355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Доминик Фернандез » На ладони ангела » Текст книги (страница 17)
На ладони ангела
  • Текст добавлен: 19 сентября 2016, 12:27

Текст книги "На ладони ангела"


Автор книги: Доминик Фернандез



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 38 страниц)

25

Главко, коренастый, напористый, с такой копной на голове, что, как говорил Серджо, любая вошь умерла бы от старости, прежде чем допрыгала ото лба до затылка; то, как он недовольно выпячивал верхнюю губу и внезапно замыкался в себе, выдавало в нем настоящего сорванца, его очень любили его друзья, среди которых его необычайно подвижное и крепкое, приземистое тело воплощало беззаботную радость и бесшабашное жизнелюбие. Быть может, в нем, как в самом младшем члене банды, они любили собственное детство, предчувствуя, что оно вскорости пройдет; и больше всех – Сантино, который с горя, что нанялся на работу на расположенный на берегу Аниене завод по производству жавелевой воды, недавно обручился с Фаустой, дочкой тамошнего бухгалтера. И погрузился в сложные вычисления, основанные на сочетаниях месяца, дня, числа и фаз луны, чтобы определить в еще далеком для себя будущем дату своей свадьбы.

Свадьба, регистрация брака, переезд: слова чужеродные в устах юного жителя боргатов, привыкшего, как в примитивных этносах, к тому, что большая часть племени пользуется ограниченным количеством имен. Акты гражданского состояния ими серьезно не воспринимались. Желание выделиться, стать непохожим на других свойственно потомкам квиритов, а не сынам природы.

Сантино сопровождал свои астрологические спекуляции улыбкой, которая могла сойти как за насмешку над своими супружескими планами, так и за демонстрацию своей взрослости. Когда он с отвращением на лице вынимал из своих лоснящихся от геля волос замасленную расческу, было непонятно, то ли он жалел о своей прежней беспорядочно взлохмаченной шевелюре, то ли злился оттого, что проведенные у парикмахера часы, как ему казалось, не приносили должного эффекта.

Что еще сказать об остальных членах банды? Аньоло, два Альдуччо, четыре Амелио и семь Франко… Они ходили в одинаковых куртках, всегда вместе и всегда заодно, словом жили стадной жизнью клана. Я сильно удивился, обнаружив их любовь к воде и водным играм. Как только наступала хорошая погода, как только солнце выглядывало из-за туч, они неслись к Амьене, срывали с себя одежду и бросались в кальсонах в пенистый поток. Плавать толком никто не умел. Если самые спортивные из них доплывали до середины реки и мерялись силами в брассе или примитивном кроле, то остальные купались в какой-нибудь тихой заводи. И без того мутная от самого своего истока в Апеннинах, Аниене, смешиваясь со сточными водами завода, становилась желтой, что впрочем нисколько не мешало ребятам с наслаждением барахтаться в ее воде, как в своей самой естественной среде. Сантино, лучший пловец в Понте Маммоло, не задумываясь, оставлял свою невесту и бежал вместе с нами в камыши, где он бросал в общую кучу свою одежду. Радость от бега со мной на перегонки длилась недолго. Глядя, как он бросался в воду, выскакивал, нырял солдатиком, выныривал, и, фыркая, резвился как угорелый, я понимал, что за счастье побарахтаться в воде он готов был забыть про все на свете. Но лишь тогда, когда он, перевернувшись на спину, спокойно скользил вниз по течению, лишь тогда мистическая сила водной стихии, казалось, полностью овладевала им. Он закрывал глаза и млел от счастья. Фауста сколько угодно могла надрывать свои легкие на мосту. Он не слышал, а, может быть, его из глубины тинистых вод влекла к себе своею песней более могущественная сирена.

