Текст книги "На ладони ангела"
Автор книги: Доминик Фернандез
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 38 страниц)
38
Что касается Индии и Кении, я предпринял эти путешествия, видимо, по расчету, в котором ты меня упрекнул. Если бы ты знал, какими эпитетами я сам себя втаптываю в грязь, когда уступаю желанию очернить самого себя! Чем больше богатела Италия, тем больше я углублялся на Юг. И тем больше, старея, я замечал, как снижаются мои шансы нравиться таким, какой я есть. С плодородных склонов Везувия я перенес свое охотничье угодье на унылые окрестности Килиманджаро. Третий мир навсегда останется провидением тех, кого несколько монет в кармане превращают в набобов. К аромату жасмина, веточку которого мужчины по ту сторону Средиземного моря засовывают за ухо, примешивается вопреки нашей воле оскверняющий поэтичность этого обычая запах денег. Вечный намек на наше влечение к Африке и к Азии, и вечная ложь о маняще поэтичном шепоте пальм в оазисах пустынь. Прежде чем критиковать меня, послушай лучше, что со мной там приключилось, и какое наказание я понес, кстати, возможно, не первый. Конечно, заморские страны дали мне, как самому гнусному туристу, массу возможностей; но за внешней легкостью моего вояжа ты обнаружишь его истинные цели, о которых я ранее сам не подозревал.
В Индии я с любопытством наблюдал, как мыслят себя люди в стране, где нет удостоверений ни личности, ни гражданского состояния. И как я вскоре подметил – очень зависимо и абсолютно несостоятельно, как бы ни хотелось увидеть обратного выходцу из Болоньи, в которой феномен аркады издавна соединил всех жителей в некое сообщество без границ.
В бомбейском «Тадж Махале», одном из самых больших отелей мира, я поставил свой чемодан в углу холла, чтобы пожать руку одному моему знакомому брахману, который пришел поприветствовать меня с приездом. Это был человек красивой наружности и широкого интеллекта, но вместе с тем очень печального, поскольку каста, к которой он принадлежал, самая высокая в индуизме, запрещала ему под угрозой потери своего статуса заниматься какой-либо профессией, кроме преподавания в госучреждениях, что ему было глубоко противно.
Мы болтали с ним, прислонившись к колонне в холле, как вдруг я заметил, как какой-то тип с подозрительной физиономией крутится вокруг моего чемодана и озирается вокруг с таким видом, который ничего хорошего мне не внушал. Помимо рубашек и пары сменных брюк в чемодане лежали рукописи моих последних стихов. Я бы сильно расстроился, если бы утратил эти несколько листочков. Не понимая, как мне себя вести, я попытался незаметно привлечь к этому странному пройдохе внимание моего собеседника. Он проследил за моим взглядом и высокомерно обронил: «О! Это просто шудра!» и развернул свой благородный бронзовый профиль в другую сторону.
То, чего следовало опасаться, случилось. Шудра, представитель самой низшей касты, но и тем самым наименее стесненной в своих проявлениях, поднял мой чемодан и пошел как ни в чем ни бывало на глазах у того, чей высший ранг принуждал его к невозмутимому поведению. Оставив моего брахмана вместе с его достоинством, я бросился к носильщику, который шел через холл. Он указал мне на стойку администратора, тот в свою очередь переадресовал меня к бою, который отправился за единственным в отеле человеком, уполномоченным, будучи христианином, заниматься ворами.
Разумеется, чемодан мой исчез прежде, чем я успел пройти свой инструктаж. Строгий кодекс неукоснительно распределял обязанности и прерогативы среди персонала «Тадж Махала» согласно религиозной и кастовой принадлежности. Носильщики, будучи сикхами, не имели ни желания, ни возможности подменять консьержей, которые были парсами, тогда как бои, набиравшиеся из джайнов, не могли в свой черед вмешиваться в то, что надлежало буддистам или мусульманам.
