Текст книги "На ладони ангела"
Автор книги: Доминик Фернандез
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 38 страниц)
1942 год – как удар молнии выход «Наваждения». Никому неизвестный Лукино Висконти сотряс до основания все наши представления о кино. Два дня мы не вылезали из кинотеатра, на третий – фильм запретили. Городские власти и комитет защиты семьи торжественно эскортировали священника, чтобы тот освятил святой водой оскверненный экран. Подумать только! Эта грязная история безработного, бывшей проститутки и трактирщика бросала тень на родину Данте и Рафаэля. Каждый кадр давал повод для скандала. Нищета во всей ее красе, маски приличия были сброшены, прошли времена, когда Марлен в марокканской пустыне могла выйти из кабины Роллс-Ройса в туфельках на шпильках. Это был гимн тривиальной обыденной жизни, Висконти впервые показал жалкую нищую Италию гаражей, позорных гостиничных номеров, вагонов третьего класса с деревянными скамейками, бензоколонок и уличных конкурсов бельканто по субботним вечерам. И Клара Каламаи, звезда светских фильмов, красотка, не слезающая с телефона в своей роскошной спальне в духе Беверли Хиллз, теперь, одетая в лохмотья, мыла стаканы за пьяницами и бродягами под барабанную дробь дождя, размывавшего за грязным квадратом окна склизкий берег дельты.
Мы могли лишь аплодировать подобной насмешке над имперской Италией. Но за это приходилось платить дорогой ценой. Висконти требовал от нас активной полемической позиции. Никакого сумеречного колдовства, никаких томных услад. Никто из нас не посмел сожалеть о мраморных дворцах, леопардовых шкурах и пышных гортензиях официального кино. Общественный документ вместо сказки, окоченевшие руки вместо колечек Буччелатти, помои вместо французских духов, фашистской пропаганде был нанесен тяжелый удар. Горькое разочарование отныне умерило наше воодушевление – маленький зал на виа Нозаделла утратил всякую таинственность. Храм оскверненный – «Рекс» – походил теперь на соседнюю лавку сапожника или молочника, в которой я за лиру покупал себе булочку. Полагаю, аналогичное потрясение испытали католики, которые первыми услышали мессу на итальянском – вместе с латынью и тайной странных непонятных слов ушла в небытие влекущая их в церковь мистерия службы. Обретенное понимание утраченное волшебство.
Я сниму свой первый фильм менее чем через двадцать лет. Кто, как не я, извлек пользу из уроков Висконти? Разве не я явил миру проказу римских трущоб? Триумфальная Италия экономического бума – разве не я изобличил ее жалкую изнанку? Во мне нашли своего режиссера все отверженные и угнетенные. Идейное кино против индустрии иллюзий. Всем известно, по какую сторону баррикад я оказался. Мне было не стыдно признаться тебе, какое впечатление на меня сначала произвело «Наваждение». Глубокая тревога, отвращение и беспокойство охватили меня при мысли, что женщины, в которых я был влюблен на экране, как в неосязаемых фантастических существ, должны были снизойти со своего Олимпа (так как я понимал, что Висконти дал ход необратимому движению) и заговорить со мной, как Клара Каламаи со своими клиентами. Эта почти телесная близость актрисы, которая по мнению моих друзей была равносильна государственному перевороту, мною воспринималась, как направленная лично против меня агрессия. Вид героини, которая засыпает перед тарелкой с лапшей после изнурительного воскресного дня, возможно, и удовлетворял мое гражданское чувство. На смену идиотским излияниям фимиама, в которых утопали величественные черты лица Клодетт Кольбер в «Клеопатре» Чечила Б. Де Милле, пришли здоровые кулинарные ароматы аппетитного соуса Бюитони. Но все же новый лозунг моих друзей: «Женщины, а не богини!» – был крайне неприятен всему моему существу.
10
«Ох! Да что там говорить! Если бы мои герани так росли, как он!» Так наша мамочка, которая привезла из Касарсы целый ящик своих любимых цветов и не смогла их уберечь от заморозков необычайно холодной зимы, во время которой замерзла даже вода в трубах, явно не находилась ответить ничего иного про своего второго сына. «Гвидо? Сила природы!» Она слепо повторяла это клише, как те матери, что не могут вместить в своем сердце двух сыновей: в данном случае она оставляла за мной эксклюзивное право на ее нежность и сострадание.
