Текст книги "На ладони ангела"
Автор книги: Доминик Фернандез
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 38 страниц)
Я готов был биться об заклад, что Свен, освободившись, наденет плавки и удерет, прыгнув в речку. Ничуть не бывало: он повернулся, совершенно голый, как был, к мальчишкам, закрыл руками ягодицы (хотя этот жест в его положении уже потерял всякий смысл) и показал им во всей красе то, что, я был более чем уверен, он должен был изо всех сил пытаться от них спрятать. Каждый мог полюбоваться на его внушительный половой член, смуглый, мясистый, немного приподнятый от легкой эрекции и увенчанный пышными черными волосами. Шум и гам сменился гробовой тишиной. Мальчишки попятились назад, сраженные, как мне показалось, не столько завидными для подростка пропорциями и обилием волос, сколько самим спокойствием и уверенностью, с которыми он выставил на показ свое мужское достоинство. Их истерия уступила место уважительной робости, как будто в жесте своей жертвы они признали доказательство своей ошибки. Кто-то попробовал было отпустить еще одну шутку, но остальные резко его оборвали, после чего все мальчишки благополучно скрылись в зарослях кустарника.
Как же тридцать лет спустя на пляже в Остии, я не вспомнил этот символический язык мальчишек с Тальяменто! Моему убийце не было б нужды убивать меня, если бы я согласился проявить к нему человеческое отношение. Свен, оставшись один на берегу, наклонился и натянул плавки; но без суеты, предварительно бросив на меня беглый взгляд и удостоверившись, что все подробности этой сцены не ускользнули от моего внимания, и что я отныне знал, на что я мог с ним рассчитывать.
Он подобрал рогатку и занял свою прежнюю позицию под деревом. После чего, когда он окончательно упустил дрозда, мы смогли вдоволь обсудить все повадки дичи в период выведения потомства и искусство гнездования. Но я бы ошибся, предположив, что после всего, что произошло, он еще больше стал бы стесняться меня: напротив, он проявил еще большую искренность и самоуверенность в своем поведении. Вечером, прощаясь со мной, он поцеловал меня в обе щеки, мимолетно коснувшись губ; после чего, слегка пританцовывая, пошел домой. «Чао!» Последний взмах рогаткой. Я надеялся, что обретенный опыт наведет его на мысль о возвращении к месту нашего первого купания под ивой и первого (и по-прежнему единственного) поцелуя, но на следующий же день он заявил мне, что мы теряли время даром, загорая на солнце. Он предпочитал рисовать и собирать для своей палитры новые травы. Ну а я со своей стороны, если еще не забыл, был вроде бы должен озаботиться поиском образов и метафор для обещанного стихотворения?
18
Я написал эти стихи на одном дыхании. В безудержном неистовом порыве, бессонной вдохновенной ночью. Из всех моих стихотворений, уверяю тебя, это одно из лучших, хотя я оставил его неопубликованным, не желая, чтобы оно попало на глаза кому-нибудь кроме Свена.
В немецкой басне, которая так нравилась Свену, рассказывается о том, как жители одного ганзейского городка позвали к себе на службу юношу, играющего на флейте, чтобы очистить город от полчищ крыс, которые наводнили его улицы и подвалы, лезли в дома и добрались аж до святой церкви. Музыкант поднес к устам свою флейту и извлек из нее такие притягательные звуки, что все эти мерзкие твари сбежались на них и пошли за ним. Даже самая жирная и прожорливая крыса, поселившаяся в обители Господа, не устояла перед этим мелодичным заклинанием и, быстро семеня, присоединилась к пляшущему войску своих завороженных сородичей. Подобно Орфею, к которому спускались с гор деревья, своими обворожительными аккордами юноша мог бы увлечь за собой стены и крыши домов. Крысы навеки скрылись в чаще леса, еще более непроходимого и темного, чем лабиринт подземного рудника. Но когда он вернулся за вознаграждением, горожане подняли его на смех и согласились выплатить лишь ничтожную часть оговоренной суммы.
– Ха! Ха! – зубоскалили они. – С каких это пор пристало платить за ветер, вылетающий из дырочек?
Юноша улыбнулся, взялся за флейту и сыграл другую, непохожую на первую, мелодию. В тот же миг ребятишки, которые, сидя за партами, слюнявили перья и зубрили теорему Пифагора, вскочили, опрокидывая стулья, и помчались как один вон из дома. Девочки, которые заучивали на кухне со своими мамами рецепты рагу, даже не вытерли рук, вылетев пулей на улицу. Заклинатель ждал их у подножия сторожевой башни. Он направился к городским воротам, прошел по опустившемуся без чьей-либо помощи мосту и стал удаляться в поле, уводя за собой всех городских детей. Напрасно рыскали их родители по балкам и оврагам, с пустыми руками они вернулись из лесу, который поглотил их отпрысков.
Однако мне казалось, что какие-то моменты этой красивой и таинственной легенды, относившиеся к изначальной версии, были со временем искажены и представлены как история мщения и наказания. Я ощущал в каждом слове, вопреки тяжелому пафосу морали, легкую атмосферу игры. В частности у меня не укладывалось в голове, что эта волшебная флейта служила только для наказания взрослых и что месть за неблагодарность отцов была единственным мотивом музыканта, околдовавшего детей. С какой радостью они пританцовывали под притягательные звуки дудочки! С какими счастливыми лицами они, казалось, покидали свои дома и устремлялись с озорным упрямством вдаль! И он сам, как ярко сверкали его смеющиеся глаза! Люди были уверены, видя, как он танцует во главе ликующей процессии, что им руководила только чистая радость исполненного долга, а никак не чувство мести!
Я предпринял попытку переписать целиком всю басню, которая превратилась под моим пером в панегирик поиску и освобождению, дабы лишить ее оттенка грубого сведения счетов.
Вначале моего музыканта приводят в ужас бесчисленные стаи грызунов: сколько же мешков муки, припасенных на чердаке, сколько сыров, упрятанных в кладовые, сколько коробок сухарей, запертых в сундуках на ключ, может поглотить такое количество клацающих челюстей. Есть от чего ужаснуться творческой душе, чьей единственной заботой было извлечение прекрасных звуков в унисон музыкальному порядку мироздания, и которая, будучи неспособной к точным арифметическим подсчетам, по обилию сделанных горожанами запасов видит насквозь всю их подноготную.
Как он, бедный юноша, вооруженный лишь своей дудочкой, мог возродить в Гамельне беззаботность и первобытную простоту умеренной жизни? «Взгляните на птиц небесных; они не сеют, не жнут, ни копят. Взгляните на цветы полевые, как они растут: они не прядут и не пашут». Бережливость, страх лишений и удовлетворенность отцов, всю свою жизнь проливавших пот, чтобы уберечься от нужды, предусмотрительность матерей, позвякивающих качающимися на поясе ключами от шкафчиков и кладовых, семейная дисциплина, усиленная школьным надзором, эта картина вырисовывается в страждущих умах моих героев. Где еще осталась хоть капля невинности, как не в детских сердцах? При условии, что их лучшие годы не погубит погоня за школьным дипломом, воспитание ответственности, подготовка к взрослой жизни и вся эта система порабощения, ряженная в отеческую любовь.
Он уводит их из города, чтобы, не теряя времени, инициировать их в настоящую жизнь.
Звучи, играй, о флейта, свою песню!
Ее мелодии проворным звукам
неведомы законы нотных станов!
Я объявлял в своих стихах войну запретам, которыми опутали всех, кто не достиг совершеннолетия. Я воспевал авантюризм плоти и ритуалы созревания. Я приглашал юношей и девушек насладиться своею молодостью и красотой. Они должны были собраться и соединиться под открытым небом, а не в постели, ставшей символом супружеской рутины и проявлений нежности в условленное время. Пусть домашней тюрьме алькова они предпочтут сладострастные утехи на природе! Пусть перепрыгнут через стены домашних темниц и вслед за юношей с флейтой устремятся к безграничному горизонту радости и весенней влюбленности!
Нежен апрель вашей плоти,
покинувшие гнездышко птенцы.
Слышите вы материнские слезы?
Вот они плачут в опустевших стенах!
Возможно, этот поэтический лиризм был подпорчен налетом демагогии: я еще не понимал, что без экзаменов и дипломов все лучшие места и профессии остались бы за богатыми. Тирада о кабале городской жизни мне показалась немного риторической, но она не могла не понравиться Свену, который был вынужден ездить в свой лицей в Удине, и поэтому не отличал скуку школьных занятий от монотонности городского пейзажа. Точно так же, воспевание природы, хотя и не лишенное пафоса и условности, безусловно, польстило бы влюбленному в травы и цветы. И если он еще был привязан к своим родителям, его не должен был оскорбить выпад в сторону отцов и матерей, так как всех обывателей в своем сочинении я вывел в образе горожан, буржуа. Воспитанный на ферме в простой крестьянской семье, скудного заработка которой едва хватало, чтобы сводить концы с концами, он посчитал бы, что моя язвительность в отношении семьи как таковой не была направлена на его семью, и постарался бы по возможности примирить чувство сыновнего долга с влечением к свободе. Испытав однажды вкус правонарушения в краже цветов из частных садов, он без особых колебаний присоединился бы к процессии ганзейских ребятишек и переступил бы со мной порог запретного.
Словом, перечитав свои стихи, я был так рад, что проявил в своей операции обольщения столько спонтанных приемов, что не удержался от еще более смелого аккорда:
Я звуком флейты вам раскрыть готов своей
телесной красоты всю силу колдовскую.
Тем хуже для меня, – подумал я, полагая, что слишком настойчивое приглашение будет иметь обратный эффект. Но после того как моя затея с купанием не прошла, ждать, когда подвернется другой удобный случай, я уже не мог. Он прочитал стихи два раза, сложил вчетверо лист и сунул его в карман с нескрываемой радостью на лице. Да и как он мог скрыть радость оттого, что стал источником вдохновения маленькой поэмы, написанной специально для него, и что эта радость была для него важнее содержания стихов и нового прочтения легенды.
В качестве комментария он заметил лишь, что, если бы сыры хранились в герметичных «Кельвинаторах», крысы бы не добрались до них. Ганзейцы могли бы сэкономить на зарплате музыканта пропорционально сокращению потерь и ущерба, нанесенных их запасам.
Странное сочетание анахронической нелепости и бухгалтерской точности в его замечании совершенно сбило меня с толку. Я начал приходить в отчаяние и твердил про себя, как заклинание: «Оставь эту затею!» Иногда, когда Свен, усевшись ко мне на раму велосипеда, выпускал из рук руль, чтобы обнять меня, то ко мне возвращалась надежда, я чувствовал себя самым несчастным из людей, когда он, едва заехав в тихое уединенное место, убегал на поиски новых цветов, похоже даже не подозревая, что уединение на лоне природы располагало к иным, нежели сбор гербария, развлечениям.
Ему захотелось подправить фреску юноши с флейтой в соответствии с моей новой поэтической версией, но самое серьезное из сделанных им исправлений на стене часовни с извивавшейся по ней процессией детей свелось к тому, что он превратил юношу в старика, подрисовав ему седую бороду. Чтобы получить необходимый цвет, он растер в порошок несколько грибов-дождевиков и смешал их с дождевой водой из расщелины. Невинная фантазия или сознательная жестокость? Так или иначе, моя попытка использовать старинную немецкую басню в качестве объяснения в любви провалилась, раз уж именно возраст, опыт и авторитет, а не веселое лукавство и чувственность, показались Свену необходимыми качествами, чтобы инициировать любовь в юном сердце.
Я думал об этом, глядя с грустным и потерянным видом на его произведение, как вдруг почувствовал, как он прижимается ко мне своим худеньким телом, склонив мне голову на грудь.
– Вы меня еще любите? – прошептал он, не поднимая глаз.
Мы сидели на траве у подножия бука, я обнял его.
– Свен! – произнес я со вздохом, гладя его по голове.
– Тогда поцелуйте меня.
Он запрокинул голову и потянулся ко мне губами. И в то мгновение, когда они уже были готовы коснуться моих, слезы брызнули из его глаз.
– Свен! – закричал я, отстранившись. – Почему ты плачешь?
Он освободился из моих объятий и встал на колени, уткнувшись взглядом в траву и сотрясаясь в рыданиях. Я попробовал взять его за плечи и распрямить, он дрожал всем своим телом и всхлипывал, тщетно пытаясь сдержать свои рыдания. Стоя на коленях рядом с ним, я шепнул ему на ухо:
– Не бойся, Свен. Если хочешь, мы будем любить друг друга как брат и сестра. Хорошо?
Он вытер слезы, и улыбка обозначалась в уголках его губ двумя божественными ямочками. Мы еще долго прижимались друг к другу, прикорнув у дерева. Я баюкал его на коленях, словно ребенка, с умилением разглаживая его завивающиеся волосы и вытирая на его щеках последние слезы.
В конце концов, он уснул. Тот, кто не хранил сна своего возлюбленного, не знает, какого блаженства он был лишен в своей жизни. Я никогда бы не поверил, что сердце, измученное ожиданием обладания, может испытывать такую тихую и чистую радость. Я переполнялся счастьем оттого, что мне приходилось сдерживать свое дыхание и не шевелить ногами, когда их кусали муравьи. Золотистый свет, разливавшийся над полями, элегическое очарование этой заброшенной часовни, трели снующих между березами ласточек и, быть может, мгновение слабости и сентиментальной снисходительности, последовавшее за бурными переживаниями, исторгали из моей груди благодарственный молебен невидимому Богу, скрытому в природе. Не хватало только звона колоколов, чтобы я погрузился целиком в мистическую атмосферу своего детства, но немцы вывезли всю бронзу на переплавку.
С этого дня между нами установился новый кодекс поведения. Если Свен стирал бороду и придавал музыканту облик юноши, я мог быть уверен, что он придет к буку, чтобы понежиться и поласкаться со мной. Мимолетное касание губ внушало мне надежду, что послание, заложенное в моих стихах, вскоре достигнет своей цели: словно дети из легенды про музыканта, Свен соглашался, чтобы я вел его к мистерии неведомого леса. Иногда целый день напряженной и плодотворной работы скреплялся одним, но искренним поцелуем.
Я должен был проявлять осторожность, чтобы не сломить его волю. Если мои руки пытались расстегнуть пуговицу на его рубашке, чтобы добраться до его обнаженного тела, он вскакивал, возвращался к фреске и первым же делом пририсовывал обратно бороду. Он всегда носил с собой в ведерке запас дождевиков. Даже меч, положенный посередине кровати, не был таким непреодолимым препятствием для Тристана и Изольды, как между мной и Свеном эта горка серого порошка, насыпанная на траве у расщелины, в которую стекала дождевая вода.
19
Лето клонилось к концу. Неужели самое прекрасное время года должно было закончиться, не подарив мне умиротворения, которое яркая палитра и прохлада сентября ниспосылают садовым цветам, виноградной лозе, коровам в хлеву, птицам на ветках, камням на полях, всей природе, кроме меня?
В кинотеатре под открытым небом в Кодроипо в субботу вечером показывали «Джильду», фильм, наделавший много шума. Америка произвела новую королеву, чей профиль украсил атомную бомбу, сброшенную на Бикини. Говорили, что в Кордильеры отправили целую экспедицию, чтобы закопать в горах копию этого шедевра.
Свену пришлось не раз упрашивать меня, чтобы я отвез его на своем велосипеде в кино. Конечно, восхищение, которое вызывали у меня голливудские актрисы, с тех самых пор, как я открыл со своими лицейскими приятелями в Болонье легендарных красоток – Марлен Дитрих и Грету Гарбо, Норму Ширер и Джоан Кроуфорд, стремилось выплеснуться на новых звезд. Ты помнишь, что чем меньше они походили на настоящих полногрудых женщин, тем больше они мне нравились. Они должны были вращаться для меня в некой мифической сфере, не соприкасаясь с миром, в котором я жил. Причина, по которой мне не нравилась ни одна из кинозвезд неореализма, которые тогда появлялись на итальянских экранах. Я вменял им в вину их серые юбки касарских почтальонш и перманент торговок сыром из Порденоне.
Ни Леа Падовани в «Солнце еще встанет», ни Карла дель Поджо в «Бандите» не могли очаровать меня своей плебейской экспансивностью и крикливым жизнелюбием, равно как и голые ляжки Сильваны Мангано в «Горьком рисе» или пышная грудь Сильваны Пампанини в «Красотках на велосипеде». Наверно, я ходил в кино не для того, чтобы испытывать на себе резвые атаки женского начала, которого я избегал в реальной жизни? «Рим – открытый город» – вот главное потрясение; я понял, что флагманом седьмого искусства стал Росселини; мысль о том, что отныне все актрисы будут разрывать экран с физиологической страстью Анны Маньяни, повергала меня в ужас.
Только от фильмов Витторио Де Сики, в которых не было женщин, я испытывал подлинное счастье: «Шуши» и «Похитителей велосипедов», особенно последнего, герой которого с его впалыми щеками и острыми скулами, тощий, черноволосый и бесшабашный, составлял, по мнению, Нуто, определенное сходство со мной. Мне нравился этот невзрачный пригородный Рим, через который он возвращался домой в свою недостроенную бетонную коробку; печальные берега этой реки, эти грязные неровные пустыри, эти кучи строительного мусора, эти стройки пролетарских домов; вся эта декорация, в которой, не подозревая, что через несколько лет она станет обрамлением моей жизни, я находил гораздо больше поэтичности, нежели в иллюстрациях площади Навоне или Колизея в своих книгах по искусству. И в общем, кто знает, не повлияло ли воспоминание об этом фильме на выбор кварталов, в которых я селился в первые годы своей жизни в Риме?
Возвращаясь к «Джильде», я с удовольствием отвез бы Свена в Кодроипо, тем более что портрет новой звезды на огромном полотнище, вроде того, что расклейщик афиш из «Похитителей велосипедов» растягивает на стенах домов, как раз перед тем, как у него стибрили велик, приводил меня в восторг. Она представала во всем великолепии своего воздушного декольте, ирреальная и магическая, словно великие довоенные дивы. Моя Идеальная Женщина. Идеальная, потому что недосягаемая. Недоступная и вознесенная на Олимп красоты и роскоши, на котором смертные могут восхищаться ей, не боясь, что она сойдет к ним вниз.
Нуто – с присущей ему грубоватостью – считал меня дураком. Как я мог не понимать всю полемическую ценность такой афиши? Ради чего такой левацкий режиссер, как Де Сика, отвел ей роль в своем фильме, как не для того, чтобы изобличить новый опиум для народа? Неужели я думал, что малоимущие семьи, ютящиеся в бедных кварталах, не чувствовали в улыбке Кольгаты, в крашеных губах и ресницах этой куклы в шелковых кружевах оскорбления своей нищете?
– Светский вариант Мадонны, – совсем загнул Манлио, тоже недавно вступивший в компартию.
Я понимал, что мои друзья рассуждают верно, с чисто политической точки зрения. На пластинке, выпущенной в продажу с выходом «Джильды», воспроизводилось записанное через стетоскоп биение сердца героини; очень похоже в действительности (это к вопросу фетишизма и идолопоклонства) на те слезы, которые по клятвенным уверениям набожных монашек из монастыря Непорочного Зачатия в Беневенто выступили на статуе Девы Марии, возвышавшейся над алтарем: чудо, наделавшее тогда много шума в Италии.
Впрочем, я не решался порадовать Свена по другой причине.
Я знал, что мои ровесники, которые будут сидеть в зале, придут туда с совсем другими намерениями и в совершенно другом настроении, нежели я. Испытав разочарование в своей эротической жизни из-за строгого разделения полов, они замещали своих непорочных невест кинозвездами и требовали от них адекватного удовлетворения своих воспламененных чувств. В отличие от меня они верили в телесное присутствие звезды на экране, и им необходимо было в это верить, чтобы привязаться к ней. Чем сильнее была иллюзия, тем быстрее актриса становилась их кумиром. Лексикон их, впрочем, изменился: вместо «star»[20]20
звезда.
[Закрыть] теперь говорили «pin-up»[21]21
портрет хорошенькой девушки.
[Закрыть]. На смену затерявшейся в космосе звезде пришла бумажка, которую вырезают из журнала и прикалывают на стенку над кроватью. Киносеанс меньше всего походил на праздник. В самых откровенных местах кресла ходили ходуном, и от первого до последнего кадра в залах царила такая грубая свобода, что все женщины, не сговариваясь, оставались дома, отдавая кинотеатр во власть мужского пола.
Кроме нежелания шокировать невинную душу Свена этой пошлой вакханалией, я опасался встречи с Нуто и другими своими приятелями, с которыми я почти перестал общаться с тех пор, как влюбился. Они стали бы задевать меня за то, что я не приходил на последние городские праздники, и доставать вопросами по поводу моего юного спутника. Первое же лицо, которое я разглядел у кассы, посреди гудевшей от нетерпения толпы, оказалось чернявой физиономией Нуто. Новый «опиум для народа», похоже, не оказывал на него снотворного действия, он метался как чертик и смешил своих дружков сальными анекдотами. Размазав по стенке американских капиталистов, он неожиданно смутился, когда увидел меня, и задвинул на затылок кепку, обнажив свои блестящие напомаженные волосы.
Что касается Манлио, то он в этот момент выводил на своем аккордеоне перед выцветшей афишей томное танго, и такого почтения не удостаивалась еще ни одна Мадонна, ни во Фриули, ни в остальной Италии. Белокурый Эльмиро несмотря на свой бледный и болезненный вид выкрикивал дурным голосом сомнительные шутки, срываясь в жуткие приступы кашля. Воспользовавшись толчеей, я не стал присоединяться к этой компании и утроился со Свеном на последнем ряду, рядом с палисадником, увитым розами, который выполнял в зале функцию забора. Едва прошли заглавные титры, волны ночной прохлады наполнились задиристыми криками и непристойными lazzi[22]22
насмешками.
[Закрыть], обращенными актерам, как будто перед нами предстала не механическая экспансия растиражированных в Голливуде картинок, импортированных с другого берега Атлантики и навечно запечатленных в целлулоиде, а живые люди, в жилах которых текла настоящая кровь.
«Смотри, как бы ширинку не разорвало!» – громко крикнул кто-то с первого ряда под дружный гогот зала в тот момент, когда Гленн Форд, вытянув губы в поцелуе, с полузакрытыми глазами склонился над героиней с таким аппетитным личиком, что можно было и впрямь испугаться за катастрофические последствия для передней части брюк его полосатого костюма. Джордж Макреди, игравший мужа, лишь подогревал их игривую пылкость, во-первых, как муж, который всегда менее симпатичен, чем любовник (последняя вольность, которую они могли себе позволить перед тем, как предаться брачным узам и проявить принципиальность в вопросах своей «чести»), а во-вторых, из-за своего мрачного взгляда, неусыпно следящего за своим соперником.
– И много ты уже поймала их на себе?
– Поделиться с тобой?
– Самый подходящий момент!
Свенн, за которым я украдкой наблюдал, сидел по-прежнему с настороженным видом, и я не решался присоединиться к этому гоготу. В то время, как Нуто с торжествующим видом отпустил еще одну шутку по поводу влажных губ актрисы, едва раскрывшихся в улыбке.
– Берегись! А то он тебе сейчас вставит в рот! – крикнул он, выпрямившись на стуле, чтобы заручиться разнузданными возгласами своих приятелей, для которых он был примером для подражания.
Но когда она в своей узкой юбочке с тропическими цветами и болеро, которое оставляло обнаженным кусочек ее тела под грудью, принялась петь «Amado mio», пританцовывая в такт с широко раскинутыми руками, зал умолк как по мановению палочки. Наверно, сегодня тебе эта женщина с ее близоруким и слегка косящим взглядом, с ее вычурным перманентом, только что уложенным рукою парикмахера, с ее приторным и невыразительным голосом (мы не знали, что ее дублируют) даже не показалась бы красивой. Но именно это сочетание романтической расплывчатости и площадной элегантности, таинственности и глупости повергло в оцепенение очарованный партер грубых и примитивных самцов. Для них (как и для вернувшихся с фронта юнцов, которые толпою валили в кино) эта песня, эта коммерческая аранжировка латиноамериканского фольклора, состряпанная умелым профессионалом из «Коламбиа Пикчерз», казалась последним писком моды. Добавь ко всему этому намек на ночную серенаду и звездный небосвод, и ты поймешь тот завораживающий эффект, который произвел дублированный голос некой Маргариты Кансино, посредством голливудской машины превращенной в Риту Хейворт. Свен схватил меня за руку и обвил ею свою шею, как если бы хотел прижаться ко мне как можно ближе в состоянии ступора, пригвоздившего его к стулу.
Вторая песня, самая знаменитая – начинающаяся с шепота и заканчивающаяся всесокрушающей кульминацией – перенесла нас в кабаре Санта Моники. Свена повергла в экстаз сверкающая декорация, которую он квалифицировал не иначе как «select»[23]23
соборной.
[Закрыть], этим отвратным словечком, импортированным из Штатов и взятым на вооружение итальянской молодежью вместе со «slip»[24]24
здесь: плавки.
[Закрыть], «flipper»[25]25
здесь: игральный автомат.
[Закрыть] и «chewing-gum»[26]26
жевательная резинка.
[Закрыть]. Шампанское на столиках, «свингующий» оркестр в смокингах, круглая подсвеченная площадка. Вечернее платье из черной тафты стягивает тонкое и гибкое тело Жильды. Перчатки, разумеется черные, непостижимой для нас длины, закрывают ее руки до локтей. Верх груди и плечи утопают в сверкающей белизне. Одна в самом центре площадки, в свете прожектора, оттенившего столики, она начинает петь «Put the Blame on Mamma, Boys», и в это же мгновенье, в такт ее почти незаметно покачивающихся бедер, весь зал охватывает трепет. Каждый чувствует, что он сейчас станет свидетелем чего-то необыкновенного и чудесного. И никто не вздохнул с разочарованием, когда вместо поспешного и банального американского стриптиза, она начала с упоительной медлительностью и тщательной небрежностью снимать одну из своих перчаток. В этот самый момент Свен склонил голову, приютившись у меня на плече. Перчатка медленно сползала, рука, словно белоснежная лиана, все больше утопала в ярком свете. Как будто она двигалась по собственному усмотрению, независимо от трафаретной улыбки актрисы и ее монотонного голоса.
– Завтра вечером будет сеанс в Порденоне, съездим посмотреть, как вы? – спросил меня Свен, когда я ссадил его с рамы во дворе его фермы после долгой молчаливой дороги вдоль сонных полей.
«Amado mio», – напевал я в полголоса, крутя педали на обратном пути. По мере того, как магия экрана уходила вдаль, я различал все отчетливее контуры только что рассказанной нам истории. Нелепый сценарий, по мнению критики. Богач, подобравший бродягу и взявший его на работу в свое кабаре; красивая мордашка этого бродяги (Гленн Форд с физиономией прожорливого младенца) и сокрушительная красота жены; взаимная любовь с первого взгляда: более слащавого, затасканного и глупого сюжета, чем этот любовный треугольник трудно придумать. Только, думал я, выворачивая руль, чтобы не раздавить жабу, надо заметить, что муж уже в начале фильма предстает нам как человек, не испытывающий никакого живого чувства к своей жене (взятой в супруги в качестве звезды для своего заведения), равно как, наверно, и к остальным женщинам; что оба мужчины как-то очень странно переглядываются между собой всякий раз, когда дают друг другу прикурить; что их соперничество возбуждает их, похоже, еще больше, чем саму Джильду; и что, наконец, их взаимный интерес друг к другу гораздо более серьезен, нежели можно было ожидать от подчиненного и его начальника.
Молодые ребята из Кодроипо подняли бы жуткий крик, если бы услышали мои рассуждения, и поклялись бы всеми своими богами, что сама их любовь к этому фильму категорически опровергает мои инсинуации: не подозревая, из-за своего невежества, что «Коламбиа Пикчерз» никогда бы не профинансировала более смелый проект, и что они сами, скованные внутренней цензурой, отказались бы аплодировать фильму, который слишком вольно трактует запрещенные темы.
Каким нежным был Свен во время просмотра! С каким самозабвением он прижимал голову к моей груди! А завтра вечером в Порденоне? На что надеяться, что принесет этот новый сеанс? Позже, в Риме, у меня была пара друзей, Франческо и Серджио, у них все стены дома были обклеены от пола до потолка фотографиями американских актрис; а над их кроватью висел гигантский портрет Мерилин Монро. Оперные залы, на три четверти заполненные поклонниками Пруста и Жана Жене, с замиранием сердца внимали голосу ла Каллас. Слушая пластинки с арией «Каста дива», юноши признавались друг другу в любви; и еще многие союзы, которые не благословит ни один священник, навечно были скреплены под прощания Виолетты с Альфредо. Почему кинозвезды и дивы бельканто сводят с ума тех, кто остается равнодушен к женщинам, когда их не окружает ореолом чарующая сила экрана или сцены? Закатывая свой велосипед под лестницу и бесшумно поднимаясь по ступенькам, чтобы не разбудить маму, я даже не подозревал, что Рита Хейворт наведет на мысли, которые не смогли во мне пробудить ни живопись, ни поэзия, и что Свен, оставшийся глухим к призывам моего флейтиста, падет перед песней сирены в черных перчатках.
В Порденоне фильм показывали в закрытом кинотеатре. Над нами уже не мерцали звезды, не шумел в палисаднике с розами ветер. Запах табака и пота. Зрители сгрудились на первых рядах, грезя иллюзией близости к платью из черной тафты. Свен хотел сесть сзади, как накануне в Кодроипо. На первой же песне он прижался ко мне. Как и вчера, грубые шутки уступили место восторженной тишине. «Amado mio» – пел нежный голос. Свен, словно ягненок, вздрагивал у меня на плече. Когда Джильда сбросила первую перчатку, он сказал мне со вздохом:
– Сейчас, если вы хотите.
Это «сейчас» до сих пор звучит у меня в голове, по прошествии тридцати лет, словно самая прекрасная песня любви, которую я когда либо слышал. Мы делали это просто, без спешки и с упоением. У Свена, казалось, перехватило дыхание. Вторая перчатка мягко соскользнула на пол, белоснежные руки раскачивались словно безвольные лианы, приводимые в движение легкими колебаниями. Но потом, когда и мне захотелось удовлетворить свое желание, он резко выпрямился на своем стуле и сделал вид, что внимательно следит за тем, что происходит на экране.
«Потерпи, – говорил я себе, – ты можешь обидеть его. Твоя настойчивость шокировала его. Как будто ты требовал свою зарплату!»
Злясь скорее на самого себя, чем на его внезапную холодность, я надеялся, что, расставаясь, он пообещает мне сходить в кино еще раз. На ферме еще не спали; сквозь жалюзи сочился свет; лежа у конуры, грызла кость собака; на втором этаже женский голос пел колыбельную; мужчина, коловший дрова под навесом сарая, бросил топор на поленья и прошел через двор, шаркая башмаками. Свен протянул мне руку, остановившись у колонки, той самой, у которой я нашел его в начале лета.