Я все же надеялся выудить пусть и немногословные лаконичные объяснения на сей счет у своего знакомого. Он пригласил меня выпить чашку чая. «Просветите меня по поводу ваших богов», – попросил я его, пока официант расставлял между нами на кампешевом столике две чашечки тончайшего фарфора и чайничек, украшенный слоником. «Кто такой Вишну? Кто такой Шива?» Вместо ответа он поднял чайничек, и стал наполнять мою чашку до краев, пока жидкость не пролилась на блюдце. «Понимаю, – сказал я. – Этим жестом вы указываете мне, что я приехал в Индию с головой, забитой до краев западными понятиями. Прежде чем заполнить ее первыми положениями новой философии, я должен опустошить ее». Он одобрительно пошевелил губами, но не снизошел до того, чтобы признать вескими мои познания в науке самоотречения и самосовершенствования. Позволить стибрить свой чемодан – для чужестранца, приехавшего за инициацией в индуистскую мудрость и непривязанность к материальному миру – по-моему, это уже неплохо?
«Тадж Махал» – своеобразный микрокосм Индии. В этой стране всюду сталкиваешься с маниакальными условностями, которые держат людей по непроницаемым отсекам. В отсутствии регистрации актов гражданского состояния, для человека возникает вопрос, какое место он занимает в обществе. Каждый испытывает необходимость закрепить за собой строго ограниченные функции и, как одержимый, совершает какое-то количество одних и тех же действий, которые дают ему необходимый минимум гарантии его как личности.
Гордые брахманы не единственные, кто связывает себя ограничениями. Существование самого жалкого плебса стеснено строжайшим соблюдением противоречивых ритуалов и нелепых запретов. Я заметил, что в ресторане, в который ходят люди из низшего сословия, все едят исключительно левой рукой. Манипуляция, которую не назовешь удобной, так как, пользуясь только пальцами этой руки (вилки или палочки по их правилам тоже запрещены), человеку нужно ухватить горстку риса, скатать его в шарик, обмакнуть этот шарик в жирный соус кэрри и запихнуть его в рот, так чтоб он не развалился по дороге. Мне сперва показалось, что эти однорукие умельцы, склонившись над своими чашками, соревнуются в молчаливом противостоянии из-за какого-то дурацкого пари, но познакомившись с Индией уже достаточно близко, я разобрался, в чем дело. Механическое повторение одного и того же бессмысленного на первый взгляд действия спасает людей от головокружительного небытия, и иного, пусть и столь идиотского, средства избежать разобщенности и раздробленности у них нет.
Я неожиданно обрушил часть своей критики на то, что я называл, перед отъездом, мелкобуржуазным индивидуализмом, что прижился в Европе. В конечном счете, когда у тебя есть документ, где написано, кто ты, как тебя зовут и твой точный адрес (В Индии нет понятия определенного места жительства), то у тебя остается больше места для внутренней свободы, чем когда каждый день и каждый час тебе нужно доказывать свое существование стереотипными и неизменными поступками, как те несчастные вайшьи, вынужденные держать свою правую руку на коленях, в то время как по их подбородку стекает соус кэрри.
Вот одна из причин, по которой я переехал из Монтеверде в более удобную и просторную квартиру на виа Эвфрата, поверхности стен которой наконец-то хватило, чтобы разместить тысячи моих книг. Ты узнаешь и другие мотивы, подтолкнувшие меня к этому решению. Но по возвращении из Бомбея к нему добавилось то убеждение, что люди экономят невероятное количество духовной энергии, организуя частное пространство так, чтобы освободить голову для более стоящих вещей. Материализм мудреца. Среди самых порабощающих ритуалов в Индии фигурирует все, что касается кухни и еды. Сколько времени, потерянного на утомительный отбор и составление блюд! Мне достаточно открыть свой холодильник «Miele», с такой досадной капиталистической репутацией, чтобы вытащить наугад ломтик ветчины или вареное яйцо, не переставая проговаривать только что написанные стихи и мысленно их совершенствовать.