Обязанный по воле судьбы пребывать в неизменно хорошем настроении, мой брат мужественно соглашался на второстепенную роль непременно здорового и бодренького младшего брата. Ему не оставалось кусочка ветчины? Он сам кубарем летел за ней с четвертого этажа в мясную лавку. Одна из наших теток возвращалась в Касарсу, побывав у нас в гостях? Он покорно брал на себя ее чемоданы и тащил их пешком до вокзала. В девятом классе он еще читал пиратские романы, которые публиковались два раза в месяц в фельетоне Мондадори, и тайком приобщался к поэзии Рембо и Лорки. Я случайно раскрыл эти подпольные увлечения Гвидо, обнаружив у него под подушкой томик «Озарений» и свой собственный экземпляр «Цыганского романса», который он стащил из моего стола.
Хорошо сложенный, коренастый Гвидо все свое время проводил на стадионе, милосердно оставляя за мной монополию на материнскую нежность. Тех редких знаков будущей судьбы было не достаточно, чтобы мы стали волноваться за него.
Мучившая его ревность впервые дала о себе знать, когда он продырявил гвоздями оба колеса моего велосипеда. Я сказал за обедом, что поеду гулять с Нериной. Велосипеды стояли в чулане под лестницей. Пока я искал свои перчатки – пару рукавиц из кожзаменителя на кроличьем меху – я видел, как Гвидо демонстративно достал из ящика с инструментами молоток и открыл дверь на лестницу. Он спустился, поднялся обратно и, не говоря ни слова, закрылся с непроницаемым лицом в своей комнате. Пять минут спустя, когда я ворвался к нему, первое, что мне бросилось в глаза, был красовавшийся на комоде молоток.
– Зачем ты это сделал? – кричал я ему, ни секунды не сомневаясь, судя по его упрямому лицу а, главное, по неопровержимому вещественному доказательству, что виновник был передо мной.
Он же просто встал посреди комнаты, дожидаясь неминуемого наказания. Прямой в плечо, хук в подбородок. Его безответность вывела меня из себя, и я с новой силой ударил его головой в живот. Он покачнулся, сделал шаг назад, я бросился на него, пытаясь обхватить и повалить на пол, но, в конце концов, его покорность обезоружила меня. Я толкнул его кулаком на кровать и сел сам рядом.
– Идиот! Если тебе так хочется покататься на моем велике, надо было попросить, я бы тебе давал иногда. Всяко умнее, чем дырявить колеса!
Он покачал головой. Его молчание бесило меня, и я готов был опять взорваться, как вдруг мне в голову закралось сомнение.
– Какой же я болван! – закричал я, наклонившись к нему и попытавшись его обнять. – До меня дошло! Это… из-за Нерины, да? Как же я сразу не догадался!
Ни мои обещания больше не встречаться с Нериной, ни мое предложение вступиться за него в случае, если она сочтет его еще маленьким, не увенчались успехом. Он отвел взгляд и уставился с угрюмым видом в потолок.
– Ну ладно, – сказал я, исчерпав аргументы, – если ты не веришь, что я не злюсь на тебя, то почини велосипед, а я клянусь, что ничего не расскажу маме.
– Да мне плевать, что она узнает, – выдавил он из себя, приподнявшись на локте.
– Что она узнает, что? – спросил я, сбитый с толку.
Я ни секунды не сомневался, что если я ничего не скажу маме, то сведу на нет все его попытки отделаться от закрепившегося за ним образа доброго, послушного, но бестолкового мальчика.
Он растерянно посмотрел на меня, упал на подушку, зарылся в нее лицом и заплакал.
Я часто не понимал его, даже когда он заявил нам, спустя какое-то время после этой истории с велосипедом, что его другу, Эрмесу Парини, очень повезло, потому что его отправили на украинский фронт. Мы едва закончили ужин и уже обсасывали косточки провонявшего тиной карпа.
– Сиди, молчи, балда! – сказала мама. – Знал бы ты, какая страшная в России зима, как там люди прячутся в брюхе мертвых лошадей, чтобы не умереть от холода!
– Не слушай эти мамочкины сказки, Гвидуччо! (Такие шуточки – не злые! – были в ходу за семейным столом.) Просто итальянец, который решил сражаться на стороне немцев, ведет себя как лакей Муссолини.
– Эрмес – мой друг. Я не позволю тебе… – огрызнулся он на меня, но скорее из чувства дружбы к Эрмесу, нежели из чувства противоречия ко мне.
Он еле-еле сдерживал себя. Чтобы не задевать его напрямую, я полюбопытствовал, барабаня костяшками по клеенке, как это, человек, который так любит Лорку, оправдывает империалистическую войну, затеянную друзьями Франко. Прежде чем мне ответить, он смерил нас поочередно взглядом.
– Если ты думаешь, что он поступил, как подонок, то ты глубоко ошибаешься. Вы же не знаете, из-за чего он ушел на фронт.
– Должно быть из очень благородного побуждения! Залезть в вагон, набитый предателями и ренегатами! – заорал я, шокированный тем, как мой братец, в котором и я, и мама, не щадя своих сил, всегда воспитывали дух антифашизма, прославлял своего приятеля добровольца.
– Он хочет своей смертью очистить родину, – пробормотал Гвидо, понурив голову.
В конец огорошенный, я переглянулся с мамой, но она сделала мне знак слегка умерить пыл. Уставившись на горшочек с йогуртом, он продолжил дрожащим голосом, в котором детская робость брала верх над вызывающей патетикой:
– Эрмес не вернется. Никогда. Он пошел на фронт, чтобы принести себя в жертву. Он погибнет в России. Он хочет погибнуть. Он пошел на смерть. Он мне сам сказал. Его смерть спасет нас всех. Помнишь, как Огненный Глаз, не подчинившись генералу, тайком убежал из расположения, чтобы взорвать крепость.
Это сравнение с романом Салгари показалось нам таким наивным, что мы с мамой вовсю расхохотались, отчасти, чтобы снять напряжение.
– Давайте быстрее доедайте свое яблоко, мы уже засиделись за столом, – сказала мама, от которой я унаследовал этот ужас перед грязными тарелками.
Гвидо, который обычно в два присеста молотил яблоки, принялся вдруг с маниакальной педантичностью чистить кожу. Кожура свивалась спиралькой и спускалась, не касаясь ножа. Он сдерживался, как мог, но его выдавали руки. Я никогда не прощу себе, что так по-дурацки рассмеялся в ответ на его трогательное признание. Что толку было спорить каждый день с Джованной по поводу «Психопатологии будничной жизни» и «Детских воспоминаний» Леонардо да Винчи, которые я приобрел под Портиками Смерти? Вместо того чтобы подвергать критике политическую наивность брата, я бы лучше задумался, какую цель (сам того не сознавая) преследовал шестнадцатилетний мальчик, неожиданно проявивший черты характера столь несообразные со свойственной ему ранее уравновешенностью и легкостью. Сперва акт домашнего вандализма, затем еще более явный симптом, эти мечты об искупительном походе в ледяные степи под Харьков, все эти фантазмы жертвы и мученика.
Всевозможные ключи, которыми он пытался открыть двери материнского сердца, ломались у него в руках. Ни один из его криков о помощи не был даже услышан. Начинающий хулиган ли, кандидат ли в герои, его никто не принимал всерьез. Он оставался тем «милым, любимым Гвидуччо», по отношению к которому мама, как она считала, выполняла свой долг, подбрасывая ему в карман пару мелких монеток, чтобы он купил себе карамельки в табачном киоске. Иссушающая жажда быть любимым и признанным по достоинству изводила его на наших глазах, а мы упрямо видели в нем, ради личного спокойствия, безмятежное создание с крепким здоровым телом бойскаута.
Из страха, как бы этот порыв отправиться вслед за Эрмесом не довел бы его до нацизма, я заботливо выводил его из-под влияния лицея и как можно чаще забирал его с собой. Профессор Лонги доверил мне как-то исследование «переходного этапа между романским и готическим стилем» на примере памятников Болоньи. Правда, Гвидо, приходя в церковь, явно предпочитал глазеть на молящихся школьниц и заглядывать под чепцы молоденьких монашек, нежели задирать со мною голову под сводчатые нефы. Мне больше всего нравились четыре романские церкви, врезанные одна в другую и образующие архитектурный комплекс Санто Стефано – низенькие, розовые, строгие, собранные, они прижались к монастырю, окружив его кирпичными колоннами. Убаюкивающая атмосфера их плавных изгибов, дугообразных фризов и округлых сводов наполняла мое сердце душевным покоем.
– Смотри, Гвидо. Вот эта маленькая часовня Голгофы, вся круглая, как монетка. Ты стоишь в центре круга, над головой у тебя полусферический купол, и со всех сторон тебя окружают розовые колонны, связанные круглыми арками. Это самый древний храм Болоньи, он стал образцом всех более поздних построек, и гражданских и религиозных. Пройдись по городу, ты заметишь, с какой тщательностью архитекторы избегали всего, что режет глаз, ломаных линий, срезанных углов, выступов и острых граней. Здесь всегда отдавали предпочтение полукруглой аркаде. И никаких прямых углов, по крайней мере, до фашистов, которые скопировали квадратные перистили греческих храмов.
