Текст книги "На ладони ангела"
Автор книги: Доминик Фернандез
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 38 страниц)
6
1936 год: возвращение в Болонью – до 1943-го. С четырнадцати лет до двадцати одного: решающие годы. Окончание средней школы в лицее Гальвани: знаменитого болонского врача и естествоведа – присвоение его имени лицею приводило моего отца в восторг. В своем сыне, глядя с неодобрением на его увлечение литературой, он мечтал развить вкус к точным наукам. Культура, говорил он, должна быть «позитивной». К тому же посещение заведения, над дверьми которого золочеными буквами было выбито имя «Луиджи Гальвани», воспринималось кадровым офицером как перманентное приобщение к «энергии». Он был наслышан о знаменитом опыте над лягушкой: когда скальпель ученого прикоснулся к нервам расчлененных лапок только что убитой лягушки, несчастная тварь забилась в конвульсиях. «Гальванизируйте, гальванизируйте!» – твердил капитан своим сыновьям. Игра слов, дающая наглядное представление как о его политических взглядах, так и о его преференциях в деле образования. Будучи добропорядочным фашистом, он связывал умственную деятельность с определенной мышечной активностью. Культура должна быть не только «позитивной», но и «бодрой» и «гибкой», она должна будоражить. Дошло до того – и это было единственное подтверждение когда-либо испытанной им нежности ко мне – что, глядя, как я по вечерам корплю над учебниками, он стал звать меня «лягушонком», рассчитывая на стимулирующий эффект данного прозвища, как если бы каждый раз, когда я зубрил уроки, историческое болонское земноводное должно было сообщить моему прилежно склоненному над научными формулами телу некие спасительные заряды животного электричества.
Дабы направить в нужное русло мои литературные вкусы, ему пришла идея записать меня на участие в конкурсе, который объявил один крупный миланский книгоиздатель. Впоследствии Валентино Бомпиани без колебаний опубликует книги таких писателей, как Моравия и Витторини. В то время – и этот пример продемонстрирует тебе, как глубоко фашистская идеология 30-х годов завладела умами самых независимых людей – он организовал конкурс «стальных книг» для публикации романов «предназначенных для подростков и написанных подростками в возрасте от десяти до шестнадцати лет». «Вы безусловно знакомы с великолепной серией Стальных книг: интересных, современных металлических книг для молодежи» (Металлические, полагаю, как сувениры, но непригодные для лягушек Гальвани.) Следовал список (воспроизвожу тебе рекламу, появившуюся в одном из ежегодных литературных альманахов, издаваемых Бомпиани) двенадцати произведений, напечатанных не на бумаге, нет! на металле (с глубоким сожалением констатирую, что стойкий к порче материал не уберег этих авторов от забвения). «Мы желаем включить в коллекцию тринадцатую книгу, самостоятельно написанную подростком. Представьте, с каким удовлетворением вы будете лицезреть на всех витринах свое произведение, все авторские права на которое будут принадлежать вам, как подлинно выдающейся личности!»
Эта финансовая приманка должна была прийтись не по душе капитану, для которого стесненность семьи в деньгах служила усилением его опекунского контроля, не гарантированного в полной мере униформой и офицерским престижем. Но то, что он прочитал на следующей странице, его очаровало. Издатель выступал с проникновенным «воззванием к родителям». «Сегодняшняя молодежь, энергичная и реалистичная, сильно отличается от того поколения, что тридцать лет назад принесло успех и признание авторам приключенческих романов. Даже книги, долгое время казавшиеся мастерскими шедеврами и своего рода научными предвидениями, перешли в разряд банальных исторических курьезов в наши дни, когда субмарины бороздят мировые океаны, а небо сотрясает гул аэропланов. Неужели мы до сих пор живем в той эпохе, когда чтение романов должно вдохновлять наших детей убегать из дома, чтобы спасать из пламени костра дочь индийского магараджи?»
Я тогда, конечно, уже охладевал к Жюлю Верну и Эудженио Салгари (считая все же некоторым перебором то, что Лючио д’Амбра, один из двенадцати авторов «металлических» романов, в своем необычайно современном и динамичном произведении для молодежи, озаглавленном «Мои три мушкетера», заменил Атоса, Портоса, Арамиса и д’Артаньяна… четырьмя собаками – опять же, наверно, из уважения к «животному электричеству»); и после того, как я отнюдь не во сне спас касарскую девочку, у меня не возникало ни малейшего желания лететь на помощь какой-нибудь принцессе из Лахора. Впрочем, завораживающие посулы альманаха Бомпиани не могли обольстить того, кто только что открыл для себя «Макбета» Шекспира и Диккенса, Гоголя и Достоевского, раскопав эти книги в букинистических лавках, книги тем более далекие от военно-морских и авиационных идеалов и примитивного витализма, должных возбудить наши юношеские амбиции, что покупал я эти книги в той галерее, что окаймляет пьяцца Маджоре де Болонья и затем простирается вдоль южной стороны собора Святого Петрония.
Колоннады ее, известные как «Портики Смерти», обязаны своим волшебным названием тому обстоятельству, что в зданиях, которые они поддерживают и в которых сегодня разместились музей и разные офисы, когда-то ютился госпиталь. Данная подоплека была мне неведома, и я воспринимал этот топонимический каприз в буквальном смысле. Расположившиеся за книжными развалами торговцы казались мне призрачными посланниками загробного мира. Я не говорил себе: «Пойдем, купим книгу». Я говорил: «Что новенького может предложить нам Загробная мысль?» Читать, отождествлять себя с героями романов и театральных пьес значило для меня отвернуться от той «жизни», которую шумно проповедовали фашисты, значило проникнуть в погребальную мифологию, которую я открывал для себя почти каждый день перед витриной Смерти.
Пока генерал Бадольо водружал итальянский флаг на берегах Барэль-Азры и Джубы, меня несло течением в излучины Коцита, Леты, Флегетона, Стикса. Какое значение имели для меня громкие победы в Эфиопии, когда, укрывшись в тишине своей комнаты от назойливого радио, я открывал новую книгу, буквально вырванную из зубов скупого Харона в обмен на несчастный обол, который мне с трудом удавалось наскрести, вывернув наизнанку все карманы? Ни красноречие отца, ни посулы Валентино Бомпиани не могли вдохновить меня обмакнуть перо в живительную и истинно героическую кровь книжных персонажей. Я не добавил к батарее «стальных романов» тринадцатый нержавеющий шедевр. Но если уж я попытался бы блеснуть в щенячьей литературе, то предоставил бы слово не четырем мушкетерам Лючио д’Амбры, а трехглавому Церберу, стерегущему врата Тартара. И когда наступил мой черед писать и публиковать, я уже знал, что начинаю путешествие в темное царство Плутона.
На вкладышах альманаха Бомпиани печатались всевозможные загадки, анекдоты, литературные игры и шутливые опросы знаменитостей. Помню, на вопрос: «Что бы вы сделали, если бы были невидимкой?» – один авангардный писатель ответил так: «Я бы отправился к Д’Аннунцио и шепнул бы ему на ухо: «Покайся…». Тонкая ирония и насмешка с подтекстом, которая кроме всего прочего, похоже, свидетельствовала о его смелости – все зависело от того, как бы вы завершили зависшую в воздухе фразу. И в то время как большинство читателей (и особенно читательниц), покоренных лирой слепого аэда, сказали бы: «Покайся, что соблазнил столько женщин и принес столько жертв на алтарь Муз» (переплетя банальное проклятие с подобострастным восхищением), редкие истинные знатоки расценили бы это иначе: «Покайся, что пишешь такие плохие стихи», ну а самые смелые увидели бы тут политику: «Покайся, что стал другом Муссолини». К помощи таких вот уловок и прибегала оппозиция, чтобы остался услышанным ее слабый голос, задавленный полицейскими нападками.
В анналах фашизма Болонья осталась ареной одного памятного события, к которому я оказался причастен из-за той двойственной роли, которую сыграл в этом событии мой отец. Артуро Тосканини – самая блистательная фигура итальянского артистического бомонда – своей косматой головой и своим необузданным, вспыльчивым нравом олицетворял тогда сопротивление Дуче. За исключением нескольких интеллектуалов вроде него и горстки коммунистов, вся страна ползала на животе. Высшая аристократия, парламент, сенат отныне представляли собой декоративные институты власти. Партия осуществляла жесткий контроль за банками, промышленностью и профсоюзами. Последний оплот свободы, «Коррьере делла Серра», капитулировал сразу после отъезда Альбертини. Единственным островком, который пользовался привилегией некоего оффшора, оставалось здание Ла Скала. До тех пор пока управление оставалось за Тосканини, портрет диктатора, развешенный во всех школах и общественных учреждениях, никогда не украсил бы интерьеры великого миланского театра. И это в то время, когда Пьетро Масканьи, официальный фашистский подпевала, дабы сгладить то фиаско, которому подверглись все его опусы, начиная с «Сельской гвардии», писал «Песнь корпораций» и «Гимн труду». А Отторино Респиги (еще одна гордость Болоньи!), ставший первым итальянским композитором после смерти Пуччини, превозносил в своих симфонических поэмах холмы, фонтаны и пинии вечного города и выражал в них неприкрытое восхищение тираном.
Одним воскресным майским днем Тосканини приехал в Болонью. Он остановился в отеле «Брун», любимом старом дворце королевы Маргариты, в котором перманентно ошивались дряхлые дворяне, переезжавшие во дворец вместе со своей мебелью и обстановкой. Во время войны его разбомбило. Вечером маэстро должен был выступить в муниципальном театре с концертом памяти бессменного директора консерватории, Джузеппе Мартуччи. По чистому совпадению в тот день должно было состояться открытие Майской Ярмарки: важное событие в нашем городе, связанное с культом свинины – болонская мортаделла, фаршированные моденские окорока, сосиски из Имолы… Подростки в коричневых рубашках раструбили на весь город сообщение, опубликованное в утренней «Карлино», что в вечернем гала-концерте, назначенном на девять тридцать, примут участие замминистра внутренних дел, Леандро Арпинати, и – предмет особой гордости меломанов – Галеацо Чьяно, зять Муссолини собственной персоной. Автор статьи воздержался от намеков на то, что эти могущественные иерархи поспешили в столицу Эмилии, соблазнившись на колбасную пирушку, о которой напоминала программа фестиваля, красовавшаяся на ярмарочных щитах, а не на концерт для скрипки с оркестром си бемоль покойного соотечественника. С учтивой осмотрительностью журналист под конец обращался с «гальванизирующим», как сказал бы мой отец, призывом ко всем местным фашистам организовать Их Превосходительствам прием, достойный родины Альбани, Альгарди, Бибьены, Доминикена, Карраша и Серлио (он не осмелился добавить «мортаделлы»; алфавитный порядок лишь подтверждает, что газетчик едва успел освежить свои номинативные познания по розовым страницам словаря). «Да взовьются все наши знамена, да заполощутся штандарты Константина Великого!»
Увы, для полного успеха этого праздника римского флага оставалось, чтобы ветры соблаговолили ниспослать хоть какое бы то ни было дуновение, но ни апеннинский трамонтана, ни адриатические ветры, овевающие долину По, и не подумали заявить о своем присутствии. В городе стояла душная весенняя жара. Неподвижные стяги безжизненно свисали в застывшем воздухе. Единственным существом, сотрясшим воздух, оказался мой отец, который вернулся домой ровно в полдень в состоянии сильного возбуждения. Хлопнув всеми дверьми, он закрылся в своей комнате, не сказав нам ни слова. Он предстал перед нами уже в парадной форме, с багровым от ярости лицом.
«Отмщение, отмщение!» – бормотал он.
Отец выпил рюмку яичного ликера и объяснил нам причину этой внезапной эмоциональной вспышки. Профессор Липпарини, признанный гуманист, автор школьных учебников и мэр Болоньи, отправился с приветствием в отель к маэстро и попросил его исполнить с оркестром фашистский гимн «Джовинецца» в тот момент, когда два иерарха появятся в театре. «Вы сошли с ума, – ответил Тосканини. – Даже короли, которые часто приходили ко мне на концерты, не изъявляли подобных претензий. Я дирижирую только для серьезной музыки». Вследствие столь чудовищного оскорбления, – добавил мой отец, – префект Гуаданьи созвал все полицейское и армейское начальство. Нам что теперь, опасаться восстания? Мы, стало быть, не должны были обедать с ним, – сказал отец и посчитал своим долгом пойти в префектуру. Общественный порядок был нарушен.
Остаток дня прошел в лихорадочных переговорах. Их Превосходительства должны были приехать только в семь часов специальным поездом из Рима и, прежде чем предоставить свои ушные раковины в распоряжение концертного празднества, они отправлялись непосредственно на холм Святого Луки, чтобы набить себе брюхо на свиной пирушке. Добряк Тосканини посоветовал прибегнуть к помощи муниципальной капеллы, которая могла бы сыграть фашистский гимн на пленэре перед входом в театр. Компромиссное предложение был воспринято как очередная насмешка (каковым оно, возможно, и было). Федеральный секретарь Гинелли, вне себя от ярости и страха, потребовал как раз то, что, как и ожидалось, в конечном счете, срикошетило дубиной по черепушке этого маразматика. Наконец, банкет начался. Когда часы пробили девять, и гости, вскинув руку, бросили взгляд на часы (кроме Чьяно, который носил свой булыжник на цепочке), продолжая, дабы не упустить своего, с удвоенной силой пожирать заливных поросят а ля Жакопо, настало время уведомить замминистра внутренних дел и министра печати и пропаганды, что в театре их ожидал беспрецедентный афронт.
Зять Муссолини расхохотался. «Да упаси Господи! – зыкнул он заплетающимся языком, распухшим от чрезмерных возлияний шипучего ламбруско[10]10
итальянское игристое вино.
[Закрыть]. – Гора с плеч!» Стоит ли удивляться, что выступление артиста, столь же провинциального, как и покойный Мартуччи, не могло возбудить ни малейшего любопытства у такого немузыкального собрания? Следует все же напомнить, что подвигом этого более чем скромного композитора и его главным достижением, о котором нельзя сегодня забывать, стала осуществленная им в Болонье первая постановка на итальянском языке вагнеровского «Тристана». Даже будучи глухим к прелестям Эвтерпы, Его Превосходительство все ж таки должен был знать, какое неописуемое наслаждение доставили великому Другу его тестя, его трансальпийскому Идеалу, сладостные звуки бейрутского карлика. И пока Арпинати подавал префекту знаки возвращаться в город без них и больше их не донимать капризами свихнувшегося старика, Чьяно – в восторге оттого, что нашел предлог отказаться от приглашения – расслабил ремень на одну дырку и заказал себе очередную порцию заливного. Замминистра, сидевший справа от него, тем временем деликатно ухватил деревянные щипцы, запустил их в банку с корнишонами и собственноручно сервировал своему августейшему соседу набухшие пупырчатые огурчики.
А у подножия холма, в гнетущей городской духоте, настроение у всех уже было испорчено. Все эти приготовления, весь этот переполох впустую! Освирепев от наглости министров, Гинелли не знал, на чем и ком сорвать свой гнев. Не допущенные к пирушке, отряды фашистской молодежи по быстрому расправились со своими немудреными макаронами, обыденно приправленными а ля болоньезе. Ободренные федеральным секретарем, они собрались перед входом в театр. Античная муниципальная гордость, которая восстановила их предков против Рима, в последний раз вещала их взмыленными устами. Да разве они позволят держать себя за дураков? Среди них был и мой отец. Оскорбленный поведением Чьяно, он не мог себе простить, что пренебрег домашним обедом и бросился спасать фашистскую честь, которой его исторические кумиры бессовестно пожертвовали ради собственного брюха.
