Текст книги "На ладони ангела"
Автор книги: Доминик Фернандез
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 38 страниц)
29
Чтобы добраться от скотобоен до английского кладбища, я должен был обогнуть холм: или как еще назвать эту возвышенность, которая вырастала отвесной стеной и преграждала мне дорогу? Незастроенная, необитаемая, стерильная, без домов, без деревьев, она своими необычными очертаниями и пугающей безжизненностью как бы отвергала свою причастность и к природе, и к человеку. Ее склоны, утыканные низкорослым пыреем, сразу берут круто вверх, но потом закругляются у вершины, образуя нечто вроде плато. Этот холм, который жизнь, похоже, обошла своим вниманием, завораживал меня загадочной потерянностью всего этого места. Никаких тропинок, никаких намеков на попытки подняться на его вершину. Единственное подобие некой деятельности можно было заметить в выкопанных у основания нишах. В них нашли себе приют конюшни, а также винные погреба и мастерские кузнецов и бочаров, чья прерывистая работа едва ли могла поколебать сельский покой этого зеленого уголка, затерянного посреди большого города.
Кому известно об этом холме Тестаччо? Никто нигде не упомянет его восьмым холмом Рима, хотя по древности и таинственности он ничем не уступает остальным семи. Жители Града имели обыкновение приносить сюда свою старую посуду, чтобы выкинуть ее в этих когда-то заболоченных местах, образованных Тибром и Авентиной. Веками здесь копились черепки разбитых амфор, осколки чашек, ваз и тарелок. Постепенно они переросли в пригорок, из пригорка в холмик, а потом в настоящий холм. Затем века покрыли его мантией травы и чертополоха, люди утратили к нему интерес и он остался стоять под небом пустой и никому не нужный, словно древнее святилище, которое никто не осмелился осквернить.
Я обходил обустроенные в его фотах мастерские по кольцевой дороге, что поросла травой и изобиловала рытвинами и ухабами. Тестаччо падал вертикально со всех сторон: забраться на него было невозможно. Какую тайну хранил он на своей вершине? Работавшие внизу ремесленники почему-то давали уклончивые ответы на мои вопросы. Среди них был собачий парикмахер, который раскладывал свой стульчик напротив мастерской шорника. Свои инструменты он держал в коробке из-под обуви, но без дела он оставался недолго. Из-за его помятой шляпы, торчавших из под нее седых волос и его беззубой улыбки как у Ричарда Бейсхарта (актера, которого Феллини выбрал на роль Сумасшедшего в своем новом фильме) я принял его за дурачка. Надежды получить хоть лиру со своих бродячих клиентов у него не было никакой, но несмотря на это он священнодействовал по всем правилам искусства. Обойдя мясные ряды и порывшись в отбросах, к нему сбегались, как будто сговорившись, самые редкие и исчезающие образцы собачьих пород. Дворняги и шавки всех мастей и окрасов, фифоны с ушами бассета, спаниели с хвостами шпица, фокстерьеры с мордой бульдога. Они покорно усаживались перед своим парикмахером, тот вынимал из коробки инструменты и педантично наводил марафет на своих пациентах. Причесанная надлежащим образом собака неспешно поднималась, офяхивалась и удалялась, виляя хвостом. Перед поворотом она оборачивалась и на прощанье тявкала в знак благодарности. Старик приподнимал в ответ свою шляпу. И аккуратно складывал ножницы, щетку и расческу обратно в коробку. После чего застывал на своем посту, пока какая-нибудь другая псина, презрительно обойдя стороной живодеров из эпидемнадзора, чей фургон стоял с другой стороны скотобойни, не прибегала подстричь себе лохматую спинку у благосклонного цирюльника. Пожалуй, с точки зрения тех, кто спешил на берега черного Ахерона, направляясь в царство теней, легендарный древнегреческий Харон выглядел не менее странно – и раз уж Тестаччо был слегка не от мира сего, путь к вершине его мне, наверно, должен был указать именно этот кормчий.