Тем временем, когда я говорил тебе, что был «наказан» в заморских странах, я имел в виду путешествие не в Азию, а в Африку. Но позволь мне сначала рассказать тебе до конца о моем первом путешествии, события которого, на тот момент недоступные моему пониманию, в каком-то смысле предопределили будущее.
Отправившись снимать документальный фильм про Индию, то есть про голод в Индии, я спрашивал себя: «Как избежать штампов изображения нищеты?», но именно мой друг брахман, этот строгий и суровый человек, столь щепетильный в своих принципах, что не отступился от них, чтобы сохранить для итальянской литературы мое стихотворение, натолкнул меня на нужный ход. Как-то раз, рассказал он мне, во времена англичан, магараджа Джайпура отправился осматривать свои владения. Поля были укрыты снегом. Посреди безлюдной равнины он увидел тигрят, которые пытались спрятаться среди редких кустарничков. Они умирали от голода и жалобно постанывали. Великий правитель испытал к этим тварям глубокую жалость. Он принялся молиться. В конце своей долгой молитвы он отпустил свою свиту, сбросил с себя одежду и отдал себя на съедение животным, которые разодрали его своими молодыми клыками, в то время как он продолжал молиться.
Жертва магараджи произвела на меня такое сильное впечатление, что, даже не пытаясь разобраться в причинах моего возбуждения, я сходу решил использовать эту легенду для своего фильма, несмотря на анахронизм подобного сценария. Я переехал вместе со съемочной группой и аппаратурой в Бенарес, священный город, в котором сжигают трупы на лестнице, спускающейся к Гангу. Церемония проходит очень спокойно: сочетание смиренной изящности и безмятежного формализма, которое лишает эти похороны ужаса смерти. Каждый в глубине себя думает о блаженстве покойника, чья душа не замедлит перевоплотиться в другое тело для более счастливой жизни. Вот почему это место мне показалось столь благоприятным для осуществления моих надежд.
Я установил камеру на ступеньках храма и поставил перед ней мальчишку с большими черными глазами. У меня был заготовлен вопрос, который я ему задал, дождавшись, пока умолкнут его товарищи, столпившиеся гроздьями вокруг нас. «Если бы тут, на твоих глазах, умирал от голода тигр, ты бы отдал ему на съедение свое тело?» Его лицо засветилось, губы раздвинулись в широкой улыбке, обнажив два сомкнутых ряда острых зубов. Он ответил без колебаний: «Да, отдал бы».
В общем-то, такая откровенность должна была меня устроить, она совпадала с моим самым сокровенным желанием. Однако, в источнике такого ясного, такого светлого «да» мне показалось, что над стремлением проникнуть в суть вопроса преобладало желание понравиться иностранцу. Мальчик ответил бы утвердительно на любой мой вопрос: не в ожидании чаевых – он ни разу не протянул свою смуглую руку – но для того, чтобы представить мне доказательство своего сговорчивого и услужливого нрава. Со своей стороны – все еще вдохновленный этим фантазмом тигра – я во что бы то ни стало хотел обрести собеседника, который согласился бы, абсолютно сознательно, по внутреннему убеждению, пойти на самопожертвование.
У дверей какого-то ашрама я расспросил одного монаха: «Если бы на ваших глазах умирал тигр, отдали бы вы ему на съедение свое тело?» Отшельник, во рту которого торчал единственный сломанный зуб, покачал головой и сказал мне: «Магараджа из Джайпура испытывал безграничную любовь к живым существам. Он посвятил себя спасению чужих жизней. – Но, – не унимался я, не находя в своем упорстве какой-либо неуместности, – если бы у вашего монастыря умирали с голоду тигры, нашелся бы среди вас кто-нибудь, кто пожертвовал бы им свою плоть? – Не нужно, – ответил монах, – буквально воспринимать древние притчи. История магараджи Джайпура учит нас искусству сострадания».
