355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Доминик Фернандез » На ладони ангела » Текст книги (страница 1)
На ладони ангела
  • Текст добавлен: 19 сентября 2016, 12:27

Текст книги "На ладони ангела"


Автор книги: Доминик Фернандез



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 38 страниц)

Доминик Фернандез
На ладони ангела
роман-псевдоавтобиография
Пьера Паоло Пазолини

Шарлю Ф. Дюпеше посвящается



Мы описать способны хорошо лишь свое я, его приписывая другому.

Шатобриан

I

1

Я родился в Болонье, 5 марта 1922 года. Сколько же всего, милый Дженнарьелло, уместилось в этих нескольких словах! И как же я рад, что душа твоя достаточно легка и чиста, а разум твой совсем еще юн и открыт зрелищу вселенского театра! Мне не придется искусственно запутывать порядок своего повествования, и мне не будет страшно начать с самого начала. Я обращаюсь именно к тебе, ты – мой единственный слушатель, и другие мне не нужны. Оставайся всегда тем неаполитанским мальчиком, которого я так люблю, живым, искренним, сильным духом и телом, готовым отдаться каждой новой книге с серьезностью ребенка из бедной семьи, который первый раз открывает для себя двери школы, но будь готов и отвергнуть любую книгу своим легким заразительным смехом, если автор наскучит тебе сложным и туманным стилем.

Выбрал бы я в качестве аудитории неглубокомысленную литературную публику и ее педантичных менторов, которые стыдят ее за привязанность к хронологической последовательности, смог бы я столь же свободно изложить свою жизнь, эпизод за эпизодом, так, как они и следовали друг за другом? Чтобы понравиться этим господам, пришлось бы нарушить естественный ход событий, презреть даты, рассказать все задом наперед, перепутав прошлое, настоящее и будущее в некоей заумной головоломке. Мне бы не хотелось, чтобы в результате слово перестало быть тем простым одеянием мысли, извлекающим всю свою ценность и изящность из идеального соответствия выражаемому образу, чтобы оно превратилось в беспричинную вербальную игру, которую они называют «речью», и которая не зависит от описываемых вещей.

Ты сидишь сейчас на железном стульчике, чья белая эмаль заметно облупилась после переменчивой зимы, во внутреннем дворике вашей квартиры в Порта Капуана, в беседке, увитой виноградом, который защищает тебя от уже жгучего майского солнца, в двух шагах от отца, который тихо дремлет в холщовом кресле, и тебе хочется, чтобы слова соотносились с жизнью, чтобы на начальных страницах тебе рассказали то, что и было вначале. Я открою тебе город и год своего рождения, как открывается в «Норме» с падением занавеса друидский лес. В то время как твоя мать, едва успев вытереть после обеда тарелки и завернуть остатки моццареллы во влажную салфетку, возьмет свою лейку и пойдет поливать грядки с базиликом и мятой, твоим глазам предстанут улицы, дома и небеса Болоньи.

Тебе, наверно, рассказывали о портиках Болоньи: из-за того, что вдоль всех улиц в центре тянутся аркады, мостовая сжимается узкой ленточкой между двух закрытых галерей. Люди снуют, гуляют, шатаются без дела, уходят утром на работу и возвращаются домой, городская жизнь наполняет собою аркады круглый день. Здесь обсуждают новости дня, и здесь поносят правительство, когда оно повышает цены, но в первую очередь вратаря, из-за пенок которого «Болонья» проиграла миланскому «Интеру» или туринскому «Ювентусу». Вряд ли от твоего взгляда ускользнуло бы великолепие стройных колоннад: но знай, ведь как во всем, что действительно прекрасно и достойно того, чтобы украсить город, так и здесь забота о красоте была вторична, и функциональность превалировала над искусством. В те времена, когда расцвет университета – первого в Европе, появившегося даже раньше Сорбонны в Париже – привлекал непрерывно растущее число студентов под стены средневекового города, люди искали средство расширения своего жизненного пространства, не нанеся при этом ущерб возможностям передвижения по городу. Пригородов тогда не было: городские стены строго очерчивали границу обитания. Так был изобретен болонский портик. Выстроенный вплотную к фасадам домов, он был достаточно крепок, чтобы выдержать по всей длине улицы тяжесть нескольких дополнительных этажей, и вначале он был призван поглотить прилив людских сил. Муниципальными указами была установлена его минимальная высота: семь болонских футов, или 2,66 метра – достаточная, чтобы мог проехать всадник на коне.