– Извините, – спросил я его, – а можно как-то подняться наверх?
Покачав головой, он дал мне лаконичный ответ, который только усилил мое любопытство и страх:
– Там, за хибарой цветочника. Но не советую. Это не для вас.
– Не для меня?
– Это ни для кого, – подытожил он и раздвинул ноги, встречая нового клиента.
За хибарой цветочника я обнаружил зигзагообразную дорожку, в кирпичной пыли которой запечатлелись раздвоенные следы конских копыт. Тропинка вскоре привела меня на самый верх. На вершине плато, которая казалась мне плоской, я обнаружил небольшую долину, в глубине которой пряталась незаметная снизу маленькая круглая лачуга. Я подошел к самому краю холма. Звуки Рима замирали у моих ног. Взгляд простирался над Бычьим рынком и Тибром вплоть до склонов Монтеверде, Яникула и далеких Альбенских холмов. Почувствовав себя отрезанным от города на этом горшечном кладбище, я как на крыльях переносился сквозь века и империи. Необъятная панорама римской деревни, огромное небо, уносящееся в бесконечность, ветер, свободно обвевавший мое лицо, словно при сотворении мира, стирали пред мной границы времени. Я увлеченно рисовал в своем воображении закрывавшие горизонт холмы такими, какими они представлялись мне во времена основания Рима: покрытые дубравами и буковыми рощами, что рассыпали свою листву по их склонам еще задолго до того, как сюда были привезены из Греции и Сицилии экзотические виды вечнозеленых растений. Вроде тех, что растут на протестантском кладбище, и чья темная листва виднелась по другую сторону от Тестаччо. Поверх лаконосного мирта, который, прежде чем украсить могилу Грамши, использовался в служении богине Афродите, кипариса, рябины-арии и олеандра волновались гибкие султаны всегда подвижной пальмы. Ее привезли из Африки, но уже позже, вместе с апельсином и лимоном, которые сегодня считают итальянскими деревьями, хотя между годом Волчицы и их появлением на нашей земле прошло более двух тысяч лет.
Трудно сказать, что пробудило во мне такое влечение к мифологическим основам Рима: быть может, странность этого тихого пустынного места, в котором царил анахроничный покой. Здесь все оставалось неизменным с тех пор, как в этой долине поселились древние охотники и скотоводы. Я склонялся над Тибром, и моему взору легко представлялись древние празднества, разворачивавшиеся здесь каждой весной. По реке красочно проплывали украшенные нарциссами барки, на дне которых отдыхали влюбленные парочки, наслаждаясь золотистым хмелем Фраскати. Поздно ночью, которая вспыхивала радостными кострами, повсюду разносились звуки сельских сатурналий. Народ, живший в плену у сменяющихся времен года, встречал обновление природы танцами и песнями, обращенными к богам. От которых зависело, по их представлению, плодородие земли и плодовитость скота.
Покидая этот холм, единственную, как я заметил не без удивления, в Риме возвышенность, откуда не было видно купола Святого Петра, я услышал доносившиеся из-за хижины звуки чьих-то чистых голосов. На миг из-за нее появилась взлохмаченная голова, пронзившие меня два черных глаза сразу же исчезли, и в воздухе разлился звонкий, словно колокольчик, смех.
Мне пришлось еще не раз вернуться на это плато, чтобы приручить эту маленькую банду ребятишек. Несмотря на свои хрупкие тельца они были все неплохого телосложения; у них имелась гвардия из полудюжины пони, которых они пасли в течение дня, при приближении чужака они прятали их в ложбине, на ночь укрывали в гротах, а по воскресеньям выводили к парку с аттракционами в Вилла Боргезе.
– Как тебя зовут?
Ответа не последовало.
– А тебя?
Та же реакция.