В удачные дни вся компания отправлялась в купальни Чириола. Эти купальни, располагавшиеся в самом центре Рима под мостом Сант'Анджело, держались на плавающих опорах и соединялись с берегом перекинутым через грязные воды Тибра трапом. На этой бывшей барже имелся бар и душевая с раздевалкой. К барже был пришвартован старый деревянный плот, использовавшийся как солярий и мостик для ныряния. Так как вход стоил пятьдесят лир, а неуступчивый хозяин, опираясь на свою деревянную ногу, все время дежурил у кассы, мы могли проникнуть туда лишь по три-четыре человека за один раз. Остальные либо гоняли неподалеку мяч по траве, либо, облокотившись на парапет, следили за маневрами гребцов, либо смотрели, как солнце, словно желток огромной яичницы, сползает за купол Святого Петра. Главко, который не умел плавать, барахтался под трапом в грязном прибое реки. Сантино, как настоящий чемпион, прыгал с принесенного ему из бара столика в самую середину убыстрявшегося в том месте потока, взмывая изящной ласточкой и закручиваясь штопором, от которого у нас захватывало дух.

В трюмах все без смущения принимали душ, гордясь мужскими чертами своих юношеских тел и не боясь оказаться не на высоте. Но ягодицы оставались для них сакральным местом, табу. Они никогда не говорили об этой части тела и старались не выставлять ее на всеобщее обозрение. Они с неодобрением восприняли бы любые шутки по этому поводу. Заведение предоставляло маленькое полотенце с бахромой. Набедренной повязки из него было не сделать, и им просто прикрывали зад, когда возвращались из душевой в раздевалку.

У входа перед трапом Сантино ждал безродный фоксик, белый с рыжими пятнами, изъеденный лишаем, с обвислыми ушами и замызганным животом. Завидев Сантино, он вилял хвостом и бежал за ним на плот, но Сантино поначалу приходилось отгонять его для виду. «Фу! не надо лапать меня, тварь!» – кричал он нарочито грубым голосом. Собака, без ума от счастья, крутилась у него под ногами. «Ну ладно! Хочешь просто понырять с нами! Смотри-ка!» Он бежал в припрыжку за Сантино и замирал на самом краю плота, недоверчиво вытягивая свою морду над грязной водой, вспенившейся у плававших там старых автопокрышек.

«Ну что, хочешь хлебнуть водички?» – спрашивал Сантино, гладя его одной рукой по спине, а другой пытаясь притянуть его за прогнившую веревочку, которая заменяла ему ошейник. Собака вставала по струнке на задние лапы, глядя на парня влажными и полными мольбы глазами. «Что, дрейфишь? Сейчас сам тебя в воду брошу! Грязнуля беспородная!» Дворняга упиралась, отпрыгивала назад, но вместо того чтобы убежать, она сама возвращалась, не находя себе места, и вовлекалась в пленительную игру страха и любви. «Эх, ты, старая шляпа, грязнуля беспородная!» – ласково повторял Сантино и продолжал мучить пса, подталкивая его к воде. Даже фыркающий под сиденьем мотор его «Дукати 125» не вызывал в нем и половины той гордости и наслаждения, которые доставляла ему дружба с его беспородным Султаном. В конце концов, он вставал, подтягивал резинку своих плавок и бросался вниз головой в воды Тибра, да так что от его прыжка мы теряли дар речи. Собака от радости своей причастности к славе хозяина, не зная чем ему отплатить, бросалась в бешеный пляс, заливаясь лаем, на который сразу выскакивал на своей деревяшке спесивый хозяин заведения.

Как-то раз мы с Серджо, Сантино и Главко болтались у Святого Павла. Ветер развевал концы свисавших со стен афиш с размытым портретом министра Сфорцы, которые расклеили по всему городу по случаю его похорон. Сквозь стеклышко монокля на нас глядел несуществующий старый мир, как будто этот элегантный дипломат умер век тому назад. Наше внимание задержал жалобный речитатив дряхлого слепого нищего. Он сидел у входа в собор, положив перед собой на тротуар свой берет, с белой тросточкой на коленях. Своим сокрушенным бормотанием ему удалось выудить у верующих немалое количество монеток по десять и по двадцать лир и даже несколько купюр. Услышав наши шаги, он запричитал с новой силой. Сантино толкнул Главко локтем. Тот с озадаченным видом пожал плечами. Сантино сделал вид, что вытряхивает что-то из ботинка, чтобы пропустить нас вперед, затем резко схватил берет и бросился со своей добычей наутек. Старик принялся вопить, размахивая тросточкой. Так как никто не пришел ему на помощь и даже апостол Павел остался глух к его призывам, он принялся поносить «сан Лумино», одного из тех воображаемых святых, которых римляне придумывают, чтобы было кого осыпать ругательствами, не впадая в грех сквернословия.