Я оставил в коробочке для пожертвований целую горсть рупий. Святой человек, чье рваное рубище едва прикрывало его исхудавшее тело, подумал, наверно, что наставил меня своими советами, и что своим пожертвованием я выразил ему свою признательность. Он никогда бы не догадался, что, наоборот, глубоко разочаровавшись, и в то же время осознав абсурдность своего вопроса, я взывал через это подношение к милости, которая даровала бы мне встречу с менее строптивым собеседником.
Быть может, пред лицом живого магараджи, подумал я, мораль жертвы не потеряет свою актуальность? Я добился свидания с принцем Мирзапура. Его тело облегала льняная туника, а к его тюрбану была приколота эгретка нанду. «По всей вероятности, – сказал он мне, – магараджа отвел бы тигров в свой дворец и накормил бы их там. – Ну, а если он был глубоко верующий и хотел накормить их собственной плотью… – Могло быть и так, если были религиозные причины. – Но сегодня, – упорствовал я, не соображая, что только исключительная вежливость моего собеседника не позволяла ему выставить наглеца за дверь, – было бы такое возможно сегодня? – Сегодня нет, не думаю», – ответил он мне довольно резко. У него, в отличие от того мальчика, не было никакого основания сворачивать шею здравому смыслу.
Так закончилась наша беседа. Впрочем, очевидность того, что никто в этой огромной стране не поставил бы мистическую радость быть сожранным хищником выше инстинкта самосохранения, не повергла меня в уныние.
Вечером, отпустив свою группу отдыхать, я отправился за приключениями вдаль от города, как обычно устремившись в самые удаленные и самые уединенные окраины. Чего я искал, бродя по этим заброшенным местам, вокруг прудов с такой мутной водой, что в них даже не отражались росшие вокруг чахлые кустики? О чем я мечтал? Ты ведь не поверишь мне, что, гуляя по мостам Бенареса, я не преследовал никакой четкой цели, по крайней мере цели, которая нарисована на моей физиономии, когда я рыщу среди сосен Виллы Боргезе или по заросшим кустарником склонам Капитолийского холма. Признаться? Я хотел бы компенсировать осторожность современных индусов, возместить тиграм моральный ущерб, броситься в их лапы, отдаться на милость их клыков… Безумные фантазии… Самое любопытное, что в моем сознании с этой жертвой ассоциировалось не насилие и не боль, а невыразимое сладострастие. В то же время я пытался вспомнить, где еще и когда меня так живо поразил этот образ тигра, пожирающего человека.
Так я копался в самых темных уголках своей памяти, как вдруг из сумерек на меня выскочила старая колымага с шумной компанией на борту. Машина вильнула в мою сторону, несколько раз нахально погудев. То, что я счел бы тупой и пошлой шуткой фашиствующих юнцов, устроивших засаду где-нибудь на пьяцца Сан Бабила в Милане, тут мне показалось милостью, ниспосланной небесами. Я в миг понял, почему я отважился забраться в такую глушь, в этот старый парк, вольницу бродяг и воров. По моей неагрессивной реакции они могли понять, что я и не помышлял никуда бежать или защищаться. Стоя неподвижно в свете фар, раскинув руки в порыве смирения, я отдавал себя в их руки.
Они уселись вокруг меня, не говоря ни слова. Последним подсел шофер, он вытащил завернутый в тряпку продолговатый предмет и положил его рядом с собой на траву. Я огляделся: их было семеро, все бритоголовые, с худыми, темными лицами. Их сверкавшие, как рубины, широко открытые глаза были направлены на меня. Сперва по их лицам пробежали робкие улыбки, которые постепенно становились все шире. Своими нервными руками с длинными ногтями они поправляли на коленях складки своих одежд. У двоих из них на шее висели цветочные гирлянды. Я улыбнулся им в ответ, наклонив голову в знак согласия. До каких тонкостей доходят тайны их восточной вежливости, прежде чем они кидаются на свою жертву, чтобы поколотить ее и ограбить?