Тосканини подъехал к театру на своей машине. Едва он опустил ногу на землю, как его с угрожающим видом окружила небольшая толпа.
– Намерены ли вы играть Джовинеццу?
– Нет, – в который раз ответил маэстро.
Его начали теснить и толкать, кто-то ударил его кулаком в спину; с его головы слетела фетровая шляпа, и толпа ее яростно затоптала. Событие, вызвавшее скандал и возмущение в международной прессе, для Тосканини кончилось пощечиной. Кто-то божился, что видел, как капитан П. замахнулся рукой. Другие, напротив, приветствовали появление военных, пытавшихся охладить разгоряченные умы и говорили, что какой-то офицер с тремя галунами (единственное уточнение, которое мне удалось раздобыть) во избежание худшего помог Тосканини сесть обратно в машину. Наиболее ярые манифестанты, во главе с Гинелли, устроили шествие к отелю. Федеральный секретарь посоветовал маэстро немедленно покинуть Болонью, так как власти не могли уже отвечать за его безопасность. Ночью, под охраной эскорта карабинеров, Тосканини уехал в Милан. Некоторое время спустя, бросив свой театр и свою родину, он эмигрировал в Америку.
Этот инцидент не нанес удара по престижу ярмарки, которая по-прежнему из года в год открывает свои выставочные стенды. Тосканини само собой заработал на этой поросячьей истории только лишней славы. Было ли у Чьяно с Арпинати несварение желудка, история умалчивает. Единственная достоверная жертва свиных эмилианских празднеств – бедный Мартуччи, которого в тот вечер так и не сыграли, и впоследствии более ничем запоминающимся память его так и не почтили.
7
Великий понтифик и главный шут нашей довоенной Италии-Акиле Стараче, секретарь Народной фашистской партии. Он предписывал мужчинам втягивать животы и выпячивать грудь, а женщинам, которых он считал детородными машинами, наращивать грудь и бедра. После оккупации Эфиопии, мы должны были кричать: «Да здравствует Дуче, основатель Империи!» Пресса прошла подробный инструктаж. Писать не: «В знак примирения они пожали друг другу руки», а: «приветствовали друг друга по-римски». Вместо: «Мэр заложил первый камень» – писать: «нанес первый удар киркой», так как глагол «заложить» означал недостаточно мужественное действие. Стараться не говорить, что высокопоставленное лицо обосновалось в кресле какого-либо ранга: крайне досадно и некрасиво, если создается впечатление, что начальник начинает с того, что садится. В дни грандиозных фашистских празднеств, когда люди со всех концов города стекались к стадиону, требовалось идти с развернутым флагом и запрещалось заворачивать его в газету или нести подмышкой. Должностным лицам предписывалось ходить маршем и все торжественные церемонии предварять исполнением гимнастических трюков, таких как прыжок через штык с сомкнутыми ногами или прыжок сквозь горящий обруч.
Маршал авиации, Итало Бальбо, прибрал к рукам старинный донжон, окруженный рвом с водой, и одалживал его на сутки своим «атлантам» (то бишь своим доблестным летчикам). Каждый из этих героев имел право поднять мост через ров и уединиться на двадцать четыре часа со своей избранницей в этой башне, в которой была предусмотрительно оборудована кухня, и имелся запас продовольствия.
Роберто Лонги, непревзойденный историк и искусствовед, у которого я имел счастье учиться в университете, учил нас распознавать фашизм не только в издевательствах и насмешках над младшими и новичками, но и там, где никому из нас и в голову бы не пришло это делать. Уроки тем более ценные, что в том же году, наэлектризованные призывом «пожертвовать свое золото родине», итальянские мужчины принялись снимать со своих галстуков булавки, женщины сдирать с себя серьги, а невесты – обручальные кольца. Даже мудрый Бенедетто Кроче, совесть нации, олицетворение свободы, распахнув двери своего неаполитанского дворца, сдал свою медаль сенатора.
Профессор Лонги – никогда не забуду его сдвинутую на лоб шляпу, его орлиный нос, шелковый платок, прикрывающий чувствительное к простудам горло, и его речь, живую, язвительную и никого не щадящую – порою допускал некоторую вольность в расписании и проводил свои лекции вне древних стен на виа Замбони. Мы шли пешком мимо башен Азинелли и Гаризенды и выходили на пьяцца Маджоре по узенькой улице Ювелиров, сохранившей в неприкосновенности свой облик со времен Средневековья (не в пример виа Риццоли, или как ее еще называют, Корсо, авеню банкиров и магазинов люкс). Прислонившись к дворцу Подеста, мы совершали педагогическую остановку перед Святым Петронием, чей внушительный фасад высоко вздымался на другом конце площади. И в отличие от своего друга Энрико, который к тому времени уже отрастил усы и вовсю кадрил местную цветочницу, я не упускал ни единого слова профессора.
«Фашизм? Константа итальянской истории, – формулировал он короткими, четкими фразами. – Ни в коем случае не путать его с режимом Муссолини. Болонья, антифашистская по сути в своей многовековой борьбе с римским империализмом. Городское сопротивление, поставившее заслон амбициям Ватикана. Коммуна, отстаивающая свою автономию, и Церковь, стремящаяся к экспансии. Последствия этой войны – перед нашими глазами».
«Еще в 12 веке, в ответ на притязания Папского престола, постановившего воздвигнуть собор в честь святого Петра, горожане заложили эту базилику и дали ей имя святого Петрония, первого эмилианского святого, нашего покровителя. Согласно плану, она должна была превзойти по площади даже римский собор Святого Петра. Гигантский и самый высокий в Европе неф. Но, как ты справедливо заметил, Пьер Паоло, в остальных элементах она осталась незавершенной. В 16 веке, после двухсот лет независимости, папские легаты возвращают город под власть Ватикана. Чтобы помешать каменщикам закончить работу, они выстроили вдоль строящейся базилики несоразмерно вытянутый в длину одноэтажный дворец, так чтоб уже было невозможно достроить боковые крылья. Вывод сделайте сами и скажите мне, не возвышается ли перед вами своим единственным нефом, лишенным трансепта, этот восхваляемый идиотами храм лишь как свидетель нашего поражения?
Так говорил наш наставник. И как подтверждение его слов, дворец, ответственный за подобное фиаско, красноречиво покоился на Портиках Смерти. Будучи глухим к тем переживаниям, что пробуждала во мне эта неожиданная ассоциация между книжной торговлей и папским деспотизмом, Энрико, подкручивая одной рукой свои усы, а другой копаясь в примулах, вовсю уговаривал юную цветочницу проследовать со своей тележкой вслед за нашей группкой. Мы поднимались вдоль аркад к апсиде Святого Петрония, или скорее, к ее отсутствию, поскольку в качестве своего последнего аргумента, Роберто Лонги демонстрировал нам, что она также осталась лишь в планах архитекторов. С площади Гальвани, где под статуей вездесущего естествоведа мы делали привал, было видно, как высокая отвесная стена закрывает собой изуродованное строение. Матиас, пользуясь этой остановкой, в два прыжка добегал до ближайшей книжной лавки Капелли и методично копался на ее полках. В результате он снискал такое благодушие старшего управляющего, некоего Отелло Мазетти, что тот выступил нашим посредником у старого издателя с пьяцца Сан Доменико и убедил его опубликовать наши первые сборники стихов.
Нас было четверо поэтов, что собирались каждый день и бесцельно блуждали под колоннадами, иногда до рассвета, когда уже разносчик молока на наших глазах раскладывал свои бутылки в ведра, свешивавшиеся на веревке из окон: Энрико, чье увлечение юной цветочницей с пьяцца Маджоре оживало в утренние часы в ботанических метафорах, подобно тому как позже, влюбившись в дочку галантерейщицы, он буквально переплетет вышивкой и кружевом свои стихи, став, в конце концов, под влиянием уже более зрелого чувства, достойным продолжателем поэзии Пасколи; Матиас, который пропадал за пыльными полками в поисках редких книг и документов, способных прокормить его необычайно эрудированную музу питательным слогом Кардуччи; и, наконец, мы с Даниелем, единственные, кто посвятил себя изобразительным искусствам (Даниель занимался даже живописью), и кому Роберто Лонги мог доверить послушать свои последние импровизации, когда весь класс уже разбегался по домам.
Во время наших прогулок он невзначай обращал наше внимание на то, что со свойственной ему язвительностью он называл победами римского орла: те же роскошные витрины Корсо, которые вытеснили в конце прошлого века деревянные навесы и торговые развалы ремесленников. Буржуазия Ризорджименто положила конец общине портика. Она выпотрошила средневековый центр, пронзила его проспектами, наводнила официальными зданиями, воздвигла статуи на площадях и нагрузила фасады пузатыми балконами (украшение несовместимое с цивилизацией аркады, ведь балкон был всегда презрительной уступкой улице со стороны собственников, решивших отгородиться от нее за наглухо закрытыми дверями), не поскупившись на безвкусные и претенциозные карнизы, розетки и лепнину – таково наследие умбертианской эпохи и прямое следствие режима централизации, давшее о себе знать задолго до железобетона, триумфальных арок, стадионов, сберегательных касс, почтовых отделений и сельскохозяйственных институтов Муссолини.
«Слышите?» – внезапно спросил нас Лонги, вытягивая указательный палец в сторону открытого окна, из которого доносился ясный и невозмутимый голос диктора. Я удивленно переглянулся с Даниелем. Отнюдь не громогласное красноречие Венецианской площади изливалось на нас в этот тихий весенний день, но примерная серьезность ведущего культурных программ. Сдержанно, без пафоса, он рассказывал о Пиранделло по случаю круглой даты со дня его смерти. У профессора были все основания испытать удовлетворение. Почему же он с таким раздражением нахлобучил шляпу, как если бы хотел заткнуть себе уши?
«Вранье! Фальшивка! – воскликнул он несколько раз, не замечая наших удивленных взглядов. – Настоящая чума!» – Мы с трудом различали смысл его обрывочных фраз. Сговорись все итальянские портные шить только коричневые рубашки, даже им бы не удалось оболванить всю Италию этой безликой униформой, как эта монотонная агитка, транслирующаяся из студий Монте Марио с берегов Тибра. Не дай Бог, чтобы Болонья когда-либо произвела на свет еще одного Гильельмо Маркони! Благодаря ему Рим получил возможность беспрепятственно навязывать нам фальшивые модели национального единства. Там, где ничего не добились двадцать четыре года школы и службы в армии, парламентские выборы и налоговая реформа, десятиминутная радиопередача, даже не важно на какую тему, непроизвольно сплачивала своих слушателей, чьи приемники ловили ее и на скалистых берегах в Сицилии, и под стук пивных кружек в горном шале в Доломитах. Одно-два поколения, и они будут готовы забыть и свой родной язык, и свои обычаи, и свой национальный характер, чтобы насадить эту отупляющую, бездушную интонацию, это трафаретное мировоззрение и эти пошлые штампы.