Ребята даже не обратили внимания на его крики. «Почти пять сотен!» – воскликнул Серджо. Он протянул руку и без зазрения совести сгреб свою долю. Главко сделал так же. После чего они силой запихнули мне в карман одну купюру. Мы возвращались по набережной Тибра, но я никак не мог отойти от этой сцены и спрашивал себя, какое положение в их кодексе чести позволило им так жестко вести себя с беззащитным нищим, который, как и они, стал жертвой римских джунглей, в то время как какая-то шелудивая шавка удостоилась их всеобщего покровительства и особой нежности со стороны Сантино.

Последний удивил меня еще раз, появившись однажды в новехонькой кожаной куртке, таких до этого в Понте Маммоло никто не видел, с плиссированной талией и дутыми плечами, последний писк моды, такие можно было встретить на манекенах в одном из бутиков на виа Венето. В купальнях Чириола Сантино не пошел в общую раздевалку, а оплатил запирающийся на ключ личный шкафчик, и повесил в нем свою обновку на плечики. Он мне также показал, но только мне одному, боялся насмешек, галстук, который он купил вместе с курткой, и который он затолкал в карман, завернув его в папиросную бумагу. Галстук с фосфоресцирующими блестками и такой вопиющей расцветки, что я никогда в жизни не забыл бы его, даже если позже не произошло бы того, что отпечаталось в моей памяти вместе с этим галстуком.

На остававшиеся деньги Сантино снял лодку. В середине реки течение, гораздо более сильное, чем мы предполагали – о нем можно было только догадываться по крутящимся обрывкам бумаги и пластиковым бутылкам – понесло нас со всей скоростью. Пришлось налечь на весла, иначе нас бы подхватило как соломинку и тогда мы рисковали бы разбиться об опоры следующего моста. «Правь, смотри куда плывешь!» – кричал Главко. Вытянувшись на носу лодки, он показывал на какое-то черное пятно, напоминающее камень, под центральной аркой моста Виктора-Эммануила. «Черт! Это – ласточка!» – воскликнул Серджо. Ласточки десятками перелетали как угорелые от одного берега к другому, сновали туда-сюда под арками, скользя серыми животами по поверхности воды. Еще мгновение и наша ласточка бы утонула. Она с трудом вытаскивала крылья из воды, падала обратно и трепыхалась изо всех сил.

«Да что на тебя нашло? Стой! Ты рехнулся?» – крикнул Главко Сантино, который, стоя на корме, сложил ладони перед прыжком. И бросился в воду. Его быстро отнесло течением от лодки, но мы на всякий случай направили ее вслед за ним. Вода бурлила вдоль бортов с угрожающим шумом. Ласточка уже беспомощно кружилась в водовороте. Сантино в несколько гребков подплыл к ней. Каким бы чемпионом он ни был, я все же не без тревоги наблюдал за ним. Его голова исчезала в мутном потоке, из которого он выскакивал со сдавленным вздохом. «Не валяй дурака! Брось ты это!» Он не отвечал на наши крики, ему удалось схватить птицу и вытащить ее из воды. Ласточка отбивалась, чем усложняла ему задачу. «Она бьет меня клювом!» Сантино кое-как принялся плыть к берегу на одной руке. «Вот сучка!» – засмеялся Главко. «Тебе мало твоей невесты?» После чего уже завопил Серджо: «Не лижи зад Святому Антонию![34]34
  римское арготическое выражение, означающее «не перегибай с благотворительностью», по ассоциации со Святым Антонием, который считается у римлян покровителем благотворительности.


[Закрыть]
» Главко протянул ему руку, чтобы помочь ему забраться в лодку, но Сантино предпочел сам доплыть до берега, где он дождался нас, сидя на грязной траве и согревая ласточку в своих руках.

– Ты чего за ней погнался? – спросил его Главко. – На кой она тебе сдалась!

– Она вся промокла, – не нашелся сказать ничего другого Сантино.

– Может, мне теперь рубашку тебе свою дать, чтоб ты вытер мадмуазель? – неожиданно набросился на него Серджо. Он подобрал какой-то ржавый болт и сжал его в кулаке.

Сантино выпустил ласточку. «Мазила!» – с усмешкой крикнул Главко Серджо, когда тот со всего размаху запустил болтом в ласточку. После чего они сцепились и покатились по земле. Я сидел рядом с Сантино. Ласточка, вырвавшись на свободу, присоединилась к своей стайке. И мы какое-то время молча следили за их полетом в небе.

Осенью они улетали из моей Касарсы в Африку. Я больше всего любил это время года, когда после сбора винограда вокруг ферм витает запах виноградного сусла, и солнечный свет, уже не такой резкий, как летом, отражается лиловым блеском в ленточках каналов… Это воспоминание лишь на мгновение осенило меня. Но я сразу же похоронил его среди других воспоминаний той поры. Ностальгия тебе не к лицу, Пьер Паоло! Я вскочил и бросился разнимать уже не на шутку разошедшихся драчунов.

Если я и испытываю сегодня угрызения совести, то только из-за того, что не уделял достаточно внимания маме, когда мы жили в Понте Маммоло. Все, что напоминало мне Фриули, причиняло мне боль. Маленький вокзал с другой стороны шоссе, дом с зелеными ставнями, герани на балконе, улица, поднимающаяся к церкви, кукурузные поля под моим окном, скрежет водокачки во дворе, я был уже не в силах об этом думать. Я был изгнан из эдема: неужели же я буду убиваться, сокрушаясь о пустом? Но мама как раз взывала к моим чувствам. Она пыталась воссоздать для меня тот «мир до изгнания». Она молча покупала в «Станда» тарелки, похожие на наши прежние тарелки, скатерть такого же цвета, масло и спагетти той же марки. Каким только чудом моденская ветчина и полента, которые так трудно было достать на юге Апеннин, так часто появлялись к моей радости на нашем столе?

– Почему ты перестал пить молоко? – спросила она меня как-то утром, глядя на то, как я отодвигаю только что наполненную ею чашку.

– Оно здесь невкусное.

Она вздохнула.

– Да, пенок меньше. Ну, может…

Мама встала, не закончив фразу, повязала шаль вкруг своих волос, поседевших за три месяца римской жизни, после чего вместо обычной сумки подхватила корзину из касарской ивы, с которой она ездила в город. Она вернулась уже только вечером. И закрывшись на кухне, допоздна колдовала на ней. До меня доносились лишь слабые постукивания молоточка.

– Завтрак готов! – крикнула она мне на следующее утро с непривычной лукавой игривостью в голосе.

На кухонном столе красовалась большая фаянсовая плошка, в точности как та, из которой я пил в Касарсе первые двадцать восемь лет своей жизни; такая вышедшая из моды плошка, слишком широкая и слишком глубокая, в мелкий красный цветочек на белом фоне, которую она раздобыла у какого-то старьевщика по наводке своего брата Джино. По краю мама сделала череду маленьких зарубок, чтобы она уже ничем не отличалась от той, что была у меня в детстве, щербатой плошки, столько повидавшей на своем веку – деталь, от которой я по идее должен был расплакаться, напротив покоробила меня и вызвала раздражение.

– Ну-ка посмотри, попробуй, как теперь будет вкусно, – сказала мне мама, наливая из кастрюли сливочно-белую жидкость.

Обеспокоенная моим молчанием, она отвернулась, чтобы взять губку с раковины. Несколько капель пролилось на клеенку. К краю стола пробежал белый ручеек. Превозмогая себя, я сделал один глоток.

– Ах, ты! – сказал я. – Мне уже пора!

Каждое утро перед уходом в школу я притягивал маму к себе на колени, чтобы поцеловать ее в лоб. Я потянул к ней руки, но не успев закончить привычное движение, они упали на стол. Мама сделала вид, что ничего не заметила. Она сполоснула губку, отжала ее, встряхнула и положила на место. Я вскочил, с озабоченным видом глядя на часы.

– Мама, я уже опаздываю! – закричал я.

– Не забудь свои очки, – пробормотала она, не сводя глаз с плошки с недопитым молоком.