Так прошло не меньше десяти минут, пока мы молча разглядывали друг друга и копили в себе безответное любопытство. Ночные птицы парили над нами на своих белых крыльях, а со стороны реки то и дело слышалось хриплое рычание диких кошек. Отдавшись целиком на их милость в этом безлюдном безмолвии, я все думал, что они могут воспринять как сигнал агрессии. Может, простое подмигивание? Шевеление пальцем в сандалиях на ремешке? Наконец, их шофер развернул принесенный им инструмент: флейту из слоновой кости, украшенную рельефным узором. Они передавали ее из рук в руки, как будто никто не решался начать первым. Парнишка с гирляндой на груди задержал ее чуть дольше, вертя в своих руках. Остальные принялись его ободрять. Он поднес флейту к губам и заиграл. Старая местная мелодия, рваные, неровные, жалобные фразы, переходящие в молитвенную трель. Словно бы вся история Индии, века исторических несчастий и природных катастроф раскрывали свои жалобы в этой псалмодии. Но за этим нескончаемым стоном, оживленным проворными пальцами и неисчерпаемым дыханием флейтиста, сквозила античная гордость народа, который в нескончаемой трагедии нищеты, голода, эпидемий и наводнений не утратил своей мягкости и своего достоинства.
Юноша встал на ноги, чтобы придать большую полноту своей песне. Его товарищи, по-прежнему сидя вокруг меня, следили за каждым поворотом мелодии, одобрительно качая своими бритыми головами. Один или два паренька закрыли глаза, а другие ловили мой взгляд, чтобы прочитать в нем, насколько я точно понимал их послание. Которое я, осознав свою ошибку и стыдясь за подобное недоразумение, трактовал приблизительно так: «О, чужеземец, мы грубо встретили тебя, потому что не знали, тронет ли твой слух жалкий звук флейты, единственный подарок, который мы можем тебе преподнести. Вскоре ты вернешься в свою страну, где дома в деревнях строят из камня, а не из коровьего навоза, где число детей не превышает в десять раз количество пригоршней риса, где по дорогам не бродят чума и холера. Не суди нас слишком строго, все, что умеем, так это играть на флейте и через музыку выражать нашу скромную нежность, нашу любовь к людям…»
Монотонная мелодия еще долго разливалась в теплом ночном воздухе. Она скользила по пыльной траве, поднималась к звездному небу, кружась, спускалась вниз, застывала на ветвях деревьев и плавала перед широко открытыми глазами юных индусов, внимавших каждой ноте. Потом они встали, смиренно поклонились и уехали на своей машине по дороге, изборожденной рытвинами в засохшей грязи. Встреча, о которой я сохранил незабываемое впечатление, не переставая сокрушаться, что такой ценный дар достался человеку, слишком одержимому страстями, чтобы обрести покой в звуках флейты.
39
Говорил ли я тебе, когда умер мой отец? 19 декабря 1958 года, через два с половиной месяца после Пия XII. Событие, о котором я должен был бы упомянуть много раньше. О чем я только думал? Он вопил, стонал, бред его агонии ничем не отличался от его обычного бреда. Он корчился в спазмах от ужаса, вытаращив глаза, поднимал последним усилием свою лысую голову, как будто хотел нас проклясть, и безвольно опускал ее. Мама, памятуя о древнем касарском обычае, корила себя за то, что не обрезала ножницами мешок. Душе труднее возноситься к небу, когда ей не оставляют отверстия в саване.
Я не вспоминал об отце до того дня, когда, три-четыре месяца спустя после своей поездки в Индию, посетив за это время Судан, Гану, Нигерию, Гвинею, Израиль, Иорданию, потом снова Судан и Заир – длинный вояж, продиктованный, таково по крайней мере было мое мнение, непредсказуемостью моих съемок и конференций – до того, стало быть, дня, когда я приземлился в Найроби, столице Кении.