Никто не хотел открывать мне своего имени. Они были не очень-то словоохотливы и на мои вопросы отвечали угрюмым молчанием. Между собой они общались односложно. Обращаясь друг к другу, они использовали прозвища: Черная пантера, Орлиное крыло, Зеленый глаз, Антилопа. Они с такой ревностью скрывали от меня свои настоящие имена, что я не мог это списать исключительно на их желание подражать индейцам. Быть может, как и тот старый сицилиец из Пьетранеры, который отказывался фотографироваться из страха, что фотоаппарат украдет у него лицо, они боялись, что, выдав свое имя, они потеряют часть самих себя.
Они разрешили мне сесть с ними на землю, но в хижину не пустили. Своей заостренной соломенной крышей и плетеными из ивы стенками она напоминала сооруженный из тростника маленький круглый храм Весты, в котором со времен основания Града собирались весталки, дабы предаться беседам с огнем. В память о своих земледельческих корнях римляне, даже в эпоху расцвета империи, всегда отказывались заменить это примитивное святилище более основательным сооружением.
К середине апреля начались таинственные приготовления. При моем появлении часовой, стоявший наверху тропинки, свистел, засунув два пальца в рот. Остальные сбегались со всех сторон холма к ложбине, чтобы я не увидел чего-то, что они прятали в траве перед хижиной. Предмет, который они очень осторожно переносили вовнутрь, со стороны казался тяжелым и хрупким. По обе стороны от входа в хижину свешивались два железных кольца. В них они продевали длинную палку, показывая тем самым, что вход закрыт.
Случившаяся как-то ночью гроза наконец-то позволила мне вмешаться в происходящее. Ветром из хижины вырвало связку ивняка.
– Почему вы не положите камней, чтобы укрепить стены?
Они осыпали меня гневными взглядами. Наверно, подумал я, они считают, что я смеюсь над их маленьким сооружением. Впрочем, где бы они нашли камни на этом плато? И я поспешил добавить:
– Я мог бы помочь вам затащить их сюда. Их полно на берегу Тибра.
На этот раз они даже не удосужились ответить и принялись перемешивать глину с соломой, чтобы заделать ею дыры, образовавшиеся после урагана.
Моя вторая попытка была столь же удачной, как и первая.
Сменив постепенно гнев на милость, они в один прекрасный день все-таки показали мне то сокровище, над которым они так тряслись. Я с трудом сдержал улыбку. Даже если бы у этого старого терракотового тагана, испещренного трещинками, не была отломана одна ножка, подобный предмет обихода – хоть в качестве лекифа для хранения фритюрного масла, хоть в качестве латки, оставшейся в наследство от небогатых хозяев – все равно не представлял бы никакой ценности. По их признанию они откопали его, роясь среди глиняных осколков. Даже какой-нибудь кубок из плавикового шпата с голубыми и белыми прожилками, какие были найдены при раскопках Помпеи, не внушил бы им столько гордости; они разглядывали, гладили и оберегали этот осколок былой хозяйственной роскоши с нежностью влюбленного юноши.
Чтобы он не заваливался, они подложили под его грубо обработанные бока, на которых еще были различимы отпечатки рук гончара, кусок кирпича. Сосуд этот относился к временам глубокой древности: его слепили вручную, еще до изобретения гончарного круга.
Привыкнув к моему молчаливому присутствию, они доверительно поведали мне, что в этом горшке – каждый год в одно и тоже время – они должны возжигать огонь. В хижине у них были собраны запасы сухой травы, древесного угля, старых досок и сломанных ящиков, которые они к лету постепенно все сожгли. При виде их грязного таганка я сразу закричал, что дома у меня есть гораздо более приемлемая посудина. Но упоминание о медном котелке, который мама привезла из Касарсы, едва ли тронуло их слух. Они отвернулись от меня с оскорбленным видом. Я не сразу понял, что они не собирались жечь костер просто так напропалую, из детского любопытства, беспечно созерцая красноватые угольки, они хотели, причастившись к таинственному действу, чей смысл был им неведом, стать наследниками самого древнего и самого священного римского культа. В храме Весты все подношения также сжигались на грубых глиняных подносах, даже когда на смену аскетичной простоте первобытных времен пришла роскошь и чванство Империи. Божественной покровительнице Латиума приходилось принимать все дары из примитивной посуды даже после того, как канула в небытие эпоха, когда подданные Августа и Тиберия пили свое вино из хрустальных кубков и устраивали свои пиры на золотых тарелках.
Настал день зажигания огня. Самый старший парнишка вытащил из хижины вместе со сломанными дощечками заостренную палку и деревяшку, в которой была проделана дырка. Его звали Антилопа. Длинные, худые и гладкие ноги… Челка поперек лба… Веснушки на носу… Нет, у меня не получится описать его, ни его, ни других детей. Как бы странно это не показалось, но я не осмеливался смотреть им прямо в лицо и вообще пристально разглядывать их. Мне казалось, что если я бы смотрел на них как на детей, то вся прелесть восприятия была бы нарушена. Они были не вполне от мира сего, и я, благодаря ним, мог возвыситься над своими привычками и страстями. Я становился другим. Их маленькие лица, жесткие и закрытые, не позволяли мне им улыбаться или пытаться как-то понравиться. Особенно мне запомнились их голоса: чистые, серебряные, ангельские голоса, хрупкие и пронзительные, разносившиеся по округе хрустальным эхом. И когда один из них запел – какую-то старую пастушью песню, веками передававшуюся из уст в уста, как и та терпкая колыбельная, которой они сопровождали разжигание огня – из звонкой прозрачной мелодии все так же выделялась одна самая высокая и самая пронзительная нота, а вслед за ней другая, которая уносилась к небу, как если бы она должна была растаять в высоте, слившись в единую музыку с потусторонней лазурью небосвода.
Я с упоением отдавался переливам их чистых голосов, которые взмывали и разливались в первозданной гармонии, возносясь мгновеньями благодати и мимолетной красоты на вершину человеческого звукового восприятия. Последняя нота растворилась в воздухе прозрачной трелью в тот момент, когда Антилопа установил все дощечки костра. Каждая деталь этого рудиментарного, но облагороженного своей причастностью к древности, пиротехнического сооружения запечатлелась в моей памяти. Прижав дощечку к земле коленями, он вставил в дырку острие своей палки и принялся вращать ее изо всех сил. Усевшись вокруг на корточках, его товарищи размахивали пучками сухой травы и кусочками коры. Сгорая от нетерпения раздуть огонь, они жадно следили за появлением искры. Но в тот день их попытки ни к чему не привели. Они по очереди сменяли друг друга, но сырая земля сводила на нет все их усилия.
Хорошо, мне не пришло в голову предложить им свои спички. Я не принял никакого участия в двух первых попытках, и как бывает в сказках, в которых герою все удается с третьего раза, я в конце концов завоевал их уважение тем, что не стал им предлагать тривиального промышленного фосфорсодержащего средства.
Для начала они разрешили мне осмотреть кусочки дерева. Вооружившись своим опытом походов со Свеном, я заключил, что деревяшка с дыркой была сделана из корня тополя, тогда как вторая оказалась рябиной с более твердой древесиной. Они правильно сделали, сказал я им, что взяли разные породы, одну насколько возможно твердую, а вторую более мягкую, чтобы палка легче вкручивалась в деревяшку, которая в свою очередь загорится быстрее благодаря меньшей плотности.
Я удостоился снисходительных улыбок. Их одобрительная реакция придала мне смелости:
– Тем не менее, – продолжил я, – вы забыли одну очень простую штуку, которая помогла бы вам добыть огонь. Смотрите: вы начинаете вращать палку в дырке медленно, но нажимая изо всех сил. В результате вокруг острия образуются опилки. Тогда вы начинаете вращать быстрее. Древесная пыль загорится сама собой, и огонь перекинется на сухую траву.
Антилопа бросился ко мне на своих тощих ногах, чтобы я не успел закончить свою демонстрацию. Он вырвал у меня из рук дощечку и палку, как будто я собирался его лишить его прерогативы. Но в тот день из-за дождя, который шел до самого утра, искорки, соприкасаясь с мокрыми опилками, сразу гасли.
– А! знаете что, – робко заговорил я, чтобы они не приняли сразу в штыки мою мысль, – хотите я принесу вам трут? Тут хватит маленького фитиля.
Я сам боялся своих слов, настолько мой голос казался мне грубым и пошлым в ансамбле их серебряных колокольчиков. Они не сказали ни да, ни нет. На следующий день, когда я пришел с куском трута, они молча уселись вокруг меня, следя своими сверкающими глазами за каждым моим движением.
– Пока ты, – сказал я их вождю, уже готовому приступить к огненным процедурам, – будешь вращать, постепенно увеличивая скорость, нужно чтобы кто-нибудь встал на колени и раздувал искру, когда она попадет на трут.
Никто не попросил исполнить эту роль мне самому, хотя я на это надеялся. Они грубо оттолкнули меня в сторону, как будто вмешательство взрослого в решающий момент противоречило их неписаным правилам. Один из них, второй по старшинству, как мне показалось, хотя его коренастое тело с тяжелой плотью должно было, наверно, быстрее достичь зрелости, выдвинулся из круга несмотря на недовольные возгласы. «Не ты… Нет, Буйвол, ты не сможешь…» Но при бесспорной силе его легких и решимости, от которой мышцы ходили ходуном на его почти мужественном лице, у «Буйвола» так ничего и не вышло. Голубоватый огонек тронул на мгновение распушенный кончик фитиля и утонул в струйке едкого дыма. Тогда его товарищи закричали ему как один своими мелодичными голосами, чтобы он отошел, и на его место выдвинули самого юного из своей ватаги, тщедушного мальчишку, но с таким чистым взглядом, что ему даже дали прозвище «Зеленый глаз», хотя глаза у него всяко были карие. Он надул свои щеки, и из-под его сжатых губ брызнул сноп красивых искорок, а затем и язычок пламени, достаточно сильный, чтобы сообщиться сухой траве, а от нее остальному содержимому треножника. Мальчишки сразу же унесли свой горшок в хижину, дверь в которую они закрыли палкой, продев ее через два кольца.
Мне помнится один фриулийский обычай, по которому девушка должна оставаться девственницей, если ей удается разжечь огонь, дуя на свечу с угольным фитильком. Считалось, что потеря невинности отнимет у нее запас созидательной энергии и в частности способность рождать огонь.
Придя однажды утром на холм, я заметил, что этот день не похож на другие. Дети навели порядок в ложбине, убрали кучки навоза, украсили хижину гирляндами и вычистили пони, чья серая шерсть, обрамленная длинной молочной гривой, засверкала как серебряные рыцарские доспехи. Вытянув стрункой ноги, они, расширяя ноздри на ветру, переступали на месте и фыркали от нетерпения. Последние облачка на заре унеслись к Альбенским холмам. Небо осталось прозрачным, отливая той сухой холодной синевой, когда кажется, что в воздухе вот-вот раздастся треск. Длинная процессия торжественно вынесла на середину долины треножник и установила его, подложив кирпич. Во главе шагал Зеленый глаз, прижимая к груди охапку душистых веток. Сквозь его губы прорывалась ввысь кантилена, которую он напевал на две ноты. Затем ее подхватили все хором, и она замерла на верху октавы в полупрозрачных эмпиреях. От древесного угля в небо поднимался густой черный дым. Дети принялись кидать на пылающие угли сосновые и оливковые ветви. Из плотного дыма вырвалось яркое пламя. Пришло время испытать огнем животных. Подгоняемые детьми за поводья, они рысью прыгали один за другим через треножник. В полной тишине, которую прерывал лишь стук копыт при разбеге и испуганное ржание, когда они преодолевали огненную преграду.
Затем каждый, вцепившись в гриву, вскочил на пони верхом. Без седла и стремени их посадка мне показалась великолепной – плод непрерывного и ласкового общения с животным и долгих увлеченных тренировок, когда в сумеречные часы рассвета и заката они галопом носились по пустынному плато. Я ни разу не видел, чтобы кого-нибудь из моих друзей в Понте Маммоло связывало с его мотоциклом такое же нежное родственное чувство. Они хвалили своих пони тихими голосами и целовали в шею. На комплименты, сказанные им на ухо, на ласковые поглаживания и любящие похлопывания по крупу пони отвечали, развевая по сторонам свои длинные хвосты. Без лишней резкости, боясь сбросить своего наездника, но с достаточной резвостью, так, чтобы он мог гордиться своей ловкостью, они вставали на задние ноги и танцевали, повернувшись к солнцу, после чего бросались во всю прыть через шумное пламя костра.
Куда и в какой век я попал? Каким чудом эти дети, жизненный опыт которых ограничивался воскресными прогулками в парках Вилла Боргезе, которые спали в гротах, выкопанных у основания Тестаччо, выполняли ритуалы, забытые две тысячи лет тому назад? В какой Италии они жили? На какой планете? Или я не касался этой земли, когда шагал по траве там, где не ступала нога ни одного взрослого человека? Казалось, я уносился вдаль из земного мира вслед за этими серебряными песнями, взмывавшими на последней ноте одинокой белоснежной кометой, подобно небесной лазури, ослепляющей своей глубиной.
На следующий день у меня были дела в городе. Потом из-за разных договоренностей я так и не смог найти время подняться на холм. Всякий раз после этого, когда я хотел снова туда сходить, я по той или иной причине не мог этого сделать: то страшный ливень, обрушившийся средь бела дня, то неожиданный визит приятеля, с котором я, конечно, ни за что на свете не поделился бы своей тайной. Когда я начал снимать фильмы и у меня появилась своя камера, я поклялся снять какую-нибудь сцену на Тестаччо. Но стоило мне высвободить один день, как у меня прокололо колесо на машине. Я проклял все на свете, списав это на чудовищную невезуху, но потом что-то до меня дошло. Я покорно склонил голову. «Не ходи туда больше, – сказал я сам себе, – это просто знак». «Не ходите туда, нечего там людям делать, – посоветовал мне тогда тот собачий парикмахер». Что ж, больше я туда не ходил. Этот никому неведомый уголок, затерявшийся где-то между небом и землей, скорее ближе к облакам, чем к земле, останется недосягаем. Царство горшков, вылепленных без гончарного круга, жизни, не защищенной от ветра каменными стенами и костров, разжигающихся по воле случая допотопным способом. Рай детей, которых не коснулось взросление. Они так и будут праздновать каждый год возвращение весны, настраивая природу своими наивными церемониями на правильный порядок вещей; невидимые стражи, ангелы-хранители большого города, который погряз у их ног в лихорадочном разврате, даже не подозревая о их существовании. И даже мне, которого никакой очистительный ритуал не вырвал бы из лап судьбы, будет достаточно вспомнить их гордую и суровую жизнь в ложбине, чтобы почувствовать в себе уверенность посреди любых испытаний.
Сколько раз, облокотившись о дверцу своей машины, которая несла меня вдоль Тибра к собору Святого Павла и дальше к морю, я смотрел на этот холм, который казалось погрузился в безмолвие и запустение. Каждый день Рим проваливался в какую-то клоаку; его единственными богами стали деньги, успех, благосостояние и гедонизм. Феллини даже искать ничего не надо было, эта грязь коагулировалась сама собой в обвинительных эпизодах «Дольче виты». Вскоре римлянам понадобится козел отпущения, которого они принесут в жертву. Головой уже склонившись к алтарю и с ножом у горла, я все же сохраню в себе мужество поднять глаза к избежавшему насилия холму. Этот некрополь из глиняных черепков люди оставили в неприкосновенности. И никто не узрит священного покрова в том сорном пырее на его вершине. Разве кто-нибудь еще знал, что в этой куче горшечных обломков бил последний родник чистой воды?