– Ах, да! У меня же новые очки. Надеюсь, тебе понравится оправа.

Я вынул из кармана солнечные очки и нацепил их на нос.

– Боже! черные очки! с каких это пор?

– Мне посоветовал врач. Чтобы не испортить зрение.

– Чтобы не испортить зрение?

Она ошарашено покачала головой.

– Мальчик мой, сними их скорее. Черные очки дома – это как раскрытый зонтик.

Эти черные очки, без которых я уже не появлялся на людях, символ и эмблема, работавшие на мое имя, прославились на всю Италию. Вследствие явного недоразумения. Никто не понял, что я решил посмотреть на мир в новом свете. Во Фриули меня похоронили, мне было нужно переродиться в иных мирах. Очки вызывали недоверие у людей, усугубляли подозрения у врагов, служили дополнительным раздражителем на судебных процессах. Поза, снобизм, скрытность, трусость, сомнительный стиль инкогнито: в каких только низменных чувствах меня не упрекали… Неужели человек, у которого украли счастье и который должен был, наверно, выколоть себе глаза, чтобы остаться верным своему потерянному раю, не имел теперь права изменить цвет стекол в своих очках?

26

Блуждая по берегу Тибра, мы неизменно натыкались между мостами Систо и Гарибальди, напротив квадратной колокольни Санта Мария ин Трастевере, приземистый силуэт которой нависал над красными домишками на противоположном берегу, на небольшую компанию профессиональных педерастов. Они занялись этим ремеслом во время войны в ответ на спрос со стороны американских солдат и с тех пор сидели, свесив ноги, на парапете, делая вид, что смотрят на поток машин, всегда довольно плотный на этом участке набережной.

Остановка на так называемой Красной Кольцевой на углу моста Систо служила предлогом для клиентов и придавала храбрости наиболее робким из них. Стоя у столба, они притворялись, что ждут трамвай, и не спеша собирались с духом. После долгих обменов косыми взглядами и краткой одобрительной улыбочки кто-нибудь из этой компании спрыгивал с парапета и вразвалку направлялся к лестнице, ведущей к берегу под арку моста, а за ним на некотором расстоянии следовал клиент. Им хватало десяти минут. Если дело требовалось справить побыстрее, они направлялись к сортиру на углу моста Гарибальди, и мы наблюдали за движениями четырех торчащих из-за перегородки ног.

 
Душой и телом отдаюсь
блестящей белизне фарфора, —
 

как писал великий Сандро Пенна. Он жил тремя мостами выше, за Сан Джованни деи Фиорентини, но наемный фаянс вряд ли привлекал того, кто сторожил свою добычу у дверей лицеев, в салонах автобусов или в тени кинозалов. Ведь все очарование в непредвиденном, не так ли? Лучше отмотать лишний крюк и вернуться ни с чем, нежели опускаться до предсказуемого удовольствия.

– Ты посмотри на этого фрочо[35]35
  жиголо, гомосексуалист-проститутка.


[Закрыть]
! – воскликнул Серджо. На углу тротуара, держа за край фетровую шляпу, стоял какой-то тип в желтоватом плаще и косился на батарею свисающих вдоль стены ботинок.

– Он даже кольца обручального не снял! – добавил Главко.

Чтобы соответствовать по их понятиям фрочо, нужно было: 1) полагать, что это – грех; 2) прятаться; 3) платить. Они покупались как дети на всякую чушь, как будто имели дело с людьми, свалившимися на землю с луны. Я аккуратно пометил это в блокноте, имея в виду только что начатый роман. Несколько моих статей, опубликованных в газетах, уже успели удостоиться похвалы Альберто Моравиа и Федерико Феллини. Такое впечатление, что никому в Риме даже в голову не приходило прогуляться за пределами кольцевой. Я наделаю немало шума, открыв им мир боргатов.

– Ну а как ты называешь тех, – спросил я у Серджо, – кто сидит на парапете?

Он пожал плечами.

– Да их никак не называют, – ответил он.

Я не унимался.

– Что ж они тогда, не педики?

– Ванда – фрочо? – чуть не поперхнулся Главко.

Он отошел от нас, чтобы поздороваться с так называемым жиголо, и по-дружески пожал ему руку.