На этот раз я тщательнее, чем обычно, выгладил свои костюмы. В Найроби я отправился с официальным визитом, по приглашению главы государства. В ходе первого Панафриканского кинофестиваля должен был демонстрироваться мой фильм о Евангелии, который только что премировали в Венеции.
После привычной кампании с хамством и клеветой, которые вызывала любая моя работа. Тухлые яйца, укроп, оскорбления перед дворцом Фестиваля; крики, свист, похабные угрозы в зале; помидоры, снова укроп, пинки на выходе. «Секоло д’Италия» опубликовала под фотографией поцелуя Иуды следующий комментарий: «Примечательна чувственная экспрессия водителя грузовика из Трастевере, который олицетворяет предателя. На наш взгляд, автор перешел черту, и тут должен вмешаться суд. Пусть П.П.П. целуется со своими адептами, сколько им угодно, но пусть они не примеряют свои нравы на протагонистов мировой истории». Пресса повела себя в этот раз как никогда предвзято, так как если бы в моем фильме можно было найти недостатки, то она напротив была бы тише воды, ниже травы. Я изобразил Христа бесполым и потусторонним, согласно традиции художников Средневековья и Возрождения. Сублимировав образ музыкой Баха и Моцарта, чья небесная гармония парит вдали от земли. Иоанн не занимает роль избранного апостола. Он даже ни разу не склоняет голову на грудь Христа! У меня не было возможности разъяснить у евангелистов один из самых темных и волнующих вопросов.
Малодушный фильм, в котором мне не чем похвастаться. Классическая образность, неоправданная для режиссера, который перевернется в своей могиле от приторной фрески Дзеффирелли. Впрочем, осмелюсь привести смягчающее обстоятельство. Падкие на скандалы журналисты даже ничего не заподозрили. Кто сыграл Марию в последнем фильме? Я не приглашал профессиональную актрису, а дал роль… своей маме! Это она одарила плачущую Мадонну своим прекрасным и нежным лицом с тысячей морщинок, прорезанных долгой жизнью, полной страданий. Я снял этот фильм ради нее, я посвятил его ей. Где еще, как не в Евангелии, можно найти предлог для написания истории любви между матерью и сыном? Будущее покажет, что введя в нашу частную драму мотив Страстей, я не злоупотребил Святым писанием.
Я не мог рисковать, я боялся шокировать маму, двусмысленно представив отношения Христа и некоторых его учеников, к чему не была готова ни ее наивная вера фриулийской крестьянки, ни ее чувства, которые она все пожертвовала в своей жизни прежде времени, ни то, каким она привыкла видеть своего сына. Как бы поздно он не возвращался домой, он приходил всегда один и спал в кровати, на которой она каждое утро меняла белье, едва помятое во сне целомудренной ночи. Девственным должен был быть мой фильм, девственным он был от первого до последнего кадра. Тем хуже, если он разочарует кого-то, кто ждал от «проклятого» автора более смелого прочтения Евангелия. Международный католический институт кинематографии присудил мне свой Гран-при. Награда, которая меня ничуть не взволновала, но которой так гордилась мама, что я, наверно, совершил бы еще много других малодушных поступков, чтобы снова увидеть ее такой счастливой.
Она помогла мне упаковать чемодан перед Кенией. Ничего удивительного, что я повез такой шикарный гардероб для всех этих приемов. Мама, по-моему, также подобрала с необычной тщательностью рубашки и галстуки, которые бы идеально подходили ее сыну в зависимости от обстоятельств. Однако кокетство вовсе не было предметом моих забот, я никогда не отличался особой светскостью, мама это знала не хуже меня. Я неоднократно участвовал в разных официальных событиях и отметился не на одном кинематографическом гала-представлении, но при этом гардеробом своим не блистал. Почему же мы с такой ребячьей непосредственностью игрались в это, она – предвкушая мой успех в бывшей английской колонии, получившей два года назад независимость, а я – укладывая в чехол пиджак из альпага цвета слоновой кости, специально купленный у «Валентино» на площади Испании?