«А вчера по этому радио они превозносили падуанские фрески тосканца Джотто», – добавил профессор. И тогда мы поняли, почему он источал такую желчь, а он говорил отнюдь не на узко провинциальном наречии (ты сам отметил то, как он употреблял сложные формы имперфекта условного наклонения, достойные старомодного пафосного языка де ла Круска), а на самом безупречном и совершенном итальянском – не имеющем ничего общего с языком того двуликого нобелевского подхалима Агридженте. Долгие годы Лонги боролся и призывал по-новому оценить болонскую живопись XIV века («брутальную, стихийную, народную»), на которую официальные искусствоведы наложили свои табу. Всегда следовавшая традициям тосканской школы, она по инерции склонялась перед политическим могуществом, которое Флоренция – тогдашний Рим – обрела в ущерб эмилианским городам.
Вечная борьба центральной власти с очагами местного самосознания. Опасения, что лишь художники, удостоившиеся стать частью культуры, станут единственными избранниками, о которых будут говорить по радио, разве не были они свидетельством пророческого дара? У меня были свои собственные причины сопротивляться (не забывай, ведь свои первые стихи я писал на диалекте) лингвистической гегемонии столицы, но стал бы я позже изобличать с той хорошо известной тебе ядовитой злобой разрушительную силу масс-медиа, не имея за душой поручительства моего бывшего преподавателя? «Чудо!» – вскричали отцы итальянской демократии, когда телевиде+ние бескровно привело весь полуостров к тому моральному и интеллектуальному единству, которого итальянцы не добились ни ценой пролитой крови в битвах Рисорджименто, ни ценой героизма бойцов Сопротивления. И никто, кроме меня, тогда ведь не поднялся и не сказал, что жизнь в провинции деградировала, что людям забили голову дрянью, что они приклеились к своим ящикам, что незаметно и начисто умирает или уже умерла ночная жизнь в маленьких городах и деревнях, чьи улицы отныне пустели с наступлением сумерек.
Культура распространялась, завоевала слои населения, до той поры остававшиеся невосприимчивыми ко всякого рода литературе, музыке и изящным искусствам. Но с последствиями, о которых предупреждал Лонги. Теперь на почтовых календарях вместо швейцарских водопадов и зверушек репродуцировали Джотто, Чимабуе и Дуччо (которого Лонги кстати нежно любил и внушил эту любовь и нам). Что же касается Витале да Болонья, Симоне деи Крочефусси и Липпо ди Дальмазио, то они навсегда пребудут во мраке забвения, став жертвами исторической обструкции Болоньи. Напрасно в городском музее святой Георгий Виталийский пронзал огненным копьем пасть низвергнутого дракона-единственным подвигом, который вывел бы его в свет из стен пинакотеки, дабы иллюстративно увековечить над каминами тысяч гостиных, стали бы пятнадцать минут славы, подаренные голубым экраном.
Помню, Даниель должен был написать курсовую о строительных материалах, которые использовались в эпоху расцвета. Для нас, ранее равнодушно относившихся к подобной работе, это была возможность осознать архитектурный гений нашего города. Я сопровождал своего друга в его исследованиях; именно во время наших прогулок я развил свои размышления о преимуществах портика и общинной архитектуры. Еще одним откровением для нас стал тот факт, что ни благородный мрамор, ни буржуазный строительный камень не получили у нас распространения. Вместо них более скромные, более простые и более теплые стихии. Прежде всего, вездесущий кирпич, даже на фасадах церквей. Дома, дворцы, портики, стены, монументальные ворота, муниципальные и религиозные строения: всюду кирпич – неброский, домашний, дружелюбный. Конкуренцию ему составляли только необычные материалы из долины Рено. Одевшись очень легко, чтобы не задохнуться в послеполуденном июньском зное, мы ползали по окрестным холмам и знаменитым «бухточкам», своеобразным карьерам естественного происхождения, каменистые отложения которых, такие же мягкие и податливые как глина, использовались в строительстве. Бледнотерракотовый селенит, украшающий цоколи Гаризенды (той из двух башен, что наклонена); и пористый, податливый, нежный как масло песчаник, залегающий на выходе из карьера, алый, словно мясо лосося.