– Ты чего, больной? – взвился Серджо.

Но впрочем никто из рагацци в Понте Маммоло и думать не думал зарабатывать себе на жизнь как их приятель Ванда, которого бы они наверняка избили, по той же причине, по которой они стянули шляпу у нищего, если бы заловили его ночью, когда после трудового дня на одной из темных улочек Трастевере этот простой парень из народа, еще не успевший порвать со своим кварталом, возвращался в свою комнатку под крышей. Просить милостыню или продавать свое тело – нельзя зацикливаться на одной работе и ожидать вознаграждения. Они догадывались своим еще не урбанизированным инстинктом кочевников, что если примыкаешь к какой-то социальной категории, будь то к самой грязной и к самой отверженной, вроде нищих и проституток, то не стоит жаловаться на определенные издержки: обязательная школа до четырнадцати лет, периодическая флюорография, служба в армии и налоговая декларация. Придется мириться и с полицейскими облавами.

Легавые налетали как ураган. На углу с мостом Гарибальди из фургона высыпало полдюжины бойцов, которые хватали Ванду и его коллег, спотыкавшихся на своих высоких каблуках, в то время как фрочи нахлобучивали шляпу на глаза и жались к столбу трамвайной остановки, сжимая в руке в качестве алиби трамвайный билет.

«А этих?» – спросил я, когда мы ждали у вокзала автобус на Понте Маммоло, наблюдая за беспрестанной беготней и суетливой каруселью под дубами на пьяцца деи Чинквеченто. Какой-то парнишка, демонстративно пыхтевший сигаретой под деревом, выдвинулся навстречу одному прохожему и повел его через тенистые заросли кустарника под высокими стенами археологического музея. «Могли бы придумать что-нибудь пооригинальнее», – лаконично ответил мне Серджо. Он имел в виду, что привокзальная проституция делала ставку на транзитных путешественников, командировочных, на солдат в увольнительной, на переселенцев с юга, на всех иногородних, которые приезжали в Рим и должны были пользоваться сложившейся системой услуг и расценок, не из стыда или страха, как клиенты с моста Гарибальди, а от скуки, которая в промежутке между поездами толкала их на поиски уличных приключений.

Над боргатами не властвовало время, на них не распространилась проповедь апостола Павла, и удача была здесь ко мне благосклонна. Мои друзья готовы были бескорыстно и от чистого сердца доставлять мне радость. Я гулял с ними огородами по берегу Аниене. Покрытый щебнем склон дороги на Пьетралата, обломок акведука, высокий валун в поле, узловатый ствол кипариса предоставляли нам свою тень. Мы бы не прятались, если бы были уверены, что на нас не донесут. Их жизнь проходила в роскошной наивности. Любовь была для них лишь физической экспансией удовольствия быть вместе, естественным дополнением к поездкам в Рим, талисманом от еженощного риска. Дискомфорт в общении, необходимость жить быстро, их неприязнь к длительной неподвижности, и, может быть, также моя собственная потребность идеализировать их свободу и их невинность мне редко позволяли испытывать их на прочность, когда б отказ с их стороны разочаровал меня.

«Почему ты не едешь с нами?» – спрашивали они меня иногда. Прямо перед тем как совершить очередной ночной налет. Сидя на мосту Аниене, я присутствовал при отправлении их банды. «Сегодня берем бензоколонку «Шелл» со всем ее барахлом!» Я тихо кивал головой. Несмотря на свое желание изучить их нравы, я все-таки предпочитал слушать их рассказы на следующий день. После процесса в Вальвазоне мама, наверное, не вынесла бы второго расследования. Меня могли бы пришить к делу и повесить уголовщину. Риск меня не пугал, но мама? «Ты мне расскажешь», – говорил я Серджо, которого не на шутку раззадорила весть о доставке новых моделей кроссовок в магазин «Данлоп» на длинной виа Наццьонале, которая патрулировалась всего лишь одним охранником на велосипеде. Мотоциклы уже газовали по пыльной дороге, а я поднимался в свою комнату дописывать очередную главу своей книги.

Это был грубый, жесткий роман, откровенно жестокий и в то же время веселый, в котором я без прикрас описывал своих друзей, предпочитая сам не появляться на его страницах. Обязательное правило, которого я придерживался во всех своих последующих книгах и фильмах. Опять же из-за мамы. Чтобы не задеть и не потревожить ее простую душу, каждое утро она приходила к изголовью своего сына прикоснуться губами к его щеке, как будто он до сих пор спал в колыбельке. Эти страницы, на которых сегодня я обращаюсь к тебе, Дженнарьелло, первые, где я говорю о себе. Что ж, я могу теперь вернуться и спросить самого себя о некоторых сторонах жизни боргатов, которые я обошел молчанием в своем романе.

Разобравшись с любовью, мы шли есть пиццу в одну из двух тратторий в Тибуртино. Платил всегда я, не для того чтоб совесть была чиста, с ней у меня было все в порядке, просто со своей ежемесячной зарплатой в двадцать семь тысяч лир и первыми гонорарами от публикаций в литературных журналах я был единственным, кто располагал каким-то доходом. Чтобы в их памяти осталось счастливое мгновение, я добавлял им денег, чтобы они купили себе трубочку мороженого или полпачки сигарет.

А случалось ли так, чтоб кто-нибудь из них ушел без подарка в нагрузку к пицце? Меня пронзает смутное сомнение – как бы они себя повели, забудь я деньги или бумажник? Не хотелось бы думать, что содержимое моего кармана, извлекаемое в виде дружеского подарка, оседало в их карманах как обязательная дань.

И я был удивлен, когда однажды услышал:

– Мне надо пятьсот лир!

– Полштуки, Главко?

Он едва успел застегнуть ремень.

– Полштуки, Пьер Паоло.

– Но…

Я не без труда выудил из него его секрет. Первый в его жизни загул к девушкам. Он дох от нетерпения. «А! ну так бы и сказал…» Желание, которое в моих глазах сделало еще более симпатичным его пылкое признание в бамбуковой рощице. Альдуччо, «брат Джины» (его так отличали от второго Альдуччо), потащил его к Мадама Брента на виа деи Кап пеллари, неподалеку от дворца Фарнезе. Поднявшись по узкой лестнице, которую тускло освещала заляпанная мухами лампочка, они наткнулись на спящую за стойкой хозяйку. Они хотели незаметно проскользнуть мимо этой мегеры, но, неожиданно проснувшись, она на своем колоритном арго римских трущоб потребовала у них документы. Главко вытащил из кармана проездной на трамвай. Она выхватила его у него из рук и побагровела от гнева.

– А свое свидетельство о рождении, Бога душу мать, ты в рай по почте отправил?

Главко задрожал.

– Сопляк! – заорала она. – Ты своим стручком меня под статью загнать хочешь!

Обрушив поток ругательств, она начала промывать ему мозги, правда, тут она со своего словаря трастеверийской шлюхи неожиданно перешла на другой стилистический уровень. Чтобы наставить Главко и призвать его к соблюдению закона, она прибегла к более целомудренному итальянскому, дабы пристыдить нарушителя своей лингвистической эрудицией, предварительно ущемив его достоинство упоминанием о возрасте. Униженный со всех сторон, бедняга молча попятился назад. Альдуччо догнал его на лестнице, чтобы отдать ему проездной, который он забыл на стойке.

Когда Главко описывал мне свои злоключения в виде забавной истории, которую я сопроводил реституцией пятисот лир, за вычетом потраченных им пятидесяти, ему было на самом деле не смешно. Он мог раздувать щеки и вращать глазами, изображая мне эту мадам, но я видел, что он не переварил этот позор. «Обидно?» – спрашивал я его, раздражаясь всякий раз, когда он начинал тянуть резину (иногда напрасно, иногда слегка, в зависимости от продолжения). Альдуччо по моей просьбе в десятый раз поведал мне с новыми красочными подробностями историю об уроке нравственности, который содержательница борделя преподала его товарищу. Меня поражало то, что такая прожженная шлюха для своей моральной проповеди перешла на заученный когда-то в школе тосканский. Академические нравы – официальный язык! Но не менее поучительно – к твоему сведению, юный Главко – то, что доступ к женщинам оказался таким безапелляционным образом связан с проверкой удостоверения личности.