Ответ я получил вечером по прибытии, на лужайке итальянского консульства. На инаугурационный коктейль я напялил свой белый смокинг. В саду, за очаровательно обветшавшим викторианским домом, толпились гости. Чувствуя себя не в своей тарелке, я робко стоял на крыльце с бокалом в руке, не имея ни малейшего желания прикасаться к этому претенциозному и очень крепкому тропическому меланжу. Прислонившись к одной из белоснежных колонн, что поддерживали элегантный фронтон, я упивался влажным великолепием африканской ночи. Консул, отделившись от группы юных дам в кружевных шляпках, пригласил меня присоединиться к нему. Это был бывший офицер итальянской королевской армии, который сделал всю свою карьеру в восточной Африке и заново обрел себя после войны в дипломатии. Приветливый и красноречивый человек, который выражался общими местами и цитатами на латыни, поглаживая одной рукой свою бородку с проседью а ля Де Боно, а другой – брякая своими золотыми часами, которые он доставал из кармашка жилета, о свой приятно округлый живот.
– Пьер Паоло, – сказал он мне, проводя своей рукой по моей, – позвольте мне вас так называть, мой возраст дает мне право на такую вольность… и потом еще тот факт, что… А кстати, ваш отец еще жив?
– Он умер, господин консул.
– Sic transeuntur anni! Мы вместе были в плену, вот здесь, в Найроби. Могу сказать, что я взял реванш! – заявил он, стоя посреди лужайки на своих коротких ногах. – Ну а вы сами, м? Вас-то уход британцев не должен был огорчить?
Он подмигнул мне поверх бокала, который он потягивал удовлетворенными глоточками.
– Что ж вы не пьете?! Давайте, в память о вашем несчастном отце!
– Извините, – сказал я, – спиртное…
– Что ж! Очень хорошо, мой юный друг! De gustibus et coloribus… Расскажите мне немножко вашу жизнь… Я слежу за вами на расстоянии, знаете ли… О! Не скажу, что прочитал все ваши книги… Вот выйду на пенсию, тогда снова примусь читать… Со спокойной головой… Но мне это не мешает быть в курсе всего. Я знаю, что вы достигли блистательного успеха.
На его последнем слове я невольно покраснел. Розовая жидкость задрожала в моей руке, и чтобы скрыть волнение, я притворился, что сделал глоток.
– Блистательного успеха! – не унимался он. – Только взглянуть на вас, как вы одеты… У самого дорогого портного в Риме, а? Позвольте мне вас поздравить… Вы лучший посланник итальянской культуры, которого я когда-либо встречал в Найроби. Между нами, ваши собратья интеллектуалы… чемпионы по неопрятности!
Мне хотелось бы верить, что мое стеснение было вызвано исключительно разговорчивостью и безвкусной речью моего собеседника. Паратройка гостей, проходя мимо нас, окликнули его, и он тут же пригласил их в свидетели моего «блистательного успеха», как он неустанно повторял. Я чувствовал себя как на раскаленной сковородке и ответил сдержанной улыбкой на комплименты одной дамы, которая вывернула свою сумочку в поисках клочка бумаги, чтобы взять у меня автограф.
– Кто должен им гордиться, так это его несчастный отец! – невозмутимо продолжал амфитрион, не подозревая, что такое безобидное замечание потрясет меня до глубины души. Так как по простоте своей души он раскрыл правду, которую до этой минуты я умудрялся скрывать от себя самого, вопреки убеждению, что я себя хорошо знаю.
– Карло Альберто, ему, можно сказать, не повезло. Четыре года за колючей проволокой, затем возвращение на родину, где мужчинам с таким прошлым, как у него, уже не было места. Бьюсь об заклад, его сын сегодня чувствует, что возместил несправедливость, допущенную по отношению к его отцу. Который не был фашистом в ту эпоху, разве не так?
