность этого термина.
Я никогда не забуду ее жест, который я храню в своей памяти как сокровище, рядом с той давней инициативой Вильмы Кальц, когда юная словенская скрипачка предложила мне себя в качестве ширмы от злых слухов в Касарсе. Оставив в покое клипс, Мария взяла в свои руки мои ладони.
– А теперь это я вам скажу, Пьер Паоло: «У вас нет права так принижать себя». Никогда не произносите этого ужасного слова. Если б вы знали, какое страдание выражало в этот момент ваше лицо! Вам нет оснований мучить себя, ни стыдиться того, какой вы есть. Правда, нет, – добавила она, подыскивая какой-нибудь аргумент, дабы убедить меня.
Внезапно она его нашла, и, обведя комнату ностальгическим взглядом, сказала:
– Моими лучшими друзьями, моими единственными друзьями были Лукино Висконти и Жан-Луи. Так что, видите как?
Она опустила голову, и это позволило мне полюбоваться ею в ее пышной осенней красоте, так как, с тех пор как Мария рассталась со сценой, она слегка располнела. Ее зачесанные назад волосы по-прежнему открывали с восхитительной чистотой ее лоб и виски, но ямочки с ее округлившихся щек уже почти исчезли. Я впервые любовался чистым рисунком ее по-восточному раскосых глаз, избавленных от косых дуг накладных ресниц. Большою нежностью озарялось теперь это знаменитое своею высокомерной строгостью лицо. Это уже была не бронзовая маска, снятая с какой-нибудь египетской статуи, а искаженное болью лицо, на котором читалась долгая история переживаний и страданий. Когда она заговорила вновь, у меня было такое впечатление, что она говорила сама с собой, как во сне.
– Как так получается, что внезапно мы понимаем смысл некоторых действий, которые мы совершали машинально всю жизнь? Эта часть зрителей, на которую вы намекали, Пьер Паоло, я очень хорошо различала ее в зале, я узнавала ее мгновенно, будь то Милан, Нью-Йорк, Мехико, Лондон, Берлин или Париж. Самые преданные из них переезжали за мною из города в город. Кто, как не они, присылал мне розы, которые всегда ждали меня в отеле? Но мне, правда, неведомо, до какой же степени я находилась в их власти, власти тех, кого покоряло мое пение. Да теперь я осознаю, что это для них я вставала в такую-то позу на сцене, для них я таким-то образом ставила свой голос, для них я извлекала из себя этот утробный вопль, и ради них я пыталась превзойти себя в своем творчестве. О! я вижу их всех и поныне. Вот боязливый юноша, который никогда в своей жизни не заговаривал с женщиной, и который в своей коллекции фотографий, приколотых над кроватью, среди десятков танцоров и представителей моды делает единственное исключение для меня, вырезав мой портрет из программки после спектакля. Вот фразер, который закручивает усики щипцами для завивки и щеголяет своей надменной мужественностью, дабы не сойти за неженку в глазах своей мамы, от которой он скрывает свои ночные похождения. Одинокий, что воздыхает по родственной душе и задерживается до последней минуты во время антракта в фойе, где блуждают другие робкие юноши, живущие схожей надеждой. Стыдливый, что не осмеливается придти в обществе своего возлюбленного, как будто одно его присутствие в опере может скомпрометировать его. Парочки друзей, мои любимчики, которые, окрыленные счастьем своего существования, грезят, слушая, как я завываю на сцене, о домашней нежности своей уютной квартирки. Я вижу их всех, как они созерцают меня полными экстаза глазами, так как я единственная женщина, которую они могли бы допустить в своей жизни. Благодаря софитам, что отделяют меня от зала непреодолимой аурой света, они становятся нормальными мужчинами, замирающими перед голосом, перед капризами и любовными похождениями женщины, готовыми испытать любовь к женщине, будучи теми, кого неясные события, восходящие по-видимому к их детству, вынуждают подавлять в себе влечение ко всем остальным женщинам в мире. И так как я сама уже не являюсь в полном смысле женщиной, я освобождаю их от их психологических табу. Той, что очаровывает их в своем костюме королевы или жрицы, увенчанной сверкающим венцом, залитой нереальным светом рампы, отделенной от них оркестровой ямой и славой, сопутствующей диве, соглашаются они отдать все свое существо, которого они не доверили бы и малую часть своей соседке, сидящей рядом с ними на таком же как и они кресле.
