Текст книги "На ладони ангела"
Автор книги: Доминик Фернандез
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 38 страниц)
21
Вальвазоне – городок в пяти километрах на север от Касарсы. Два года я работал там учителем: свои два последних года жизни во Фриули. Я ездил туда на велосипеде, по дороге, извивавшейся между кукурузными полями, виноградниками и свекольными грядками. Насколько непривлекательна для иностранца Касарса, настолько же очарователен Вальвазоне. Школа располагалась у подножия замка в старом римском доме, окруженного эспланадой, на которой в шахматном порядке росли столетние каштаны. Замок на деле представлял собой построенный на возвышении большой деревенский каменный дом. В старый сад, превращенный в общественный парк вела каменная калитка, увенчанная поврежденным от времени гербом.
Несмотря на свои скромные размеры – местные синьоры должно быть никогда не были особенно богаты – парк источал бесконечное очарование благодаря некоторому меланхоличному декадансу: остатки самшитового лабиринта, два каменных льва, развалившихся на траве, у одного из них был отломан хвост, а другой единственным оставшимся у него глазом уныло взирал на торчащие канделябры одинокой араукарии. Пышно разросшиеся кусты густой и неухоженной акации, выродившихся роз и предоставленных самим себе цветов. Муниципалитет за счет своего худого бюджета держал временного садовника, похоже, единственной функцией которого в то время, что я гулял по заросшим пыреем и ежевикой аллеям, было убирать граблями опавшие листья каштанов и дубов, а также еловые шишки. Он сгребал их в кучу в глубине парка за зарослями колючего кустарника.
Я преподавал латынь, итальянский, историю и географию. Чтение современных итальянских писателей, комментарии к газетным публикациям на исторические и географические темы. Труднее всего приходилось с латынью: будучи все из бедных семей, мои ученики каждый день недоедали. Скукожившись в своих легких курточках, они жались к печке, дыша на руки. Глядя, как они бьются над латинскими падежами, я чувствовал себя эдакой дамой из Красного Креста, которая раздает нуждающимся цилиндры.
С наступлением теплой погоды мы выбирались из наших обветшалых классов и отправлялись в парк к замку. Rosa rosae, – повторяли они вслух склонение, сидя между двух кустов роз. Глядя на их трогательные лица, обескураженные многообразием грамматических суффиксов, я однажды придумал чудовище Userum, чтобы им было веселее запоминать окончания прилагательных «us», «er» и «um». У меня было, как говорят, педагогическое призвание. Мои ученики привязывались ко мне и быстро усваивали все, настолько, насколько им могло это позволить отсутствие книг у них дома и равнодушие или презрение к книгам их родителей. Школа, в том виде, в каком она организована в Италии, приносит пользу только тем детям, которые получают дополнительное образование дома, за семейным столом, слушая разговоры своего образованного папы – адвоката, учителя или врача. Длинные летние каникулы, заполненные для детей из буржуазных семей чтением книг и путешествиями, были убийственными для моих учеников, которые после двух месяцев безделья возвращались в школу с пустой головой.
Оставил бы я по собственной воле преподавание? Я старался показаться насколько возможно беспристрастным, не позволяя себе влюбиться в какого-нибудь красивого ученика или завышать оценку тем, у кого первый пушок уже украсил лукавой тенью верхнюю губу. И вряд ли какой-нибудь белокурый мальчик мог бы пожаловаться, что я порою бывал к нему несправедлив. Они были виноваты передо мной, несмотря на все мои усилия, просто за то, что напоминали мне мальчика, который отверг возможность нашей любви.
О любви не могло быть и речи. После уроков мне случалось задержаться с одним из учеников посреди потемневших аллей старого парка, и иногда мы доходили до того укромного места в глубине парка, где собранные в кучу опавшие листья, по совету музыканта из немецкой сказки, предоставляли нам естественное убежище. Нет смысла выяснять, от кого исходило желание прогуляться по парку. Встретившиеся взгляды, улыбка в ответ на улыбку, сигарета, раскуренная молча на двоих: полное взаимопонимание. У меня и в мыслях не было завязывать с кем-нибудь из учеников близкие отношения против его воли или проявлять внимание к тем, чей уже повзрослевший облик и присутствие какого-то подобия первых усов свидетельствовали бы об осознанной ответственности выбора. Никто из них не мог похвастаться тем, что уходил со мной в глубину парка больше одного раза. Из верности к Свену я ни к кому не хотел привязываться. И никого не приманивал к себе никакими подарками.
На свалке у садовника мы находили истлевшие листья, гниющие еловые шишки, клочки бумаги, обломки ремонтирующегося каменного забора, комья вырванного с корнем пырея, банки из-под Кока-Колы и пустые бутылки из-под вина, распитые на выходных. Это ложе из мусора показалось бы тебе неуютным, во мне же оно пробуждало особое возбуждение, которое не доставляли мне впоследствии ни мягкие матрасы, ни белоснежные простыни.
Катастрофа грянула словно гром среди ясного неба. Джорджо Р., семнадцатилетний толстощекий мальчик с рябым лицом, посчитал грехом лежать со своим учителем в течение пяти минут на куче мусора. Он побежал в церковь, встал на колени в исповедальне и все рассказал вальвазонскому кюре. Этот священник не преминул воспользоваться возможностью дискредитировать одного из местных молодых лидеров компартии, чьи рукописные листовки стояли как кость в горле у христианских демократов в их пропаганде по делу Миндсценти. Он донес на меня карабинерам, которые вызвали меня к претору в Сан Вито аль Тальяменто, хотя родители мальчика не подавали никаких жалоб.
Раппорт бригадира карабинеров Кордовадо от 22 октября 1949 года:
«Находясь на службе в Касарсе десятого числа сего месяца, мы получили извещение от своего информатора, что в Вальвазоне имеет место скандальное событие. (На деле все было не так, так как информатором был никто иной, как священник, который, пользуясь тем, что никто больше об этом ничего не знал, растолковал случившееся по-своему.) Поскольку в участок не поступало никаких жалоб, 14 числа сего месяца мы отправились с целью дознания в Вальвазоне, чтобы опросить внушающих доверие людей, не замешанных в происшедшем, и получить более полное представление о скандале или последствиях скандальной истории с учеником местной школы. Несмотря на наше приглашение прийти в участок, родители несовершеннолетнего мальчика явиться отказались. 21 числа сею месяца мы вернулись в вышеуказанный населенный пункт и спросили у родителей мальчика, намерены ли они подать жалобу на преподавателя школы П.П.П. После некоторых колебаний, они дали нам понять, что сохраняют за собой право не подавать жалоб. Мать на допросе заявила нам, что должна посоветоваться с мужем. В заключении, принимая во внимание отсутствие жалоб и заявлений от потерпевшей стороны, а также то, что скандал приобрел огласку и вызвал всеобщее возмущение, мы составили настоящий протокол в трех экземплярах».
Претор Сан Вито аль Тальяменто обвинил меня в совращении несовершеннолетних и непристойном поведении в общественном месте.
Презирай своего друга, Дженнарьело – вместо того, чтобы, пользуясь случаем, открыто заявить, что его личная жизнь никого не касается, вместо того, чтобы разоблачить политическое хамство этой сделки, заключенной между полицией и церковью вопреки позиции семей, которые, очевидно, не очень хотели расставаться с учителем своих детей, он низко прогнулся перед магистратом. Я заявил (дословная цитата из протокола), что «предпринял попытку совершения эротического по своему характеру акта, имеющего под собой литературный мотив и инспирированного чтением гомосексуального романа Андре Жида». И как я только не подавился этими мерзкими словами? В первый же раз, когда мой статус diverso[28]28
другого, иного.
[Закрыть] стал достоянием общественности, я сразу же поспешил от него отречься. Приписывая события в Вальвазоне иностранному влиянию или эпизодической моральной ошибке, я заверял всех во врожденной доброте своей натуры и обещал впредь ей не изменять.
Газеты правых сразу же растиражировали эту новость. «Школьному учителю предъявлено серьезное обвинение» – с таким заголовком выступила «Мессаджеро Венето» от 26 октября. «Учитель осужден за безнравственное поведение» – возвестила в тот же день «Гадзеттино», упомянув в статье про Жида. Корреспондент к счастью забыл воспроизвести цитату полностью. «Андре Жид, который два года назад получил Нобелевскую премию», – сказал я претору. Меня до сих пор мучает чувство стыда за то, что я выудил смягчающее обстоятельство, спрятавшись в академических лаврах одного из моих самых любимых писателей. «Унита» выдержала паузу в три дня, прежде чем опубликовала в своем местном выпуске заметку, в которой без указания моего имени сообщалось о случае со школьным преподавателем, обвиненном в «аморальном буржуазном поступке». Простое предостережение, без далеко идущих выводов: Жид, поначалу очарованный СССР, публично отрекся от коммунистов. И всякое упоминание предателя в коммунистической прессе влекло за собой так называемое ритуальное проклятие.
Вечером того же дня в нашу дверь постучался один из местных членов компартии: приказ явиться на следующий день на партсобрание. Я задержал его на ступеньках лестницы и сделал ему знак говорить шепотом. Мама не читала венецианских газет и еще ничего не знала.
Как и всякий раз, когда я отправлялся в тюрьму, я надел свитер с воротом и куртку из кожзаменителя. Я мысленно приготовил свою речь, в которой я заявлял, что рад представившейся возможности вынести на обсуждение проблему, под разными предлогами ранее не поднимавшуюся на наших собраниях. Если экономическая свобода пролетариата должна была оставаться нашей главной целью, то почему было не дополнить нашу программу сексуальной эмансипацией личности? Буржуазия установила свой контроль за частной жизнью не меньше, чем за капиталистической эксплуатацией трудящихся масс. Полицейская мораль семьи и тюремные условия на заводе насаждались в паре. После чего должен был следовать куплет о иудейско-христианских причинах сексуальных репрессий на Западе: пристало ли нам, в середине XX века, нам, представителям прогресса и будущего, следовать заповедям Моисея?
Это воззвание мне показалось необычайно эффектным: я уже видел себя в окружении рукоплескавших мне товарищей и предвкушал свой триумф в стенах маленького собрания, устроенного посреди симпатично нагроможденных столов и стульев в заднем помещении бара «Друзья» напротив моего дома. Служащий бара разносил в моем воображении банки с пивом, а вся наша ячейка ходила ходуном от хохота, посылая к черту карабинеров, преторов, брехливых кюре, архиепископских бумагомарак и прочих святош. Исполненный оптимизма, я завернул за угол дома с красивой лоджией и направился к входу, столь уверенный в теплом приеме, что, как бы в знак доверия, расстегнул молнию на своей куртке. Дыша полной грудью и с бьющимся от волнения сердцем, я осторожно переступил порог.
От того, что предстало моим глазам, кровь ударила мне в виски. В комнате царил полный порядок. В глубине были сдвинуты три стола, которые образовывали нечто вроде трибунала, позади которого восседали представители из Порденоне и Удине, с большинством из которых я был почти не знаком. Остальные столы были расставлены вдоль стен, и за ними сидели члены нашей ячейки. Я сразу заметил, что многие не пришли; среди прочих не было и мох лучших друзей, Нуто и Манлио, которые задержались на работе, что меня сразу навело на мысль о необычном времени собрания, как правило проводившегося вечером после ужина. Еще один неприятный сюрприз: белые рубашки, галстуки и пиджаки, которые так непривычно было видеть в будний день. Все напустили на себя серьезный вид и молча покуривали, как прилежные ученики. Я вышел на середину, на что в знак приветствия партийные лидеры лишь молча кивнули головой. Мои друзья? Несколько беглых улыбок, которые быстро спрятались за обстоятельными выражениями на лице. Только одна адвокатесса из Порденоне, Тередзина Деган, единственная женщина на том собрании, встретила меня одобрительным взглядом и открытой улыбкой. Похолодев от этого приема, я машинально застегнул куртку и уставился одиноко в угол, словно обвиняемый перед судьями.