Эротическая свобода в Понте Маммоло регламентировалась всего двумя условиями. Правило первое: никаких постоянных «знакомств», никаких «связей», по возможности не заниматься любовью дважды с одним и тем же. Правило второе: никогда не закрываться в комнате, все упражнения – на свежем воздухе. Надо сказать, что два этих условия меня вполне устраивали. С тех пор как я расстался со Свеном, я больше не хотел привязываться к кому-то всем сердцем. Необходимость каждый день менять партнера надежно ограждала меня от ловушек любви. Что же касается отказа от закрытых дверей, от кровати, от этой привычной декорации любви, то он мне представлялся эффективной защитой от самого отвратительного, что есть в западной и христианской цивилизации – буржуазного табу, заключающего влюбленных за монастырскую ограду, от приватизации этой мятущейся щедрой чувственности, которую рождает красота наслаждения. Мальчишки из боргатов с их греческим, паническим чувством наготы предавали тело его природному, стихийному началу – солнечный закат в поле, дыхание ветра в зарослях мирта, одеяло желтеющих листьев у подножия осеннего дерева. Или – почему бы и нет? – жирная земля в глубине сада, а то и куча брошенного мусора на стройке. Чистым простыням я всегда предпочитал обрывки газет на земле, а тайнам алькова – соитие в публичном месте.

Расстаться, не оставив по себе ни имени, ни лица, не зная даже, с кем ты спал – вот высшая свобода древних. В их мифологии Эрос представал в обличии ребенка, наугад пускающего своего стрелы. Повязка на глазах не позволяет ему видеть, кого они пронзают. Образ, который поможет тебе понять, какой была жизнь в пригородах Рима в 50-е годы – тем неисчерпаемым изобилием непредсказуемых и ни к чему не обязывающих встреч. Нежность и радость быть вместе, поспешность и счастье расставания!

Пожелай меня кто-нибудь убедить, что за своими повадками буколического фавна я оставался пленником католической культуры, то не привел бы он в защиту лучшего аргумента, чем это мое так называемое «анормальное» непостоянство, это бегство от одного к другому, этот беспрестанный изматывающий поиск. Нежелание, неспособность сказать себе однажды: я нашел! Слывущие глубокомысленными мужами считают эту постоянную погоню, которой подвержен наш вид, скорее негативным проявлением комплекса вины, нежели позитивным устремлением. Они думают, что не позволяя чувству пускать в нас корни привязанности, мы наказываем себя за свое же представление о самих себе. Может быть, с годами религия моего детства без моего ведома вернет меня в свое лоно? Посмотрим. Но я уверен, что во времена Понте Маммоло я не подавлял в себе стремления к иной жизни. Да и к чему мне, свободному, здоровому телом, открытому миру, было пытаться поставить себя хоть в какую-то зависимость от чего бы то ни было?

Что касается нашей привычки убегать из четырех стен на свежий воздух, если уж это непременно нужно «объяснить» (ох! эта мания изыскивать причины спонтанных проявлений!), то я тебе скажу, Дженнарьелло, что ни у кого из нас не было своей комнаты, даже у меня, с тех пор как к нам переехал отец. Чтобы маме не пришлось жить с ним в одной комнате, я перетащил свою кровать в столовую.

Его приезд в Рим был совсем не похож на его возвращение из Африки семью годами раньше. На вокзале перед нами предстал офицер в капитанском мундире, постаревший, осунувшийся, сутулый, но явно гордый тем, что получил «прописку» в Вечном городе и мог теперь указать на свой визитке римский адрес. Можно подумать, в столицу его вызвал генерал штаба, а не необходимость освободить своячениц от своего невыносимого бремени. Чувство близости к рычагам управления придало какую-то энергию этому человеку, который всю свою жизнь стремился к власти, но не дослужился даже до майора. Совершив экскурсию к Форо Италико, Императорской Дороге и прочим объектам Муссолини, отец вернулся уставший от поездки в тряском автобусе. Он сложил свою форму в шкаф и с тех пор уже не вылезал из своего халата в знак протеста против отечества, проявившего такую неблагодарность к солдату Империи.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю