Текст книги "На ладони ангела"
Автор книги: Доминик Фернандез
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 34 (всего у книги 38 страниц)
– Ах, да! Ты ведь забыл спросить разрешения!
Процедив сквозь зубы эти слова, я стянул с брюк свой ремень, толстый ремень с массивной медной пряжкой, я начал со свистом раскручивать его.
– Раз ты считаешь, что сегодня все дозволено, тогда уж иди до конца в этой вседозволенности!
Я отдал ему ремень и показал на свою обнаженную грудь.
– Бей! – громко приказал я ему.
Он непонимающе уставился на меня, вытаращив глаза, поднял брови, сделал вид, что его разбирает от смеха, но потом смирился с как ему показалось новой игрой, несильно ударил, едва задев меня.
– Не так, Данило. Бей сильнее! Бей пряжкой! Бей до крови!
Чтобы показать ему как, я хлестнул его ремнем по ноге. Он вскрикнул и замолчал от удивления и ужаса, увидев, как на у него на бедре вздулась, быстро краснея, полосатая отметина.
– Зачем ты сделал это? – пробормотал он со слезами на глазах.
– Зачем я это сделал, Данило?
Секундой раньше я бы ответил: «Потому что право бить и быть битым не вписано в кодекс общества изобилия. Потому что оно никогда не даст этого права. Потому что если ты меня любишь, ты должен принимать во мне все. Потому что в нескольких сотнях метров от того места, где ты впервые вкусил плоды толерантности, я расскажу тебе, что такое апокалипсис, который уже начался». Но внезапно эта охватившая меня ярость куда-то ушла. Я ужаснулся своей жестокости. И лишь тупо смотрел на ремень, который все еще сжимал в своем кулаке.
«Виноват лишь один человек, лишь один человек!» – прошептал я, размахнувшись ремнем. Я принялся бить себя пряжкой, сначала мягко, будто и не себя, но потом все сильней и сильней. Я даже не заметил, как у меня потекла кровь. Я продолжал хлестать себя по всему телу. По плечам, по спине, по животу. «Хороший удар! Хороший удар!» Я повторял машинально эти слова, не понимая, за что я учинил над собой такую кровавую расправу. «Свобода тела, такова цена!» – наверно, прокричал бы я Данило, если бы был в состоянии вымолвить хоть слово.
Он отошел в сторону и, зажав ладонями уши, чтобы не участвовать в этой сцене и не слышать щелканья кожаного ремня, смотрел на облака, которые гнал к морю порывистый ветер.
Он подбежал, как только я его позвал, но перед этим сделал то, о чем я безусловно вспомню через несколько лет в почти аналогичных обстоятельствах. Он, по-прежнему совершенно голый, вырвал из стоящего рядом забора одну доску и, вернувшись, воткнул ее в землю между нами.
– И что ты собираешься с этим делать? – спросил я его удивленно.
Он покраснел, схватил доску и со всей силы запустил ею вдаль. В тот момент я даже думать боялся, что пришло ему в голову.
– Нилетто, – сказал я, возбужденный видом крови, болью и заунывной красотой окружавшего нас пейзажа.
– Подожди, я пойду постелю нам где-нибудь, – сказал он, неизбежно понимая, судя по тому, что представлялось его взору, что любая попытка оттянуть время и увезти меня в более привычные для нас края не имела теперь никакого смысла.
– Нет, Данило. Здесь, прямо так. Иди ко мне.
– Стоя? Но так невозможно! – воскликнул он.
И даже если он допускал, что я не смогу теперь из-за своих шрамов лечь на гравий, в эту пыль, которой была покрыта вся трава рядом с футбольным полем, я все же видел, что для него это было чудовищно, и что только ради того, чтобы не вызвать новой вспышки насилия, он согласился на ту унизительную позу, в которую я его поставил.
49
Несколько событий, как личного, так и общественного характера, привнесли в мою жизнь некоторое разнообразие, которое позволило мне прийти в себя и собраться с чувствами после той сцены в Идроскало, когда б еще чуть-чуть и Данило, наверно, собрал бы свои вещи и убежал, оставив меня одного на каменистом берегу.
После разрешения развода и до принятия закона о прерывании беременности правительство должно было дать какие-то уступки правым; а именно спровоцировать красный террор, с которым оно бы начало борьбу, взявшись за крайне левые партии. Подобное объяснение стоит ровно столько, сколько оно стоит. Как бы то ни было, за первой волной покушений последовала вторая. К актам насилия, совершенным головорезами из ИСД, добавились нападения на директоров заводов. Сотни бомб полетели в помещения местных ячеек компартии; ежедневные разрушительные рейды по школам; фашистский взрыв поезда в Калабрии, в результате которого погибло шесть человек и пятьдесят было ранено. А два месяца спустя – 17 сентября, если быть точнее – была сожжена машина управляющего «Сименс» в Милане прямо в подземном гараже его дома: эпизод, который остался бы незамеченным среди тысяч аналогичных происшествий, если бы поджигатели не оставили на стенах гаража своих подписей. Странная надпись в виде пятиконечной звезды и двух таинственных инициалов К. и Б., выведенных ярко-красной краской.
Питая слабость к любым символическим идиомам, я тщетно пытался разгадать эту надпись; до того дня, когда – это было уже в январе следующего года – та же террористическая группа взорвала восемь бомб на испытательной шинной линии завода «Пирелли», разбросав в этот раз вокруг развороченных грузовиков листовки с полным названием своей организации: «Красные Бригады». Событие это взволновало газеты не больше других и утонуло в рутине политической преступности. Вероятно, я бы и сам не смог провести очень четкого различия между этими пурпурными активистами и прочими схожими организациями, пусть и не столь образными и предпочитавшими цвету более абстрактную символику – «Движение 22 октября», «Группы Вооруженного Пролетариата» (руководимые окончательно ушедшим в подполье Фельтринелли), «Новое Сопротивление», «Рабочая Автономия» – и не страдавшими манией подписывать свои преступления и подписывать их пятиконечной звездой. Увлекательный ребус, который направлял мои мысли как к щиту Давида, так и к американскому Пентагону, хотя оба эти ключа явно не подходили к замочной скважине. К тому же, как было известно, лидер «Красных Бригад», Ренато Курчо, учился не у Ленина или Мао, а был активным католиком и закончил факультет социологии в Тренте, считавшийся со времен достопамятного церковного собора бастионом веры и догмы, рассадником иезуитов и очагом Контр-Реформации, где он, естественно, и почерпнул свое презрение к демократическим учреждениям, а отнюдь не пироманию и не искусство взрывотехники.
Другой отвлекающий момент – а могу ли я так обозначить последнее радостное событие в своей жизни? – представился в виде фильма, который я должен был снимать неподалеку от Рима, неподалеку в километровом исчислении, и в нескольких световых годах, если говорить о пространстве ума и сердца – в Неаполе, Дженнарьелло, отныне моем любимом итальянском городе. Преображенном во благо обществу, но не обуржуазившемся, цельном и чистом.
Помнишь время, когда ты развешивал на окнах бумажные фонарики? И мог перешагнуть через сотни балконов и проникнуть в чужую квартиру. Можно было зайти и через дверь и подняться по лестнице. А ты предпочитал приставлять свою стремянку к фасаду, карабкаться и заставать врасплох своим неожиданным появлением, полагая, что таким романтическим способом ты сможешь вскружить голову хорошеньким девушкам. Поскольку ты любил только их, а я поэтому сразу же полюбил тебя. Тебе нравились только девушки. Врожденная склонность и чудесное на мой взгляд зрелище, потому что я впервые встретил юношу, который сам по себе тянулся к женщинам, чувственно, по своей природе, вне всякого влияния извне. То, что в других является противоестественным выбором, обусловленным давлением среды, семьи, школы, мультфильмов, телевидения, священника, врача, в тебе искрилось мощью животного инстинкта.
О, неаполитанцы! Ваше племя, быть может, угаснет, но оно не даст себя развратить. Ты живешь теперь на Вомеро, ты арендовал эту квартиру на вершине калата Сан Франческо, ты женился на своей Джузеппине, скоро она родит тебе первого ребенка: а ты тем не менее не изменился, ты не уступил, и я забираю назад все неприятные слова, которые я мог тебе сказать. Да, мое первое впечатление было ложным. Ни дон Микеле, твой кюре, которого я подозревал в том, что он давит на тебя, ни твой брат, бригадир на «Альфа Ромео» и член компартии, не вмешивались в твое решение. Ты – почти уникальный на сегодня пример юноши, который остается таким, какой он есть, и действует в точном соответствии со своим призванием, ты сохранил в неприкосновенности – мне в ущерб, но плевать – этот блестящий дар быть самим собой. Обитатель двух солнечных комнат, гордящийся своей террасой с видом на залив, супруг, отец семейства, служащий комиссии по переписи населения, но прежде всего неаполитанец, то есть человек, неразрывно связанный корнями с древней историей человечества, как связаны дома Неаполя подземными ходами с сернистым огнем, пещерой Сивиллы и тайнами мира.
Некоторые члены съемочной группы, которую я привез из Рима, их было меньшинство, с удивлением обнаружили, что для Италии еще было не все потеряно, другие же нехотя вылезали на улицы города, называя их грязными, темными, шумными, сырыми и кишащими заразой. Еще до поездки я рассказывал им историю Паскуале Эспозито, полицейского, который вернул мне ключи от машины. Они же выговорили мне за то, что я симпатизирую городу, в котором детей с восьми лет посылают на работу, бреют им голову из-за вшей и вынуждают их идти в полицию, если они не хотят умереть с голоду. Мои доводы подтвердили это суждение. Но были ли эти доводы наиболее подходящим средством понимания Неаполя? Я признал, что мне было бы не так приятно гулять в том лабиринте улиц, где какой-нибудь демократ зажимает нос просто из отвращения к запаху, позорящему цивилизованную страну. И так как единственный авторитет, перед которым я склоняюсь – как здесь, так и всюду – есть испытываемое мною счастье, то одного вердикта, вынесенного моим римскими друзьями, было недостаточно, чтобы обратить меня к здравому смыслу.
Я ничего не сказал о своих впечатлениях Данило. Он и без меня вскоре вновь обретет и радость жизни, и воодушевление, и свою прыгающую походку. Сила Неаполя такова, что он проявил в нем его истинную суть. Аннамария? Он не послал дочке кондитера ни одной открытки, он даже не пытался звонить ей из отеля. Вычеркнута и забыта. Мы были счастливы, как тогда в Монтевердо, как в первый раз за газометром. Своим фильмом я пропел гимн юности, человеческому телу, физической любви, женским половым органам, а также и мужским, которые до меня никто не осмеливался показывать так, как показал их я.
С наступлением ночи я пускался в путь по местам Караваджо: это были наверняка его любимые часы, исполненные тайн и мимолетных теней. Отложив свои кисти, он тоже уходил за приключениями в город с его тысячами извилистых улиц. Трактир Черрильо, это прибежище матросов, контрабандистов и рецидивистов, уже давно прекратил свое существование, но ты провел меня по той узкой и изворотливой улочке, на которой когда-то возвышалось самое дурное заведение Неаполя. Там, у его порога, художника ударили саблей по лицу. В этом почти заброшенном сегодня квартале мы увидели только разжигавшиеся под окнами домов костры. Несколько крепко стоящих на земле парней грели свои руки над огнем. Они повернулись, когда мы подошли поближе, наши взгляды пересеклись, я рискнул поприветствовать их, а ты пошел быстрее до ближайшего угла. «Нет, не здесь, – сказал ты мне, – опасные места». Думаешь, они прятали в рукавах своих курток ножи? Какой опрометчивый шаг допустил Караваджо? Бедняга, он тратил последние гроши на лак для своих холстов, и не мог откупиться от них золотой монетой.
Что бы я только не отдал, чтобы взглянуть на ту сцену! Освещение должно быть было таким же: эти отблески костров во мраке, эта любимая художником игра света и тени. Так же стоящие в кружок вокруг костра люди, физиономии висельников, намотанные на руку плащи, подозрительное молчание. Вот из таверны выходит странник, зачарованный неподвижной горсткой людей, силуэтами в контражуре, контрастирующими красками темных лиц и розовой плоти пальцев, освещенных снизу пламенем. Чего еще не хватало для картины? Молодого пройдохи в облегающем камзоле… Клинка, поблескивающего у его ноги… Перешептывание, быть может, какой-то знак рукой… И тот обнажает клинок и рассекает щеку смельчаку. И, наконец, его удивление перед покорностью жертвы: Караваджо просто касается шрама рукой. Течет кровь: он улыбается тому, кто только что одним взмахом изуродовал ему лицо. Потом он медленно отходит, понурив голову в знак смирения. Доходит до порога, поднимается в свою комнатку, натягивает холст, и поскольку его фантазм сакральной жертвы был утолен лишь на половину, он придает себе черты Голиафа, отрубает себе голову и вверяет ее в торжествующую длань своего палача.
Ты отвлек меня от моих размышлений и показал мне femmeniello[55]55
фемменьелло – трансвестит; женоподобный тип мужчины.
[Закрыть], который, высунувшись из окна, развешивал белье на проволоке, натянутой поперек улицы, и к моему удивлению ты почему-то засмеялся: что в этом такого? мужчина, занятый женским делом? Ты сказал, что понаблюдав за ним в течение дня я мог бы увидеть, как он, будучи окружен всеобщей симпатией и доброжелательным отношением, на глазах у всех ходит на рынок с плетеной сумкой, чистит овощи, гладит, шьет, и даже, как ты утверждал, носит юбку, блузку и туфли на высоком каблуке, когда гуляет вечером по кварталу. Самое любопытное, что, нарушая тем самым один из самых строгих законов средиземноморского образа жизни, он не испытывал со стороны окружающих никакой враждебности и даже не подвергался осуждению. Разве что редкие безобидные шутки иногда беззлобно звучали в его адрес за его спиной. Твой знакомый находился под своеобразной негласной защитой, которая давала ему возможность мирно жить своей жизнью женщины.
– Ты говоришь, что в каждом квартале, на каждой улице есть свой фемменьелло? И что его все принимают?
– Все, Пьер Паоло. А чего удивляться?
И вправду, почему меня должна удивлять та благосклонность, которой пользуются у вас травести? Его соседям нет нужды его дразнить, когда он, вихляя бедрами, идет по их улице, им необходимо ощущать, что среди них есть такой человек. Какой только непостижимой благодарностью не переполнены они к тому, у кого хватает смелости быть женщиной вместо них?
Теперь твоя очередь удивляться, Дженнарьелло, не правда ли? Тебе ведь и в голову придти не могло, что нелепый внешний вид твоего знакомого, его постирушки, бессонные ночи за швейной машинкой могут играть какую-то другую роль, кроме желания посмешить соседей. Ты теперь понимаешь, что мужчины, которым общество запрещает проявлять женские черты своей натуры, начинают тайно благоговеть перед мальчиками, которые осмеливаются преступать запретное? Они освобождают их, они умиротворяют их. Они скорее шаманы, нежели шуты. Ты говорил об одном из тех зрелищных изобретений, с помощью которых неаполитанцы пытаются отвлечься от своей нищеты. Неаполитанцы придумали Полишинеля, и они никогда не страдали недостатком фантазии, а их ирония всегда находила объект для насмешек. Они украшают разноцветными лампочками перекрести, вставляют пучки петрушки в ноздри мертвых телят, а в тунцов, которыми торгуют под портиками Спакканаполли, втыкают, словно флажки, цветы гвоздик. Театр на свежем воздухе, непрекращающийся праздник. Почему бы юному торговцу не напялить на ноги позолоченные сандалии?
Однако, культура фемменьелло восходит корнями к мифу, который не имеет ничего общего с уличным театром. Неаполитанские трансвеститы поклоняются святому Дженнаро, твоему тезке, хранителю Неаполя, обезглавленному в Пуццоле. Ему приписывается чудо, которое разыгрывается два раза в год в соборе, когда на глазах у коленопреклоненной толпы в стеклянном сосуде разжижается кровь.
И наплевать, что красная жидкость в склянке, которую торжественно вынимают из дарохранительницы, уже давно отнюдь не кровь епископа из Беневенто, которую собрала на месте его пытки какая-то старуха. И не важно, что разжижение, исправно совершающееся в первую субботу мая и 19 сентября, в день его ареста и день его смерти, происходит, в общем-то, благодаря участию человека, а не по божественной милости. И надо ли пожимать плечами по тому поводу, что дьякон тайком разогревает сосуд руками, прежде чем выставить его перед публикой? Вы избрали своим покровителем человека, который истекает кровью по определенным дням: я хочу отметить лишь символичность этого выбора, который придает вашему суеверию красоту и силу греческого мифа.
Дженнаро презрел опасность травли Диоклетиана. Он поспешил на помощь двум своим друзьям христианам, заключенным в тюрьму Тимофеем, римским правителем Кампании. Ни хищные звери, которым он был брошен на растерзание, ни топор палача не могли поколебать его мужество. Суровый рыцарь воинства Христова, обликом напоминавший первых апостолов, в вашей памяти он останется солдатом и вождем. Ни капли грации, ни капли женственности. Ты никогда не увидишь его в музеях между полотнами святого Иоанна и святого Себастьяна. Тем не менее, даже вы, неаполитанские мужчины, так принципиально чтящие свое мужское достоинство, что выделите вы в герое исключительно мужского типа? Чтобы поверить в своего хранителя, чтоб наделить его святостью, вам приходится признать за ним привилегию, данную женщинам, это периодическое кровотечение, которое в образе идеального борца обозначает присутствие и тайну иного пола.
Прощай, Дженнарьелло. Ты не хотел, чтобы я тебя любил. Капля погубленной любви делает мир печальнее и беднее. В Неаполе даже статуи являются предметом нежных забот, и ты не дрогнул перед мужчиной, которого уже отвергли восемьдесят процентов его соотечественников! Я не мог заснуть как-то ночью – было где-то два-три часа утра – и прогуливался по виа Рома. Передо мной вздымалась темная глыба Национального музея, в окнах которого, к моему удивлению, горел яркий свет. Юноша, за которым я давно шел по пятам, и который подошел к одному из этих окон, внезапно остановился, оперся на выступающий цоколь и подтянулся до решетки. Я остановился вслед за ним. «Вор, – подумал я. – Как он, интересно, туда залезет?» Но он не двигался и просто приник к окну, разглядывая комнату. Через несколько минут он спрыгнул на землю и пошел дальше.
Я и не думал уже идти за ним. Удостоверившись, что улица была пуста, я подошел к окну и взобрался на цоколь. Толстая решетка с частыми прутьями не давала толком заглянуть вовнутрь, и только в одном месте она была отогнута и образовывала просвет шириной с кулак. Я увидел расставленные в беспорядке на полу бюсты императоров, фрагменты барельефов, сильно и не очень поколовшиеся амфоры, все то, что складывают в запасниках археологического музея. Но внезапно из этого пыльного бардака глазам представилось истинное чудо: от задней серой стены отделилась ярко освещенная прожектором статуя. Она была цела и развернута на три четверти к улице, как будто она собиралась заговорить со мной или протянуть мне руки, она казалась живой. Едва я вышел из оцепенения, как узнал знаменитого и великолепного мраморного Антиноя, которого я тщетно пытался найти в залах, открытых для посетителей.
Я возвращался. Каждую ночь, в час, когда в пустынном городе уже не встречается ни души, какой-нибудь запозднившийся прохожий крался вдоль стены и залезал на цоколь, чтобы приникнуть глазом к дырке. Всякие полуночники, рабочие, водители поездов, с которыми я вскоре завязал знакомство. Они подходили один за другим к окну и молча, непрерывно созерцали до самой зари освещенного лучом прожектора задумчивого подростка, чье слегка опирающееся на одну ногу тело, казалось, звало их к себе.
«Почему ты не приходишь посмотреть на него днем?» – спросил я одного типографа из «Маттино», которого за его частые прогулы выгнали из газеты. «Днем? – ответил мне он, как будто я спрашивал его о небесной звезде. – Днем он гаснет». И это была правда: в бледном естественном свете Антиной почти был незаметен в серой палитре маленькой комнаты. Он представал во всем своем сияющем великолепии лишь наиболее ревностным почитателям, дабы посягнуть на их сон или лишить их зарплаты.
Знали ли они, что он был любимчиком Адриана? Да и что они слышали о той Греции? И почему в пустом музее горел свет? Какая прекрасная загадка размышлять, как юноша, веками лежавший в пыли, восставал каждую ночь, дабы подарить себя влюбленному обожанию немногочисленных тайных поклонников!
Они бросали свои семьи, они обходились без сна, но хранили верность свиданиям. Непривычно поздний час, молчание и мрак, окружавшие нас, фанатизм горстки посвященных, давших себе слово, их жертвование сном, работой, это спокойное самоотречение и мистическое свечение их кумира: быть может, я открыл один из тех эзотерических культов, тайну которых хранил Неаполь? Я присоединялся к ним, ничего не говоря. Ведь ты не хотел, чтобы я любил тебя, а посему со статуей я исполнял свою античную клятву в верности юности и красоте.