Изумленный тем, что услышал из ее уст ответ на вопрос, который не давал мне покоя со времен Болоньи, когда я ходил в маленький кинозал «Рекса» и смешивал дым своих сигарет с фимиамом, что воздымался к звездам Голливуда, парящим в недоступных для нас мистических эмпиреях, я склонился к Марии и поцеловал ее руки, которые она протянула ко мне.
– А я, – спросил я робко, в какую категорию вы бы зачислили меня, если бы увидели меня в зале?
– О, вас! – сказала она без раздумий, – нежного, того, кто связан со своей матерью такою сильной любовью, что должен сторониться всех прочих женщин. И по отношению к вам, вынужденному смотреть на меня исключительно как на идола, я была бы осторожна вдвойне. Стремилась бы сохранять величественно отстраненное отношение, никогда не сходить со своего пьедестала, всегда держать свой скипетр, как скипетр, а не как палку, так, чтобы вы и мысли не допустили, что под мантией прославленной ла Каллас бьется скромное сердце Марии. Сейчас я понимаю значение усилий, которые я совершала. Например, это очевидно нелепое желание, когда я пела Медею, чтобы красные складки моего слишком тяжелого платья прямо ниспадали по ступенькам царского дворца. Никому из вас, потонувших в своем экстазе по ту сторону рампы, и в голову не должно было придти, что мой костюм был сшит руками обыкновенного театрального костюмера, что в этой бархатной тюрьме, под тяжестью этих украшений женское тело всеми силами пыталось справиться со своим дыханием. И когда в образе уязвленной Нормы, или кровожадной Турандот, или решившейся на самую чудовищную месть Медеи я изрыгала яростные проклятия, для вас, для всех вас, Пьер Паоло, я выбивалась, так ведь уже и не говорят, да, я выбивалась из последних сил, для вас для всех, чтобы, сидя в удобном кресле, вы могли сказать: «Несчастный тенор, на которого должна обрушиться эта буря, несчастные мужья, которые каждый день должны сталкиваться с насилием, что заложено в женской природе. И какое счастье, что я вовремя уберегся от этого ада! Что я теперь навеки защищен от чрезмерного женского драматизма, их нервных срывов и истерик!» Или я ошибаюсь, Пьер Паоло? Я ведь верно интерпретирую ваши чувства?
Я улыбнулся в знак согласия, не желая более перебивать Марию в ее порыве, как не прервал бы Сивиллу Эней, когда та открывала ему величия и несчастья своего рода.
– Однако, – продолжила она, – я все еще была в долгу перед вами. Когда, теряя последние силы, я ради вас принесла себя в жертву этой неблагодарной роли фурии, мне оставалось выполнить последнюю часть своей миссии. Быть может, сама того не желая, под воздействием обманчивого обаяния музыки, этой предательской магии звуков, я явилась потревожить вас в вашем изгнании и призвать на запретную землю. Чтобы окончательно успокоить вас, чтобы хотя бы один раз стать недосягаемой для вас, чтобы скрепить символической печатью наш негласный пакт о ненападении, я хранила для вас величайшую сцену смерти, апофеоз вашего счастья и гарантию вашего покоя. Я располагала на момент ухода бесконечным разнообразием средств, одно другого ярче: обезглавливание для Анны Болейн, самосожжение для Нормы, бред для леди Макбет, безумие для Имогении, самоубийство для Тоски, удар кинжалом наемного убийцы для Жильды, меч брата для Леоноры, огненное облако для Армиды, склеп для Аиды, удар ножом для Джоконды, яд для Абигайль, хищные звери для Паулины. Мне бы осталось только утопление, если бы я спела «Гамлета» на сцене! Но все эти средства имели лишь одну и ту же цель: избавить вас от остатков ностальгии по женщине. Сперва, в течение четырех часов вы восхищались мною, призрачной и недоступной. Теперь у вас была возможность пожалеть меня, наказанную и униженную. Во время спектакля вы думаете: «Какое же необыкновенное чудо – женщина, правда, если только она не приближается ко мне!», а вернувшись домой, говорите себе: «Да, в конечном счете я предпочитаю, когда они лежат мертвые в гробу».
– Мария! – запротестовал я, – вы говорите не серьезно!
Мы снова расхохотались.
– Ну тогда, – продолжил я, сраженный внезапной догадкой, – надо думать, что все оперы были написаны для…
– Тсс! – сказала она, приложив руку к моим губам. – Вы обещали мне больше никогда не употреблять это слово. Впрочем, не будем об этом. Поклянитесь, что пойдете сегодня со мной. Иначе я подумаю, что вы считаете меня дурой, что я рассказала вам все то, что я рассказала.
Я надеялся еще на либретто, которое как правило всегда бывает глупым и вычурным.
– Ну, хорошо, – сказал я примирительным тоном. – Что сегодня дают?
– «Травиату». Это дебют Монсеррат Кабалье. Мне любопытно, – заметила она без всякой зависти, – послушать, как она выводит свои знаменитые пианиссимо, на которые я всегда была неспособна. Как ей повезло, что она начинает с самой прекрасной оперной роли!
Попавшись в ловушку, я неуверенно пробормотал:
– Я бы предпочел какую-нибудь… менее буржуазную драму.
– Пьер Паоло! Вы мне только что объяснили, почему я реализовалась в «Травиате» глубже, чем в «Трубадуре» или в «Риголетто». Позвольте мне в свою очередь вам сказать, почему эта опера трогает больше других… тех, о ком вы только что говорили. Я часто задумывалась вместе с Лукино по поводу необыкновенного успеха этой истории, по сути очень традиционной и буржуазной. Молодой человек влюбляется в куртизанку, а его отец разрушает их отношения, так как она вызывает скандал в его кругу и может помешать браку его сестры. Попробуем сделать перестановку. Поставьте на место куртизанки другого молодого человека. И вы сразу увидите, как против двух существ, действующих за рамками нормы, поднимется чудовищная репрессивная машина общества: отцы, которые уже не ходят в черных рединготах и не угрожают лишить наследства, но применяют еще более страшный шантаж с психиатрической больницей, выставлением из дома, заколачиванием дверей и призраком сестер, обреченных на безбрачие… В любом случае я уверена, что во время нашей блистательной сцены с Жермоном мои поклонники переживали драму, с которой они столкнулись в собственной семье после аналогичного признания.
Она добавила, как бы показывая, что не хочет показаться умнее, чем она есть:
– О, не подумайте! Если то, что я наговорила тут, не покажется вам полной ахинеей, то тогда все комплименты в адрес Лукино.
Признаюсь, желание посмотреть на героиню, впервые проникшую в мои мечты с фильмом Греты Гарбо, под этим новым углом, сломило мое сопротивление, и это при том, что я всегда упрекал обширную оперную литературу за то, что она была не способна предложить мне ничего, что могло бы сравниться с тем, что я находил у Пруста или Томаса Манна, Верлена или Лорки, не говоря уже о Микеланджело или Платоне. Может статься, в полумраке болонского кинотеатра потрясенный смертью Маргариты Готье лицеист узнал в истории этой женщины свою собственную судьбу? Три дня сряду приходил он домой, опьяненный этим горьким ароматом, в котором благовония сладострастия мешались с чарами смерти. И поэтому я так спешил теперь увидеть, возымеет ли музыка на меня такое же колдовское воздействие, испытаю ли я вновь потрясение от первой встречи с проклятой любовью.
Но когда мы выехали вечером на виа Барберини, Мария – в белом норковом манто, и я – в своем смокинге Венецианского фестиваля, на повороте на виа Торино наше такси остановила полицейская машина, вставшая поперек улицы. Как выяснилось, студенты забрасывали помидорами и тухлыми яйцами элегантную толпу, которая высаживалась из своих машин перед портиком театра.
– Отвезите меня в отель, – сказала с улыбкой Мария.
По своей деликатности она не желала, зная мои политические взгляды, компрометировать меня обществом богачей и снобов, которые платили по двадцать тысяч лир за вход, чтобы их заметили на светском гала-представлении. Я повиновался, хотя так и не признался ей, что находил отвратительным эти новые доказательства конформизма и нетерпимости, которые демонстрировала римская молодежь.
47
Если бы я должен был оставить только один свой фильм, то это был бы именно этот. Ни тени сомнения. Недавняя измена Онассиса, неудовлетворенное желание материнства, сделавшее потрясающей сцену с детьми, которым Мария, забыв про клятву никогда больше не эксплуатировать остатки своего голоса, спела у их смертного одра древнюю пелопоннесскую колыбельную, а также, я думаю, воспоминание о нашем разговоре в «Эксельсиоре» вдохновили ее на великолепную игру. Мария поняла, что она как раз должна не «играть», а просто противопоставить банде нагих и танцующих аргонавтов культовую неподвижность. «Ты требуешь от меня, чтобы я была Женщиной с большой буквы, я права, Пьер Паоло?» Стоя в тяжелых одеждах и украшениях посреди каппадосской пустыни, она вопрошала меня своим медным голосом, в котором близость ее родины пробуждала греческий акцент.
Решив не только наказать Данило, но и показать ему, что я не стану непременно оставлять его среди своих многочисленных актеров, я взял его с собой, не дав ему никакой роли. Мария, чтобы утешить его, пичкала его рахат-лукумом у подножия изрезанных скал Горемии, где мы снимали сцены Колхиды.
– Странно, – заметила мне Мария как-то вечером, наблюдая уголком глаза, как Данило играется в песке с гекконом с заостренной головой и перепончатыми лапами, – странно, как ты неизменно окружаешь себя видными женщинами, тогда как среди мужчин ты выбираешь совершенно темных подростков. Вспомни, какие актрисы у тебя играли: Анна Маньяни, Лаура Бетти, Сильвана Мангано, ла Каллас. (Она подчеркнула этот артикль тем царским движением подбородка, который напоминал нам, что даже если бы она по-прежнему жила в пыльной турецкой деревне, она все равно оставалась бы Дивой.) И кто вспомнит, как зовут этого худого темноволосого мальчика, которого ты сделал Христом в своем Евангелии?
Видные женщины, необразованные подростки: нет ничего более странного, но и нет ничего более правдивого. В свои сорок семь лет с длинным списком фильмов и книг за плечами я оказался между наряженной как рака и окруженной ореолом славы Марией, которую приветствовали аплодисментами в любом аэропорту и встречали овацией, где бы она ни появилась, и Данило в джинсах «Levi’s», который распластался рядом с ящерицей, точно в такой же ситуации, как двадцать лет тому назад, когда в компании юного Свена, от которого пахло соломой, маками и кукурузой, я готов был впасть в экстаз на скамейке того кинотеатра под открытым небом в Кодроипо от изысканного грима и подведенных глаз Риты Хейворт, купавшейся в похвалах миллионов своих зрителей.
Я помрачнел при этом воспоминании о Фриули. Ведь вероятнее всего, подумал я, погружаясь в отчаяние, что Данило ускользнет от меня так же, как когда-то исчез Свен. Что останется от меня на земле? Череда горестей, досад и неудач. За вычетом нескольких произведений, которые составят память обо мне. С этой мыслью я поднял голову, вытер слезы, которые начали туманить мне взгляд, и спросил у Марии, готова ли она к эпизоду со смертью Апсиртоса.
Ни скандала на этот раз, ни ножниц прокуратуры. Фильм, представленный незадолго до новогодних праздников, получил холодный прием у критиков, разочарованных отсутствием каких бы то ни было скабрезных деталей, какой бы то ни было политической провокации, какого бы то ни было проклятия в адрес Церкви, словом, чего-то, что позволило бы им громко похвалить меня за смелость в предвкушении нового сенсационного процесса, который затеяла бы цензура. Когда узнали, что презентационный вечер будет проходить в парижской Гранд-Опера под патронажем госпожи Помпиду, супруги президента Французской республики, которая подавила майские выступления в Латинском квартале, последовали вежливые комплименты, а затем смущенное молчание.
Мое самое красивое и самое оригинальное творение ожидало быстрое забвение. Мария вновь заперлась в своей квартире на авеню Жорж-Мандель. Она вернулась к уединенной и меланхоличной жизни в обществе своей собаки, которую она выгуливала по пустым авеню угрюмого квартала Трокадеро. К сокровищнице своих нарядов, которые она хранила в маниакальном порядке, прикалывая к ним бумажку с указанием даты, когда платье попало в ее коллекцию, и обстоятельств, при которых она его надевала, быть может, она также добавила, движимая предчувствием, что это будут последние костюмы в ее карьере, тунику и мантию Медеи. Не для того, как мне хотелось бы думать, чтобы почтить высший и мимолетный успех, не соотносившийся в своей ценности с триумфами прошлого, а просто в память о нашей дружбе в Риме, а потом в Турции, и о том удивлении, с которым она открыла в себе, спустя несколько лет после ухода со сцены, таинственный мотив, который питал всю жизнь ее гений.
Даже если бы фильм получил заслуженное признание, трудно было найти более неподходящий момент для его выхода. За несколько дней до Нового года произошло первое из тех драматических событий, которые должны были залить кровью всю Италию. 12 декабря в 16 часов 30 минут в Милане на пьяцца Фонтана – взрыв бомбы в помещении Сельскохозяйственного Банка. Шестнадцать человек погибло, восемьдесят восемь ранено. Беспрецедентный по своей серьезности акт, нанесший удар по всей стране. Кто заложил бомбу? С какой целью? Почему покушались на жизнь невинных людей? Три дня спустя становится известно об аресте анархиста Пьетро Вальпреды. В ту же ночь другой анархист, Джузеппе Пинелли, служащий железной дороги, во время допроса у комиссара Калабрези в помещении миланской префектуры выбрасывается из окна с пятого этажа и разбивается насмерть.
Злые происки? Злоупотребления полиции? Новое дело Дрейфуса? Несколько недель думать о чем-то другом невозможно. Телефон звонил без остановки. Отказываясь фильтровать звонки, мама сказала мне отвечать на них самому.
– Пьер Паоло, это, конечно, не самоубийство. На допросе Пинелли у Калабрези присутствовало еще четверо легавых. – У них были улики против Пинелли? – Никаких улик, кроме того что он анархист. – То есть не было выдвинуто никаких обвинений? – Да никаких, только вот из окна он выбросился. Пьер Паоло, ты должен вмешаться.
– Алло! Калабрези утверждает, что его люди попытались удержать Пинелли, когда он прыгал из окна. Один из бригадиров, как они говорят, сумел схватить его за ноги, но в руках у него остались одни ботинки.
– Чего ты смеешься? – Потому что полиция в своем стремлении оправдаться представила полиции три разных ботинка!
– Ты не забыл, на днях должны были пролонгировать договор с металлургами. – То есть самоубийство Пинелли… – …пришлось бы кстати, чтобы успокоить электорат после осенних забастовок, всех этих пикетов у заводов, студенческих хороводов солидарности. – Бомбу заложили фашисты? – !2 декабря, в день покушения, по чистому совпадению, Совет Европы в Страсбурге готовился исключить из своих рядов Грецию черных полковников.
– Судья не разрешил провести подробное вскрытие, а это могло бы пролить свет на причину коричневого пятна, обнаруженного на затылке трупа. Ты обязан вмешаться, Пьер Паоло. Для тебя это хорошая возможность реабилитироваться!
– Похоже, на этот раз мы пошли правильным путем. Судья допрашивает издателя из Тревизе, Джованни Вентуру, и его компаньона, Франко Фреду, это известные фашисты, поборники Ordine Nuovo[51]51
нового порядка.
[Закрыть]. – Какие-то улики? – В их книжном магазине нашли арсенал взрывных устройств, сходных с бомбой на пьяцца Фонтана, а также список с подробными планами всех мест, где этой весной были совершены все покушения: на миланской ярмарке, в поездах в августе… – Они в тюрьме? – Им предъявили обвинение, но отпустили. – Почему? – Почему, почему… Это ты, Пьер Паоло, должен публично задать этот вопрос!
– Заявление Фельтринелли, из заграницы. Он отказывается, по его словам, возвращаться в Италию. Когда горит Рейхстаг, лучше держаться подальше. – Хм, Фельтринелли! Представь себе, у нас есть общий знакомый, художник Джузеппе Дзигаина. Я только что получил от него письмо. Он пишет мне со своей виллы во Фриули, неподалеку от югославской границы, рассказывает, что его навестил Джанджакомо… с накладной бородкой и в черных очках! Он предложил ему комнату, а Джанджакомо пошел спать под тентом в саду. На следующее утро, на заре, Джузеппе обалдел и просто испугался, когда увидел, как его гость, надев военный комбинезон, упражняется в метании гранат по деревьям.
– Новость, Пьер Паоло. После проверки книги записей Красного Креста выяснилось, что за десять минут до падения Пинелли из префектуры вызывали скорую. – А алиби этого железнодорожника? Подтвердилось окончательно, несмотря на потуги дискредитировать двух свидетелей, под тем предлогом, что один – рабочий на пенсии, а другой – светотехник и педик. – И что я по-твоему должен делать? – Рыть землю, Пьер Паоло. Нам нужно твое перо, твоя смелость, твое великодушие. Камилла Чедерна взялась не на шутку. Ты не можешь подарить «Эспрессо» монополию на битву.
– Новая находка Фельтринелли. Он выпустил в продажу в своих книжных магазинах разноцветные конфетки с девизом на обертке: «Раскрась своего легавого в желтый цвет». Мы знаем, что он, как издатель группы 63 и инициатор акций на конгрессе в Палермо, тебя сильно раздражает, но согласись, «раскрась своего легавого в желтый» – это классный удар в поддых, да? Джанджакомо скоро предъявят обвинение, это как дважды два четыре.
– Алло? Ты газеты читаешь? Паоло Фаччьоли, молоденький анархист, которого задержали в апреле за взрывы на Ярмарке в Милане, передал своим друзьям письмо, где он описывает об издевательствах комиссара Калабрези: его допрашивают по семьдесят два часа подряд, запрещают садиться, бьют, рвут волосы, колют булавками в яички. – Ладно, я подумаю, каким образом я могу вмешаться. – Ты больше не можешь стоять в стороне, Пьер Паоло, иначе подумают, что твои стихи про полицейских – это не прикол. – В какой газете ты советуешь мне написать? Я долго выступал в еженедельнике «Вие Нуове»… – О, нет! Только не у коммунистов. Так тебе не удастся реабилитироваться в глазах молодежи, Пьер Паоло. Ты читал, что Калабрези недавно заявил репортеру «Униты»? – Нет. Расскажи. – По делу Пинелли он сказал: «Мы против него ничего не имеем. Это был славный парень, примерный работник. Мы собирались его выпустить на следующий день». В коммунистических изданиях нельзя, точно тебе говорю, Пьер Паоло. Так будет лучше для нас всех, и для тебя в частности. Тебе предстоит серьезная схватка. – Тогда где? – Попробуй в одной из новых газет внепарламентских левых. «Лотта сонтинуа», «Потере операйо», «Манифесте», выбирай сам. – Они все уже наезжали на меня, и по крупному. – Потому что они думали, ты связан с «Вие нуове», с партийными газетами. Они будут страшно рады, если ты у них напечатаешься.
– Алло? Ну все, назад хода нет. Джованни Вентура, издатель из Тревизе, помнишь? И его сообщник Франко Фреда, фашисты… – У которых нашли арсенал в книжном магазине и план всех совершенных и замышлявшихся покушений… – Да. Так вот их только что отпустили за отсутствием состава. – Но все эти улики… – Недостаточно, чтобы начать следствие. – Ничего себе! – как сказал бы Данило. – Власти оставляют черный след и берутся за красный. Во всем должны быть виноваты крайне левые. – Как отреагировала КПИ? – Ты что ребенок, Пьер Паоло? У КПИ нет никакого желания отдавать Христианским демократам монополию и выгоду стратегии давления. Все хотят быть в роли арбитра, стоять над схваткой. – Ну и что? – А то, что после скандала Де Лоренцо и неудачной попытки фашистского путча они заинтересованы в том, чтобы крах левых анархистов попал на первые полосы. Не говоря о реванше, который нужно взять за дикие забастовки осенью, от которых у профсоюзов глаза на лоб полезли. – КПИ никогда не станет подстраиваться под христианских демократов. Она ни за что не пойдет на подлый маневр, заключающийся в том, чтобы обвинить крайне левых в преступлениях, которые совершили фашисты. – Наивняк, ты еще увидишь!
– Честно говоря, Пьер Паоло, если ты еще будешь медлить, ты себя потопишь и уже не всплывешь. Люди ждут, что ты заявишь свою позицию. Ты забыл про фестиваль в Венеции, два года назад? Скоро уже не только фашисты будут кидать в тебя укроп. Ты настроишь против себя всю молодежь.
– Черт с ним, Пьер Паоло, всю Италию лихорадит от дела Вальпреды, очевидно кроме тебя. Липа, такая липа, эти показания таксиста, он утверждает, что высадил перед Сельскохозяйственным банком за несколько минут до взрыва анархиста с толстым черным портфелем. Откровенная ложь, которую выколотили из него легавые. Что касается других свидетелей обвинения, они вылавливали их в сомнительных местах, там, где работал обвиняемый, он – профессиональный танцор, там, где наркотики, травести и… – И гомосексуалисты, голову даю! – Я не решался сказать, Пьер Паоло, но просто… – Ладно, я согласен на «Лотта континуа». – В добрый час! Суд по делу о клевете, которое возбудил против них комиссар Калабрези должен начаться в Милане этой осенью. Тебе подфартило, ты теперь должен поправить свои дела. Предложи «Лотта континуа» репортаж, или другой газете.
И так далее неделями и месяцами. Не считая звонков посреди ночи, анонимных оскорблений, всего этого набора: «Сволочь! Трус! Фуфло продажное!» – сыпавшимися из трубки искаженными голосами. «Мы тебя уроем, тебя и твоих коммуняк!» Кто меня оскорблял? Фашисты? Леваки? Меня изводили, перетягивали в разные стороны, я устал от этой возни и чувствовал себя на грани срыва. Как и какую выбрать газету, не разобравшись сначала среди всех групп и группировок, возникших в 1968 году, какой именно из них симпатизировала Аннамария, а рикошетом и Данило? Не изменяя нашим полуденным встречам и прогулкам по пустырям, отныне он свободно рассказывал мне о том, что происходило на архитектурном факультете: не упоминая о девушке, но и не скрывая от меня, откуда он черпал свои сведения. Так я узнал, что течение, окрещенное «Студенческим движением» сдавало позиции: они были способны, по мнению Данило, лишь предложить цикл конференций о маоизме. С «Иль Манифесто» было посерьезней, он огласил список преподавателей, обвинявшихся в том, что они занижали оценки и практиковали недопустимую селекцию. После чего их занятия стали бойкотироваться. Диплом для всех, вот что им было нужно! Неужели кроме безработицы, экономического кризиса, секса и семьи им было не найти другой жгучей темы для своих занятий? Долой литературу и Историю! Битва за развод шла полным ходом! Кому как не молодежи объединяться вокруг вопроса, который определял их будущее! Не смея вновь раскрывать Данило свою тревогу по поводу этого инфантильного радикализма, который обернется бедствием для детей из бедных семей, чьи связи не заменят им не полученных ими или обесценившихся дипломов, я смеялся вместе с ним, когда он рассказывал мне об инициативах «Манифесто» – встать, к примеру, и затянуть в мегафон с заднего ряда аудитории песнь Сопротивления, если преподаватель упрямо читал лекцию про Палладио. Но «Манифесто» демонстрировал авторитарные вкусы, которые Данило не подходили, равно как и троцкистская «Авангуардиа операйа», не вязавшаяся со «стихийностью», которая была в большой чести на архитектурном факультете.