Дама и сопровождавший ее тучный господин покачали головой и с легкостью дали свое согласие. Я испытал облегчение, когда разговор, перейдя на политику, принял общий тон. Мне было нужно успокоиться и хладнокровно переварить слова консула. Почему, вместо того, чтобы пожать плечами в ответ на его разглагольствования, я испытал чувство стыда, словно человек, которому только что доказали, что он всю жизнь лгал?
Пока тучный господин рассказывал о своих кампаниях с генералом Бадольо, а дамочка, найдя какую-то бумажку, начала снова рыться в своей сумочке уже в поисках ручки, я пытался взять себя в руки. «Итак, сперва ты выбрал Индию, в Кению же ты поехал в последнюю очередь, посетив прежде другие африканские страны». Едва я мысленно произнес это, как понял, что снова лгу. «Подобное оттягивание срока наоборот доказывает твердость твоей цели. Ты дважды, находясь в соседнем Судане, едва не сорвался сюда. Чтобы приехать в Найроби, ты должен был ощутить внутреннюю готовность. Готовность вернуться победителем туда, где твой отец провел четыре года в условиях тюрьмы». Новое возражение: «Ну не белый же смокинг…» Молниеносный ответ: «И не твоя премия Международного католического института кинематографии?» Я прикусил губу. Дамочка протянула мне ручку с золотым тиснением. Мне пришлось изрядно потрясти ее, чтобы выдавить из нее чернила. Уместный отвлекающий маневр, дабы оправдать, что я весь вспотел, посреди этих красавиц, излучавших свежесть из-под своих прозрачных шляпок. «Не просто творческая награда, не вызывающая доверия у военных. А католическая премия, такое капитану уж наверняка понравилось бы».
– Вы плохо себя чувствуете? – спросил меня консул.
Он видел, как я вытираю пот с лица изысканным платком, который я вынул из кармашка пиджака и конвульсивно сжал в кулаке, смяв нежный батист, аккуратно сложенный руками моей мамы.
– Вы еще не привыкли к нашему климату… Осторожно! Не пейте воду из-под крана…
Он проводил меня до крыльца, где попросил метрдотеля отвести меня в библиотеку, усадить в кресло и дать чашку кофе. Я очутился в тихой и уютной комнате, освещенной единственной лампой. Высокие книжные шкафы из эбенового дерева оставались погруженными во мрак. На полу поблескивали негритянские статуэтки и боевые слоники. Я обхватил голову руками. К более горькому признанию я вряд ли смог бы придти.
«Ты все еще смеешь отрицать его значение в своей жизни? Ты хотел бы, чтобы он не давил на тебя, чтобы он исчез, не оказав на тебя своего влияния. Ты любишь только свою мать, и тебе невыносима мысль, что кто-то еще участвовал в формировании тебя таким, какой ты есть. Волей-неволей тебе придется признать очевидное. Тот, о ком ты никогда не думаешь, тот, чья смерть не вызвала у тебя никаких переживаний, неотступно следует за тобой, не выходя из тени. Он тайно направлял многие твои поступки. Откуда в тебе, например, это исключительное любопытство к черной Африке, затмевающее нежные воспоминания о Магрибе? Что, какое пренебрежительно высокомерное чувство увело тебя вдаль от оазисов Туниса и пальмовых рощ Марракеша? Почему ты, бросившись сразу в Судан и Заир, не посмел поехать в Кению? Как объяснить, что, прежде чем показаться в стране, где плененный офицер испытал унижение и позор лагеря, ты ждал официального признания, награды от своих соотечественников? И кто вынуждал тебя приезжать праздновать свой венецианский триумф в самую глубь материка, не способного произвести ни одного фильма? Открой глаза! Ты, выдающий себя за свободного человека, независящего от своего прошлого, ты не случайно выбрал эту страну. Разве не бывший пленник адмирала Каннингема послал тебя в места, где он испытал унижение, добиться для него посмертного отмщения?»