– Да, правда, – сказал он, радуясь возможности поделиться личными наблюдениями. – Весь стадион выстроен полукруглой аркадой. Да и бассейн, как я теперь понимаю!
Но тут он едва сдержал зевок, и не успел он выйти наружу, как энергично потянулся, чтобы снять напряжение, накопившееся за четверть часа, проведенные в часовне. После чего заявил, что его тошнило от запаха ладана. По дороге домой он увлеченно пинал ногой консервные банки несмотря на увещевания мамы, которая умоляла его поберечь свои ботинки. Я вряд ли смог бы приобщить его в дальнейшем к своим исследованиям в надежде, что он проявит более глубокие способности к истории искусства, так как открытия, к которым я пришел, увлекли меня гораздо дальше стилистических спекуляций.
И в Санто Стефано, и в других романских церквях я обретал внутреннюю уверенность. Эти низкие округлые безыскусные своды окружают и защищают тебя, словно всепрощающие руки матери, прижимающие к груди своего сына. Ощущение полностью противоположное тому, что я испытывал в угрожающем полумраке высоких и строгих готических нефов. Я хотел понять, почему полукруглый свод, настолько соответствующий человеческому естеству и его потребности в безопасности, уступил место новым формам. Не без удивления я узнал о роли социальной борьбы при переходе от одного стиля к другому. Готика проникла в Болонью в XIII веке под влиянием основанных незадолго до этого нищенствующих орденов францисканцев и доминиканцев. Дети крестьян и ремесленников, не имеющие ни гроша монахи, единственном имуществом которых были пара сандалий и рубище из грубой шерсти. Они объявили войну официальному духовенству, прелатам и епископам, являвшимися выходцами из знати. Тем сильным мира сего, которые, защищая свои привилегии, отстаивали также архитектурные традиции, а именно традиции романского стиля.
Как поступить? К кому примкнуть? На чью сторону ты встанешь? Ты же не мог быть сердцем левым и в то же время в мыслях быть обращенным к прошлому. Значит, ты должен был встать под готические знамена. Сколько же людей одурачили революции! Так в жертву дисциплине прогресса приносится священный порядок иллюзорных образов. Мне впервые, задолго до моих разборок с коммунистами, случилось задуматься над иронией Истории, которая отнимает одной рукой то, что она дает другой, и которая никогда не бывает чересчур щедра по отношению к твоему счастью и благоденствию.
Готический стиль лишил церкви колонн, вознес их остовы на головокружительную высоту, погрузил в таинственный мрак боковые нефы и создал те огромные пространства, что порождают в человеке ужас и чувство вины. На смену полукруглой арке, так называемому колыбельному своду, этой метафорической реминисценции колыбели младенца, пришел стрельчатый свод, который также справедливо называют ломаной аркой. Разрывающей интимную связь с материнским началом, рассекающей счастье, единое надвое. Сын, грубо лишенный мечты единообразного причащения, вырванный из своего гнезда, должен был расстаться с древним убежищем и вперить свой взор в величественный полумрак немыслимо высоких сводов, дабы узреть сокрытый в нем ужасный лик Отца. Что такое стрельчатый свод, как не нахмуренные брови Господа? В базилике Святого Петрония тебя непроизвольно охватывает дрожь, ты чувствуешь себя отверженным и осужденным. Монументальный неф сокрушает тебя своим угрюмым великолепием. Раздавленный царственной мощью корабельных нефов, ты мыслишь себя ничтожной тварью в преддверии наказания. Закон, угроза, страх проникли отныне в наши жизни. Нежные материнские руки оставили католическую религию на волю, несгибаемую волю Отца.
Я написал «в наши жизни». Это возвращение Христа к Яхве вероятно повлекло за собой столь драматичные последствия лишь для меньшинства: для нас, Дженнарьелло. Говоря «для нас», я имею в виду не только себя и своих собратьев из прошлого. Я говорю также о тебе, кто в это самое мгновенье возмущенно не соглашается со мной и готов уже бросить книгу и бежать к дон Микеле, чтобы назначить день венчания. Сколько бы ты ни пытался оспорить очевидное, сила моей любви в конце концов изгонит ложь из твоего сердца. Рано или поздно я научу тебя распознавать правду. Конечно, было бы куда проще скрыть от тебя все ужасы многовековых гонений и преподнести терпимость как универсальное достижение современного мира. Я никогда пойду на столь жалкий компромисс, даже ради того, чтобы преодолеть приводящее меня в отчаяние твое внутреннее сопротивление. Я стремлюсь убедить тебя, а не завлечь. Или ты предпочитаешь, чтобы я счел тебя слишком малодушным, чтобы вынести вид испытаний, которые тебя ожидают? Оставайся с Джузеппиной, если тебя заботит только собственное благополучие! Вот так сильно я горю надеждой, что к концу моего рассказа ты объявишь о своей капитуляции (увы, запоздалой и напрасной, Дженнарьелло!), так настойчиво я требую, чтобы осознанно ты сделал свой выбор, не поддаваясь лживым соблазнам.
Познай для начала цену слезам и крови, которых стоило нам в Средние века поражение аристократии народу. Копаясь в библиотеках для своей диссертации, я обнаружил некоторые документы, которые уточняют, когда и при каких обстоятельствах мы встретили своих первых палачей. А то ты скажешь, что ни профессор Лонги, ни мой брат Гвидо не могут быть призваны мною в свидетели, равно, впрочем, как и любой другой человек из моего окружения.
Победа стрельчатых сводов и арок, как и победа семь веков спустя серпа и молота, ознаменовала в самом деле наш приговор. Мы встали на сторону процесса, победители которого привели нас к суду. С X по XII век, в романскую эпоху, ты не найдешь ни одного свидетельства суда над нами. Святой Павел еще не успел тогда принять эстафету у святого Иоанна. Покрывало Вероники гасило гнев Моисея. Репрессивные законы? Установленные еще Феодосием, первым христианским императором Рима, они нигде не применялись в Западной Европе. Законы аутодафе, провозглашенные актами Юстиниана и затем в капитуляриях Карла Великого, не стоили и спички для судов того времени… Существует предание, что Уго, основатель династии Капетингов, отправившись как-то в церковь и заметив на паперти двух мужчин, предававшихся вместо откровений божьих откровениям плоти, укрыл их своим королевским плащом. Стоя на коленях у алтаря, он молился дольше, чем обычно, быть может, выпрашивая у Господа им прощения, и уж несомненно для того, чтобы дать им время скрыться до появления сбиров.
Преследования начались к концу XIII века, с апостольством доминиканцев и учреждением Инквизиции. Под сенью каких же злосчастных фигур был я, пожалуй, рожден! Представь себе, что Болонья была любимым городом Доминика де Гусмана. Этот испанский фанатик частенько засиживался тут, это он объединил в Сан-Николя-де-Виньи первые два капитула ордена и заложил фундамент монастыря, неподалеку от той улицы, на которой я вырос. Да и умер он здесь же, в Болонье. Погребенное прямо в стенах Сан-Николя, под обыкновенной плитой, как он того и желал, чтобы впоследствии быть истоптанным сандалиями своих братьев, его тело было перезахоронено в торжественном склепе мраморного мавзолея после того, как на месте старой церкви, ставшей слишком тесной для растущего числа паломников, был выстроен новый собор, названный его именем и освященный лично самим Папой. Череп его поместили в ковчег из чеканного серебра, которого не удостоился даже твой святой Джануарий. Со всех концов христианского мира стекались люди, дабы почтить его мощи, которые привлекали все большее число верующих.
Этот монах навсегда запомнился своей благотворительностью и бедностью, но также и своей непримиримостью. Его ученики не забыли, как он молился всю ночь напролет в церковном клире, и как его рыдания и плач доносились сквозь монастырские стены до келий, в которых они спали. Они продолжили его дело и насадили по всей Европе нетерпимость и диктатуру. Domini canes: собаки Бога. Самые свирепые надзиратели небесной полиции. Хотя, напоминаю, изначально необычайно скромные. Их отцы лупили по наковальням деревенских кузниц и шли за плугом по склонам холмов. Эти дети народа, дорогой Дженнарьелло, привели нас среди самых первых к суду, и среди самых первых послали на костер. Анафемы Пятикнижия, которые по преданию были пропитаны духами Марии Магдалины, вновь обрушились на нас, как если бы Христос и не рождался. Наше отличие было приравнено к ереси, наша любовь – к преступлению. Укроп, который бросали в костер для аромата, мне въелся в кожу: финоккьо[15]15
укроп.
[Закрыть]. Этим прозвищем меня столько раз поносили в газетах и на премьерах моих фильмов. Финоккьо – классическое оскорбление, которым меня втаптывали в грязь. Знают ли те, кто произносит его, что эта огородная метафора восходит к эпохе, когда под нашими стопами жгли настоящие овощи, чтобы придать дыму инквизиции благовонный аромат? Романская мать улыбалась нам сквозь языки пламени, а готический отец следил за тем, как при этом исправно подбрасывают хворост.