Один из боссов, который по всей видимости председательствовал на этом заседании, откашлялся и, прежде чем начать, нервно забарабанил по столу. Он перечислил пункты обвинения, обозначенные претором, спросил меня, признаю ли я изложенные факты, и заявил, не дожидаясь ответа, что мое поведение компрометировало партию в глазах трудящихся, и что служение пролетариату несовместимо с буржуазными пороками. Терезина Деган склонилась к нему и что-то шепнула ему на ухо. Он показал, что не принимает возражений и сообщил мне, что партия решила исключить меня. После чего он попросил меня сдать партбилет, а также отныне воздержаться от посещения партсобраний.
Никто не сказал ни слова в мою защиту. Все смотрели в пол или в потолок, на клубы сигаретного дыма. Адвокатесса кусала губы. У меня же начисто вылетела из головы вся моя заготовленная речь, я шарил по карманам в поисках партбилета, который обнаружился в конце концов там, где его и следовало искать, на его обычном месте в бумажнике. Я сделал шаг вперед, чтобы положить его перед председателем. Он уже был готов его разорвать, как вдруг Терезина Деган выхватила мой партбилет и открепила от него маленькую фотографию, после чего вернула своему соседу синюю корочку. Секретарь федерального отделения, разволновавшись от этого неожиданного жеста, порвал ее на мелкие кусочки, в то время как Терезина с бесконечно доброй улыбкой протянула мне фотографию под столом и сделала знак, чтобы я положил ее обратно в бумажник.
Генеральная репетиция того, что меня ожидало дома. Не знаю, как заметка из «Газзеттино» попалась на глаза моему отцу. Крики и вопли на лестнице – это были его первые слова, которые мы услышали после его возвращения из Африки – я опозорил его имя! на что нужны сегодня тюрьмы? во времена Муссолини это так бы не прошло! и прочие любезности, изрыгаемые вернувшимся к нему командным голосом.
Устлав лестницу всеми возможными проклятиями и оскорблениями в адрес своего «говеного ублюдка», он заперся в мансарде и даже не спустился к обеду. Маме пришлось отнести ему еду на подносе и оставить его у него под дверью. Мне она не сказала ничего особенного, но чтобы ее молчание не выглядело как осуждение, она все следующие дни баловала меня, стряпая мои любимые блюда и приходя перед сном, как тогда, когда я был маленький, ко мне в комнату. Я читал в ее больших глазах, исполненных любви и боли, что она хранила внутреннее ощущение своего сына чистым и незамутненным, в каком грехе не обвинял бы меня мир.
Так, в течение всей моей жизни, мужчины неизменно пытались подавить меня и уничтожить физически различными символическими казнями; и всегда находилась какая-то сострадательная женщина, которая, как в Евангелии, дарила мне свою улыбку и свой искренний взгляд, словно зеркало, в котором я мог распознать себя, утвердиться в своем я и восстановить доверие к самому себе. И я умер под колесами автомобиля, зная, что мое изуродованное убийцей лицо будет навеки запечатлено в сердце моей мамы и моих тетушек, словно на нетленной плащанице.
После того как меня исключили из партии, смешали с грязью и опозорили, мне не давал покоя только один вопрос. Сохраню ли я свое место в школе? Не отлучат ли меня от преподавания? По случаю праздника всех святых мне выдались три дня выходных. 4 ноября я в качестве замдиректора учебных заведений Вальвазоне должен был произнести торжественную речь в память о перемирии 1918 года. За три года Первой мировой тяжелые бои обескровили наш Фриули. Воздав честь храбрости и стойкости итальянских солдат (многие деды моих учеников полегли в сражениях на Карсо), я предостерег свою юную аудиторию от риторики квасного патриотизма и пропаганды национализма. В ходе выступления я произнес фразу, которую не готовил заранее, и в которой я неодобрительно отозвался о муниципальном проекте постройки с привлечением государственных средств большого памятника на конкурсной основе жертвам немецкой агрессии.
– Имейте в виду (прозрачный намек на карательные полицейские отряды, которые когда-то бросили на подавление выступлений батраков), что чем пышнее правительство отдает дань мертвым, тем более тяжелые и несправедливые гонения ожидают живых.
Председатель школы счел эти слова «неуместными», мои коллеги, коммунисты, – «несвоевременными», а остальные преподаватели, христианские демократы, республиканцы или либералы, – «оскорбительными». Пошли всякие разговоры да пересуды, хотя они ограничивались пределами Касарсы и Вальвазоне. Сказанное не имело для меня прямых последствий, и, наверно, никак не повлияло на уже несколько дней назад принятое выше решение, о котором вечером 6 ноября меня официально известила районная инспекция: преподаватель П.П.П., «на время судебного разбирательства» (которое было закрыто через год в связи с неявкой) отстраняется от преподавания и смещается с занимаемой должности без выходного пособия.
Катастрофическое наказание с финансовой точки зрения и чудовищное с точки зрения нравственной. Меня утешала только мысль, что моя семья, мои друзья, те мои коллеги, чьим мнением я дорожил и просто люди (фермеры, торговцы, ремесленники), с которыми я хотел сохранить хорошие отношения, увязывали мое увольнение с «благородными» мотивами (мои отважная позиция и борьба с неофашистским пафосом патриотических проектов), нежели со скабрезными подробностями полицейских протоколов.
Глядя, с какой искренностью многие мои бывшие товарищи по партии переходили улицу, чтобы пожать мне руку и выразить восхищение моей политической «смелостью», я понял, что они испытывали облегчение оттого, что имели счастье работать два года с будущим «мученическим борцом» за правое дело, а не с извращенцем, обвиненном в совращении малолетних.
Политический скандал затмил собой скандал сексуальный. И тогда я понял и с тех пор находил этому подтверждение, что если второе везде и всегда стоит автору осуждения и клеймит его позором, то первое неизменно окружает его ореолом славы. Нуто, избегавший меня с момента моего исключения из партии, буквально бросился в мои объятия, едва до него дошел слух о моем увольнении. Он вспомнил наши походы на виллу Пиньятти и замок Спиттальберго. Ну и счастливый же у него был вид! И как он радовался, что вновь стал по одну сторону баррикад с бойцом Груаро и Баньяролы, который так ошарашил его заметкой в «Гадзеттино».
Я первый не выдержал и с отвращением покончил со всей этой комедией. Что ж! не имея возможности оспорить свое право быть таким, какой я есть, я снова спасовал, позорно отступился, я струсил перед лицом всего мира и испугался бремени изгоя! Какая еще темная сила вложила в мои уста эти слова о памятнике павшим солдатам, как не жалкое намерение «выйти с честью» из ситуации, уйти «с высоко поднятой головой», переведя скандал в ту плоскость, в которой я без сомнения мог заручиться поддержкой друзей? Они восхищались моей смелостью – что это, глупость или снисходительность? Я заслуживал в сотни раз большего презрения после того, как предал свой «архаичный» и «языческий» Фриули и отрекся от своей веры в невинность любви, «любой любви», и изображал из себя виноватого, отступившись при первом же серьезном ударе.
Если бы я любой ценой хотел политизировать вальвазонский процесс, вот, что они должны были бы услышать от меня: «Меня исключили из партии сразу после разгромного поражения на выборах, после того как иллюзии, которые питало Сопротивление, рухнули, после того как христианские демократы получили подавляющее большинство, идеи трехпартийной системы 1945 года улетучились, как дым, а холодная война вывела на первое место Соединенные Штаты. Не преувеличивая значение, которое можно придать этому совпадению, позвольте мне вас спросить, ведь не исключено, что партия, которая называется левой и претендует на роль освободительницы рода человеческого от многовековых оков, и в то же время подчиняется библейским заповедям, готова и к другим фатальным компромиссам. И так уж ли случайна связь между вашим нынешним историческим поражением и скромным случаем, произошедшим с товарищем П.П.П.?»
Но будучи слишком трусливым, чтобы контратаковать коммунистов и развивать противоречия в их стане, я, не моргнув глазом, съел комплименты Манлио и его друзей, прибежавших из Розы выразить свою поддержку «жертве неофашистских репрессий». Искал ли я защиту в перемене отношения к себе обитателей Касарсы? Они были люди простые, но себе на уме, и от них нельзя было трусливо спрятаться за красивыми фразами. Доктор Мойана, нотариус из Кодроипо, проходил мимо меня, даже не поднимая своей зеленой тирольской шляпы, украшенной петушиным пером. Дядя Манлио, который не раз тайком от женщин делился со мной граппой из своей фляжки во дворе у Кампези, даже не пожал мне руку, встретив у булочника. Меня провожали взглядом, когда я проходил по главной улице. На меня показывали пальцем через окно. Отец, не переставая, ругался в своем курятнике. И отказывался спускаться на обед.
В тот день, когда одна мамаша, увидев, как я возвращаюсь через поле в Касарсу, быстро позвала и увела за дом своих двух сыновей, игравших во дворе, я понял, что больше не смогу там жить. Сидеть без средств к существованию, на шее у матери, терпеть презрение буржуазного общества, сохранить лишь нескольких «идейных» друзей, и то ценой бессовестной лжи, и подвергаться осуждению всех жителей Касарсы, или бежать? куда? В тот вечер, когда я увидел, как плачет мама из-за того, что две ее знакомых, встретив ее на улице, перешли на другую сторону и не поздоровались с ней, я принял окончательное решение. «Уедем, – сказал я ей. – Оставим отца на тетушек и уедем». Раз уж я был изгнан из Рая, лучше было сбежать из него самому, лишив врагов радости смотреть, как прибавляются от слез морщины у моей мамы.
В то утро поля припорошило снегом, холод стоял собачий, мама, укуталась в свою кроличью шубку, в камфарные складки которой я чихал столько раз в своем детстве, надела свое аметистовое колье и мельхиоровые серьги, уложила в сумочку все свои сбережения и села со мной в поезд на Рим. Мы рассчитывали, что мой дядя, Джино Колусси, торговавший подержанными вещами в старом столичном гетто, поможет нам с жильем и работой. Брат, использованный мною как наживка, и перспектива достойной жизни легко убедили маму. В свою очередь мой выбор опирался на миф большого города, благоприятствующего многочисленным встречам, преимущество, которою безымянная толпа одаряет одинокого искателя, твердую надежду, что в городе Петрония, Юлия И, Микеланджело и Сандро Пенны мне уже не придется прятаться от всех, и желание жить открыто, к которому я стремился последние годы своей юности, на начавшийся тогда приток южной эмиграции, щедро поставлявшей крепких, хорошо сложенных юношей, свободных и незакомплексованных. Оторванные от своего родного прихода, они уже не будут, как мой вальвазонский стукач, находиться под влиянием своего кюре. Почему же я не выказал большей смелости и не пронесся мимо Центрального вокзала Рима в своем задыхающемся бегстве на Юг?
Я отправился на поиски нового Рая, дабы заменить им рай своего отрочества и безвозвратно утраченную утопию Тальяменто; не подозревая, что совершил самую колоссальную ошибку в своей жизни, не проехав на юг лишние двести тридцать километров, уверовав, что грязный Тибр орошает Небесные сады.