Поверь, отнюдь не существенно то, что аркады защищают от солнца и дождя. Пренебреги также суждением о преимуществе укрытия под портиком от опасностей, что таит в себе улица, хотя это достоинство стало в тысячу раз ценнее в эпоху, когда молодые длинноволосые придурки так и норовят тебя сбить своими ревущими мотоциклами, чем во времена, когда ученый муж Аккурсио диспутировал о судьбах Папства и Империи в кругу смиренных бакалавров.

Пусть лучше восхитит тебя величайший урок гражданского сознания. Каждый дом оказывается связанным с соседними непрерывным вестибюлем таким образом, что дом богатого и бедного не отличаются снаружи. Колонны для всех одни и те же, круглые, мощные, розовые колонны, округлые арки (реже стрельчатые) одинаково взмывают к замку свода и перед витриной мясной лавки и перед двустворчатым порталом, который прикрывает собою патрицианский двор. И если это лишь иллюзия, которую следует изобличить, признай, что никогда не существовало химеры более великолепной, нежели эти тридцать пять километров закрытых галерей, сглаживающих неравенство человеческих судеб.

Еще одно благое свойство портика: он объединяет частное пространство жилища с публичным пространством улицы. Будучи средством не только уравнения, но и общения, он превращается в своеобразную комнату, открытую для всех, в никому не принадлежащий коридор, средоточие движения, встреч и дружбы. Горожане легче вступают здесь в общение, они завязывают здесь более непринужденные знакомства, чем если бы они были вынуждены идти к друг другу, звонить в дверь, переступать дверной порог. Когда другу нужно нанести визит, то это уже не совсем друг, это «другой», которого, как тебе кажется, ты беспокоишь, даже если он быстро откликается и сразу открывает тебе свои объятья. Под портиком стирается отличие между «своими» и «чужими». Каждый доступен всем. Каждый отдается наслаждению «быть вместе» взамен заботе «быть одному». Частная жизнь лишается преград, рушатся эгоистические устремления. Люди теряют свою индивидуалистическую обособленность во благо нежному и теплому чувству товарищества и единения.

Цивилизация портика царила в Болонье со времен Средневековья, и исключительно в Болонье, тогда как повсюду индивидуальное жилище, от буржуазного дома до аристократического дворца выявляло соперничество классов, дискриминирующую власть денег, стремление к уникальности, вкус семейного таинства, культ крепости и алькова. Например, во Флоренции каждый дворец образует отдельное целое. Великолепие постройки, которую можно созерцать с нескольких сторон, восхваляет престиж и богатство владельца. Ничего подобного ты не встретишь в Болонье, где общинная архитектура восторжествовала над обособленным зданием, а народный идеал вытеснил клановый и кичливый дух собственности. Выходя из своего лицея, государственного лицея для средней и мелкой буржуазии, я обнаруживал перед собой бок о бок: и дворец Спада (чью скрытую роскошь я открыл для себя в тот день, когда, обманув бдительность привратника и отважившись проникнуть во второй внутренний двор, я увидел через открытое окно на потолке салона, декорированного гипсовой лепниной и фресками, ангела в розовом одеянии клубящихся тканей), и бар с табачным киоском, в котором мы хлестали кофе (Энрико «приправлял» его капелькой граппы[1]1
  итальянская виноградная водка.


[Закрыть]
, и молочную лавку (мою любимую), которую содержал один аппеннинский крестьянин, и мастерскую сапожника, и книжный магазин, и грязный подвал торговца углем и дровами. И между этими столь разными и столь неравными строениями тянулись колонна за колонной гирлянды все объединяющих аркад.

Понятно, я не был так глуп и прекрасно знал, что под сводами барочного дворца небесный розовый посланник раскладывал в тарелки его обитателей отнюдь не поленту[2]2
  кукурузная лепешка или запеканка.


[Закрыть]
с кусочками вареных моденских сосисок, это было пиршество, которое наш собственный ангел – месячный заработок отца – щедро устраивал нам раз в месяц, но не чаще. В Болонье всегда были и богатые и бедные, но в течение, по меньшей мере, нескольких столетий для них важнее все равно было то, что их сближало, чем-то, что их разделяло. Разве они не жили в одной общине болонского портика? Эту легенду я впитал с молоком матери; и это урбанистическое воплощение человеческого братства наделило меня верой. Противным мелкобуржуазному идеалу семьи и домашнего монастыря представлялся мне не только мой родной город, но и, вследствие юношеской восторженности, вся хранимая Богом Италия; тем самым я взрастил в себе немало будущих обманутых надежд, от которых я мог бы избавиться, если бы внушительность декора этих галерей и колоннад оказала меньшее влияние на мой наивный и впечатлительный характер.

Я выходил на улицу по ночам, тогда разноцветной суете дня я еще предпочитал пустынное зрелище этих длинных ночных коридоров, схожих между собой и незаметно перетекающих друг в друга в таинственной темноте, в которой кошки бесшумнее теней прыгают с одной опоры на другую и теряются в глубине сводов; лунный свет скользит по крышам; запоздалый прохожий поднимает воротник своего пальто, выходя из бара, и металлические шторы со скрежетом опускаются за его спиной. Все вновь погружалось в безмолвие; из приоткрытого окна свешивалось на веревке ведерко, в которое сын молочника выливал в первом часу нового дня бутыль свежего молока. Я восторгался тем, что родился в городе, в котором высокомерие, личная обособленность, индивидуальное счастье, семейный эгоизм кажутся несуществующими понятиями; в котором недоверие к ближнему, пристальное внимание к своей личной жизни и просьба расплачиваться по счетам, что в иных местах считается правомерной, не служат основой общественных отношений. Даже меня, хотя я по сути своей должен был стать «другим», паршивой овцой, парией, даже меня очаровывало это утопическое братство. Предполагал ли я уже тогда, что моим уделом станут одиночество, гонения и травля? Пытался ли я укрепить свой дух этим мифом безграничной солидарности в преддверии того дня, когда мир отвернется от меня, когда у меня не останется никого, кто пришел бы ко мне на помощь?

Будь я не так доверчив, не так импульсивен, я не поддался бы чарующим миражам архитектуры. В глубине душе я был счастлив, что мы все, все обитатели портика, ничем не отличались друг от друга, я и не подозревал, что страх перед собственным будущим гипнотически влек меня к мечте, далекой от реальности. Что осталось в Болонье от средневекового духа? Нелепый пережиток, тривиальный сувенир – обыкновенное кулинарное блюдо. Эскалоп болоньезе, да, тот самый, что обошел весь мир, словно замусоленное знамя нашего античного великолепия. Кусок телятины, сверху ломтик ветчины и все это заливается плавленым сыром. Мои соотечественники под влиянием этой древней ассоциативной культуры, выражавшейся в соседстве плебея с аристократом под одной общей галереей, до сих пор сочетают и едят за один присест то, что повсюду является предметом трех различных блюд: ветчина на закуску, мясо как основное блюдо, и сыр – на десерт.

Позже, возвращаясь в те места, я никогда не упускал случая сходить в местную забегаловку со своим школьным товарищем и любимым другом Энрико. Он сохранил привычку глазеть на девочек и пользовался нашим гурманским привалом, дабы зарифмовать очередной мадригал. Я выбирал столик под лоджией и заказывал знаменитый эскалоп: скорее для того, чтоб оживить в себе социальное чувство портика и бесцельно поблуждать своим взглядом среди стройных аркад, чем чтобы зубоскалить по поводу нашего упадка, смеясь над тем, как в буффонаде кулинарного открытия мы исчерпали последние остатки своей старой синкретичной мечты.

2

Кем же был тот новорожденный, которого его родители окрестили Пьер Паоло? Петр и Павел! Как если бы можно было так запросто жить под столь противоречивым покровительством! Петр, сделавший Рим обителью понтифика и превративший Евангелие Иисуса в авторитарную религию. Крепкий умом и узкий во взглядах, один из двенадцати первых апостолов, близкий друг Христа, хранитель его послания, следующий во всем букве его учения, взваливший на себя ношу строительства Церкви, чтящий ритуалы и иерархические догмы, адепт золотой середины, противник потрясений и враг всего нового. И Павел, его полная противоположность: нервный, экзальтированный, несдержанный, он не был знаком с Христом и, как следствие, уверовал через откровение, вечный странник в противоположность оседлому и неподвижному Петру, он исходил весь мир с проповедью Христа, грубый, нелюдимый, с невыносимым даже для его друзей характером, вечно замкнутый, несмотря на обожание со стороны горстки учеников, обрекающий себя на муки, он удваивал свои усилия, по мере того как приближался к цели. Когда он умер, люди забыли о нем. В Средние века о нем почти не вспоминали, в его честь никогда не строили церквей и не сожгли ни одной свечи. Его образ не воспроизводили ни в скульптуре, ни в живописи. Почти никого до XIV века не назвали его именем. Лишь с приходом реформаторов началась эра его восхваления и почитания. В борьбе с Лютером, который воспламенил весь мир своей страстью и энергией, разум Петра, его консервативная осторожность и церковная помпезность были уже не достаточны. Нужно было призвать под свои знамена имя Павла, его пылкость и его фанатизм, равные пылкости и фанатизму немецкого монаха. Всякий раз, когда какая-нибудь ересь, то есть некое бесчинство веры, угрожает поколебать размеренную жизнь Церкви, она вспоминает о Павле, о страннике, избороздившем земли и моря с горящим факелом в руке. Неприкаянный мечтатель в спокойные времена, и ангел-хранитель посреди бури. Когда же страсти миновали, на трон вновь восходит Петр. Он водружает себе на голову тиару и благословляет толпу, которая рукоплещет ему в обретенном им величии власти.

Бесстрашие, нищета и одиночество Павла. Уверенность, успех и великолепие Петра. Настолько же сильно, насколько мое естество всегда тянулось к тому, кто посвятил себя поиску и странствию, настолько же легко другой завоевывал меня своим сиянием и мощью. К основателю Церкви, к непогрешимому пастырю с посохом взмывали овации народа; к бродяге с несбыточными мечтами, к поэту в рубище возвращалась подлинная слава. Я спешно бежал из школы домой и жадно перечитывал их параллельное жизнеописание.

Лишь после смерти Христа прозвучала Его мысль, вызвавшая острые разногласия среди его учеников. Будут ли обязаны христиане следовать в будущем всевозможным обрядам скорбной иудейской веры, или религия Христа освободится от наследия иудаизма? Первые обращенные, бывшие все евреями, жили в соответствии со Старым Заветом: обрезание, соблюдение предписаний по приему в пищу кошерного мяса, отказ от употребления крови животных. В античных городах люди проводили много времени в банях и гимнастических залах. Мужчины находились там в обнаженном виде. Из-за обрезания евреи подвергались многочисленным унижениям, вследствие чего они начали сторониться жизни в обществе и образовали особую касту. А из страха купить нечистое мясо они избегали делать покупки на городских рынках. Первые двенадцать апостолов, среди которых был и Петр, не представляли себе, во что может превратиться христианин, отказавшийся следовать законам Моисея. Павел же быстро осознал, что сомнения нескольких ревнивцев веры компрометировали будущее христианства. Во время своих долгих странствий он принялся проповедовать не-евреям, язычникам и прочим неверным, приглашая их войти в царство Божие, но не требуя от них присоединиться для этого к семье Авраама. В Сирии ему на пути повстречался юноша по имени Тит, он приблизил его к себе, обратил в свою веру и сделал его своим учеником.

Новость о нем шокировала иерусалимскую группу апостолов. Павел, почуяв опасность, спешно вернулся в Иерусалим. Он отыскал родителей и друзей Христа, погрязших в гнусном ханжестве, наподобие того, с которым так ожесточенно боролся их Учитель. Петр, Иаков и Иоанн отказались принять Тита, посчитав его недостойным учения. Их знание о мире ограничивалось пространством пустыни и фруктовых садов, из которых состояла Палестина. Но Павел изловчился переманить на свою сторону наименее косного и наименее чванливого из апостолов, а именно Петра. Он открыл его взору бескрайние просторы Малой Азии, в которой он только что побывал, и рассказал о землях, которые он намеревался посетить, о Македонии, Греции, Сицилии, Италии, Испании. К чему навязывать неофитам бремя, непосильное для тех, кто не принадлежал к роду Израиля? И под конец он сказал ему: «Давай договоримся так: тебе – Евангелие обрезания, мне – Евангелие крайней плоти». Апостолы пошли на этот компромисс. Они допустили правомерность обращения неверных, но взамен Петр обязал Павла заставить Тита сделать обрезание.

Я еще не очень хорошо понимал, что означали эти слова «крайняя плоть» и «обрезание», но о какой части моего тела рассуждали Петр и Павел, тут я не нуждался в учителях. Меня совсем не занимало то забавное соображение, что когда-то участь Церкви держалась на кончике столь ничтожной плоти, вместо этого я восхищенно разглядывал свой половой орган – мне было тогда одиннадцать или двенадцать лет – взбудораженный мыслью о том, что обладал тем, что предопределило судьбу человечества.

История Тимофея окончательно запутала меня. Павел повстречал его во время своего первого путешествия в Галатею. Это был всего лишь пятнадцатилетний ребенок, мать и бабка которого были обращены Павлом в христианство. Когда же несколько лет спустя Павел вернулся в Листр, он обнаружил уже сформировавшегося юношу, которого он нежно полюбил и привязался к нему как к сыну. Ни один ученик, – сказал он, – не был еще так близок моему сердцу. Тем не менее, Павел опасался навлечь на себя неприятности, выбрав себе писарем человека, не прошедшего обрезание. Ссоры, которые едва приутихли после иерусалимской беседы, могли вспыхнуть с новой силой. Павел хотел смягчить недоверие своих оппонентов и их упреки, и поэтому он сам сделал обрезание Тимофею. Будучи маленьким католическим мальчиком, я испытывал определенную неловкость, читая этот столь же ужасный, сколь и таинственный эпизод. Если Павел этим поступком сумел предотвратить скандал и избежать осуждения, то мне казалось, что его враги расставили ему еще более опасную ловушку, вынудив его искалечить друга собственными руками. Эта строчка, выглядевшая такой простой в «Деяниях Апостолов»: «Он сам обрезал Тимофея», – повергала меня в изумление. Где все это произошло? В доме? Под оливковым деревом? Как? Кровь текла у него между ног? Присутствовал ли кто-нибудь при этом? Что он испытывал, держа половой орган юноши своими пальцами? Вопросы эти крутились в моей голове, вызывая во мне своим присутствием чувство вины. Пусть обрезание будет просто делом принципа, проблемой экклезиастической морали, что вроде бы и признавалось в качестве очевидного оправдания всеми авторами, которые трактовали это. У меня же одного стоял перед глазами образ человека, который подходил к юноше, раздевал его и проводил на нем операцию, элементами которой являлись головка мужского полового члена и нож. Деяние, исполненное магического ужаса, и в нем следовало узреть лишь дипломатический жест, уступку Павла Петру!

Говорили, писали, что апостол Павел был моим единственным учителем. И, правда, мои юные мечты вели меня по его следам, с детской горячностью я пережил вместе с ним и те нравственные мучения, которыми сопровождались три его великих странствия на Запад, и горечь последующих возвращений в Иерусалим. Полный рвения и надежды, я входил вместе с ним в Антиохию в Сирии, высаживался на берегах Малой Азии, пересекал города Галатеи. В Антиохии в Писидии я проповедовал в синагоге, но подлинного успеха добивался на городских площадях, где моими благодарными слушателями были язычники. Иудеев охватывала ярость, и они изгоняли меня. Над городскими улицами вздымалась пыль с моих стоп. В Иконии моя проповедь вызвала смуту, и я был вынужден в бегстве покинуть столицу Ликаонии. В Листре меня схватила толпа фанатиков, они выволокли меня за городские стены, забросали камнями и оставили одного умирать на земле. Афиняне высмеяли меня, когда я выступал перед Ареопагом. Раввин коринфской синагоги связал меня и выдал римскому проконсулу. По возвращении в Иерусалим после третьего странствия евреи вышвырнули меня из храма, намереваясь устроить расправу. Своим спасением я был обязан римскому полководцу: он приказал заключить меня в тюрьму. Два года я провел в кандалах в Цезарии, потом меня перевезли в Рим, бросили в темницу, сковав цепями, и до конца своих дней я так и не увидел солнечного света. Пять раз за проповеди меня приговаривали к тридцати пяти ударам кнутом, трижды меня били палками, один раз камнями, трижды я терпел кораблекрушения, целые сутки я провел в открытом море, уцепившись за обломок корабля, восемь раз я едва не утонул, переходя вброд реки.

Изнеможение, тяжкий труд, частые бдения, голод, жажда, длительные посты, холод, нагота, тюрьмы, такова была жизнь человека, которого я подсознательно выбрал своим идеалом, по вечерам, лежа в кровати, я проглатывал истории его похождений со страстью, большей, нежели романы Жюля Верна, Александра Дюма, Салгари и Стивенсона. Да, он был моим любимым героем, этот босой тщедушный человек, неутомимый странник, непрестанно гонимый и ненавидимый теми, кого он хотел спасти, этот фанатичный мечтатель, подвергавшийся насмешкам, травле, доносам и обвинениям в провокациях, вынужденный в бегстве покидать города по ночам и спать под открытым небом, ни имея ни документов, ни поручительства, ни доверенности, не имея иного покровительства свыше кроме своих эпистол, которые он поверял на камнях при свете луны.

Но едва простившись с детством, я призвал к себе на помощь Петра. Я бы погиб, если бы уступил голосу того, кто потакал моим естественным склонностям. Петр наделил меня чувством созидания, скромностью, терпением, необходимыми для завершения начатой работы. Меня корили за непостоянство, торопливость и неряшливость, но никто не знал с каким остервенением я упорядочивал свои инстинкты. Смог бы я написать свои книги, не пройдя школу рассудительности и умеренности Петра? Нашел бы я своего читателя, не научившись быть ему доступным? Роман или фильм похожи на церковь: их нужно тщательно собирать по частям. Насколько соблазнительней изничтожить в себе моральные силы, необходимые для совершения последующего усилия! Как быстро порядок, последовательность, упорство становятся предметом для насмешек! Петр приковал меня к рабочему столу: четыре часа каждое утро. Павел влек меня в мир, скупостью называл мою сосредоточенность, эгоизмом – этот неуклонный распорядок: «Выйди на улицу, – шептал он мне на ухо, – рискни, погуби свою жизнь, если ты хочешь ее спасти». Книжником или проповедником было суждено мне кончить?

Долгое время я был раздираем этой войной. Петр раскладывал на моей кровати белую рубашку, темный костюм, завязывал галстук и посылал в Венецию или в Канны защищать мои фильмы перед жюри кинофестивалей. Павел спешно срывал с меня одежду, оставляя только майку и спортивные трусы, и гнал на конечную остановку трамвая пинать вместе с рагацци[3]3
  мальчишками (также: ребятами, пареньками).


[Закрыть]
футбольный мяч на стадионах рабочих окраин. Квартира на виа Евфрата, которая повергла тебя в шок своей римской роскошью? Я купил ее по наущению Петра. Павел всегда запрещал мне подниматься по мраморной лестнице с бронзово-золочеными перилами. Он дожидался сумерек, чтобы проникнуть в квартиру с черного хода, и сразу тащил меня на поиски двусмысленных вокзальных развлечений. Кого я должен был слушать, чтобы остаться верным самому себе? Один, в интересах тех дел, которыми я должен был заниматься, видел меня респектабельным гражданином. По той же самой причине, другой желал, чтоб я отказался от всякого чувства собственного достоинства. Я публиковал свои книги, я снимал свои фильмы, я стремился к успеху из уважения к Петру. Меня смешивали с грязью в газетах, таскали по судам и полицейским участкам, и я шел на это из любви к Павлу. Однако в один прекрасный день один из них взял верх. И я расскажу тебе о том странном обстоятельстве, предопределившем победу хранителя власяницы.

Художники часто изображали обоих апостолов, каждого в определенный момент его жизни. Всегда в один и тот же. Как будто все приключения Павла сводились к падению с лошади, а Петр годился только для того, чтобы испустить душу на кресте. Все словно взяли за правило проводить параллель между этими святыми, в каком-то смысле противопоставляя их, поскольку мученическая смерть Петра знаменовала конец его апостольства столь же определенно, как и озарение Павла начало его проповеди. Одного представляли в начале пути, другого на исходе. Так поступил Караваджо, чьи картины, посвященные Петру и Павлу, выставлены на стенах маленькой романской церквушки Санта Мария дель Пополо. Слева ты видишь Павла, которого только что сбросили с лошади; справа – Петра, распятого вниз головой. Будучи слишком скромным, чтобы равняться с Иисусом, он сам попросил об этой милости своих палачей.

Меня в высшей степени интриговала именно смерть Павла. Почему она никогда не вызывала интереса у художников? Почему легенда обошла вниманием его мученический конец? Он был обезглавлен, кажется, в том же году, в то же самое время, что и Петр, продолжив вереницу жертв, посланных на смерть Нероном. Но насколько ярко муки одного взбудоражили всеобщее воображение, настолько же странно голгофа другого не вызвала ни любопытства, ни жалости.

Все первые святые оставили прославленное воспоминание о своей смерти. Тысячи фресок и полотен живописуют избиение камнями Этьенна, энуклеацию Лючии, отрубленную голову Иоанна Крестителя и Варфоломея, с которого сдирают кожу. Смертный конец всем был явлен как апофеоз. Пламя и меч – Джануарио, твоему покровителю, решетка – Лаврентию, львы – Бландину, стрелы – Урсуле и Себастьяну. Всем кроме проповедника из Тарса. Подобное исключение было мне не понятно. Мне казалось, что его история была не окончена, что ей не хватало одной главы. Претерпев столько мук и унижений, он как никто другой имел право на зрелищный конец. В его жизни памятуют только чудеса, проповеди, откровения, победы: но финальная драма, агония, осмеяние, унижение на плахе? Его скандальное пребывание на земле заслуживало иной памяти, нежели образ мечтателя и фанатика. Ни капли крови и никаких следов убийства. Господь тихо призвал его на небеса, не позволив ему напоследок припечатать мир ослепительным знаком позора.

Мне была очевидна вся несправедливость, и понемногу я пришел к мысли, что устранить ее было моим долгом. Я должен был восполнить этот пробел в истории Павла. Я заново претерплю за него ту бесславную смерть, которую Бог отнял у него. Я не знал когда и как. Долгое время единственными опасностями, которым я подвергался, оставались судебные разбирательства, изъятие тиражей моих книг и запрет фильмов. С того дня, когда мне стало уже недостаточно этих мелких неприятностей, когда я начал рисковать не только своей работой, но и своей шкурой, с этого самого дня начинается история, которую я называю победой Павла. Он мог рассчитывать на меня: я был готов вынести самую грубую и неслыханную расправу над собой, чтоб позолотить новой славой его ореол. Мне грезились смеющиеся лица палачей, которые убивают меня на обочине дороги и оскверняют мой труп перед тем как бросить его в придорожной пыли.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю