Текст книги "На ладони ангела"
Автор книги: Доминик Фернандез
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 31 (всего у книги 38 страниц)
45
Он обернулся на стук моих каблуков по полу. То, что он показывал маме, оказалось фотокарточкой Аннамарии. Он испугался, увидев меня, закрыл бумажник и засунул его в задний карман своих «Levi’s». Мама ускользнула на кухню. Я схватил Данило за руку и ущипнул его до крови.
– Ты что, теперь болеешь за «Лацио»? С каких это пор? Идиот! Болеть надо за «Рому». Я тебе это сто раз говорил!
– Неправда, Пьер Паоло! – искренне запротестовал Данило. – Никогда не замечал, чтоб тебя интересовала какая-нибудь команда кроме «Болоньи».
– А! так ты, стало быть, знаешь, что меня интересует? Ты знаешь, что мне дорого? В таком случае ты мог спросить, нравится ли мне садиться за стол в два часа, и нравится ли маме мыть до вечера посуду.
– Но ведь…
– Ты мотаешься на виале Реджина Маргерита, на другой конец города, и это тебя не беспокоит, не беспокоит, что мы вынуждены тебя ждать и изводиться, что тебя нет.
– Но, Пьер Паоло, я был уверен, что ты похвалишь меня! Аннамарии не поздоровилось бы, если бы она опоздала домой. Ее отец очень строг с ней. Он думал, что она учится, этот старик ни фига не понимает в демонстрациях.
Он повторил, чтобы задобрить меня:
– Она смотрела все твои фильмы.
Это вывело меня из себя, и врезал ему кулаком в живот, так что он скорчился.
– А что ее отец делает дома посреди бела дня? Когда люди работают, они возвращаются домой только вечером, – заявил я решительно.
– Он – кондитер, господин Де Лоллис. Он придумал особый рецепт миндального печенья. А сегодня в магазине выходной. У него дети как по струнке ходят. Если Аннамария опаздывает с занятий, он высовывается в окно и высматривает ее. Он взял у нее расписание и повесил его себе на стенку. Огромный плакат, где каждый ее день расписан по минутам. Она учится на отделении графики архитектурного факультета, – гордо подытожил Данило.
– Вдобавок еще и кондитер! – воскликнул я. – Мерзкий мелкий буржуа, разбогатевший на том, что втюхивает сладости женам нотариусов и предпринимателей. Ты забыл про два трупа в Аволе на Сицилии? Их убили, потому что им надоело собирать миндаль, на котором делают свое состояние господин и госпожа Де Лоллис.
– Да он не богатый, – еще находил силу сопротивляться Данило. – Магазин ему не принадлежит. Он работает у плиты, на кухне…
Аппетитная лазанья, появившаяся на столе, помешала мне расправиться с Данило окончательно. Со следующего дня Данило был вновь пунктуален, как и раньше. Я поклялся больше не мучить его с Аннамарией, хотя он прилежно осаждал ее, о чем я догадывался по самодовольно счастливому выражению, которое невольно излучало его лицо. Увлекшись неожиданно политикой, он набрасывался на мои газеты, что я расценил бы как победу, если бы был уверен, что это происходило исключительно под моим влиянием. В остальном он был по-прежнему любвеобилен, и это он, несмотря на холода, настоял на том, чтобы гулять перед завтраком по пустырям за кварталом Всемирной выставки. Мы начинали с боксерской разминки, после чего кубарем катились в кусты. За завтраком, в дни демонстраций, он просил меня включать радио. Я неохотно настраивал свой маленький транзистор, но разумного предлога запретить ему ввязываться в студенческую жизнь я найти не мог.
Они восставали против всего, что я критиковал в итальянской системе образования в разговорах с Данило: устаревших программ, несовременных методик, элитарной педагогики, против того, что нелепо судить о сыне водопроводчика по отрывку из Данте, что несправедливо оценивать его сочинение по тем же критериям, что сочинения детей адвоката или учителя, против лживости подобной интеллектуальной селекции, которая была по сути социальной дискриминацией. Я рассказывал о своих экспериментах во Фриули, о своих учениках с соломенными шевелюрами. От них еще пахло навозом и стойлом, ведь прежде, чем придти в школу, где они должны были перечислить мне шесть падежей латыни и проспрягать в плюсквамперфекте депонентные глаголы, они помогали своим отцам выводить на пастбище коров. И Данило, которому по-прежнему не давал покоя его брат Уго, тащившийся в хвосте своего класса, без устали слушал, не пропуская ни слова, что неудачи в школе отражают чаще всего положение в семье, а не личные способности ребенка.
И теперь, когда начались волнения и столкновения с полицией, он радостно рассказывал мне об успехах манифестантов.
– Вот увидишь, – говорил он мне, простодушно копируя мои выражения, – день реванша не за горами. Те дети, что зубрят свои уроки в одной спальной на троих, получат равные возможности с папенькиными сыночками, в чьем распоряжении имеются отдельные комнаты.
Но аргументы, которыми я пользовался, дабы соблазнить Данило, не казались мне уже столь привлекательными с того момента, как они начали воодушевлять его пойти маршем с транспарантами. Я охотно возмущался с Данило по поводу преступлений американцев во Вьетнаме, но вооружать его лозунгами, которые бы он выкрикивал в колоннах, стоя плечом к плечу с Аннамарией, я не хотел. За последние дни архитектурный факультет возглавил движение. Я не без боли в сердце смотрел на серьезное лицо Данило, приникшего ухом к приемнику, из которого доносился глухой треск гранат со слезоточивым газом.
– Я все же не советовал бы им строить иллюзий, – сказал я Данило.
– Они требуют отмены экзаменов, не думая о последствиях.
– Но последствия могут быть только хорошими и желательными, Пьер Паоло, если экзамены, как ты мне сам объяснял, по сути санкционируют (вот оно словечко, а?) социальное неравенство.
– Ну-ну-ну! Отмена экзамена обернется преимуществом для тех, у кого есть личные связи, для тех, кто найдет лазейки пройти без диплома.
Он смотрел на меня, пораженный тем, как я изменил свое мнение именно в тот момент, когда мог бы на всех основаниях выступить в роли пророка восстания.
– Вместо того, чтобы позволять забивать себе голову, – не останавливался я, – тебе стоило бы задуматься о том, что легавые, которые разгоняют вас, происходят из той же социальной среды, что и твой отец, тогда как среди студентов не найдется и двух человек из ста, которые родились бы в семьях рабочих.
Данило почесал затылок, сбитый с толку этим доводом, но затем подпрыгнул, сообразив, где хромала моя логика.
– Не мы нападаем на легавых! – закричал он. – Это они нападают на нас.
Я судорожно искал почву, на которой мог бы перехватить инициативу.
– Блокировать лицеи, и к чему это приведет? К тому, что самые богатые будут брать частные уроки или поступят в частные заведения. И кто в конце концов пострадает? Бедные, твой брат Марчелло, который никогда не сможет стать инженером, твой брат Уго, которому придется поставить крест на университете.
Данило молчал. Но глядя, как он бросился к своему мотороллеру, стараясь как можно быстрее завести его, можно было опасаться, как бы он не полез в драку, сгорая от нетерпения действием разбить свои сомнения, которые накопились в нем за два часа деморализующих споров.
Мне позвонил Альберто Моравиа, чтобы предостеречь меня от «воробьев», неопознанной группы молодчиков, которые стучались к писателям и врывались к ним силой, устроив в частности погром и в его квартире. Не говоря ни слова, принципиально ничего не объясняя, они лишь чирикали, как птички и сразу ломились на кухню, вынимали из холодильника яйца и бросались ими по всей квартире. Измазав стены, перевернув столы, разбросав рукописи, порвав картины, они упархивали прочь и, чирикая, хищнически громили другие квартиры.
Предупредив надлежащим образом маму – «Смотри в глазок и не открывай незнакомым лицам» – я уехал в Пинчо. Более десяти тысяч демонстрантов, согласно радиосводкам, запрудили площадь Народа. Зрелище тогда еще новое и необычное – кулаки, поднятые над головами, гитары, вопли, революционные песни, костры, на которых плавились пластиковые стулья кафе «Розати» – логова правых, огромные портреты Че Гевары в партизанской форме, хмурые и напряженные лица полицейских за зарешеченными окнами их грузовиков – но не волнуйся, я не стану разглагольствовать о том, что уже было описано столько раз и показалось тебе столь же новым, сколь и описание окопов Мировой войны. Не смотря на живописность и необычность картины, я приехал туда не для того, чтобы исписать наблюдениями свой блокнот. Если б кто мне сказал, чего я там искал? От страха, но также и желания наткнуться на Данило, стоящего рука об руку с брюнеткой, чье милое личико я от досады не разглядел на ее фотографии, я метался туда-сюда в толпе, которая несла меня как пробку. С растрепанными волосами, пристально вглядываясь и вслушиваясь в пространство, вертя головой налево и направо, я явно смахивал на сумасшедшего, и как и заслуживает того сумасшедший, походил на человека, ищущего свою погибель. Сто раз мне казалось, я узнавал его вьющиеся как у барашка волосы, и сто раз мне приходилось извиняться. Я ушел, на время успокоившись, только тогда, когда колокола Санта Марии уже давно пробили час, в который он был должен идти на работу.
Когда я вернулся домой, мама плакала, все стены были измазаны дерьмом, мой кабинет перевернут верх дном, книги разбросаны, Мазаччо разорван. «Воробьи» совершили свой набег.
– Мама, я же говорил тебе не открывать.
– Но я знала его. Он твой друг. Он приходил к тебе на день рождения Гвидо, помнишь его?
– А! такой с темными, длинными волосами?
– Нет, другой, блондин, в индийской рубахе.
– Армандо!
– Может быть, он не назвал своего имени. С ним был еще один, они все перевернули и загадили за десять минут. Прости им, Господи Иисусе.
Пока я расставлял книги на полках и проверял страницы рукописи, я услышал, как мама плачет на кухне. Она сварила сегодня утром полдюжины яиц для русского салата на обед. Эти вандалы, чтобы забросать стены, вытащили из холодильника оставшиеся продукты, как вдруг Армандо («Ты уверена, что это он, мама? – Да, блондин в индийской рубахе. – Светлые волосы? Невысокого роста? Ты, правда, уверена? – Ну еще бы! Так и вижу, как он корчится в коликах и шныряет по кухне, как крыса!») схватился обеими руками за живот и помчался в туалет. Отсюда и изменения в программе и импровизация с размазыванием дерьма по коридору. Но что больше всего уязвило маму в ее гордости домохозяйки, это то, что она теперь не могла отличить в тарелке крутые яйца от сырых.
– Сходи, купи других, – сказал я ей. – Во что нам это обойдется!
Но она брала их по очереди, прикидывала на вес, трясла ими у уха, как будто хотела спасти бесценное сокровище. Фриулийская крестьянка, привыкшая беречь каждую хлебную крошку, не смирится с потерей дюжины яиц. А я же к своему изумлению понял, что литературные дебаты были всего лишь трамплином для таинственных замыслов террористов.
Данило свалился как снег на голову. Я никогда не ждал его дома днем.
– Ничего себе! Опять фашисты?
Он учуял дерьмо по запаху, прежде чем заметил следы от пальцев на стенах.
На этот раз я не должен был вводить его в заблуждение.
– Нет, Данило. Папенькины сыночки, которых их бонны научили вытирать попку и мыть после этого руки. А сегодня они дали волю чувствам, точно так же как, пустив по ветру привитое им дома послушание, они прогуливают занятия и бегут на демонстрацию.
Заинтригованный мамиными пассами, он перебил меня, не уловив намека на Аннамарию.
– Сударыня, – воскликнул он с улыбкой, – это же так просто! Вы берете яйцо большим и указательным пальцем и крутите его вот так. Если оно вертится как юла, значит оно вареное. Если же оно почти сразу застывает на месте, значит оно совсем сырое. Вот смотрите… Ну что! – добавил он уже в мой адрес, не осмеливаясь обратиться непосредственно к маме, – говоришь, вырос в деревне, а не знаешь такой простой штуки!
Он расставил ноги и выпалил:
– Честное слово, это ты – буржуй!
– Ты как сегодня так рано освободился? – сухо спросил я его, с досадой признав долю истину в его шутке.
– Почти все рестораны закрылись на железные шторы. Похоже, этой ночью будет заваруха.
В течение всего этого антракта, затянувшегося до самого вечера, трудно было и представить Данило нежнее и ласковее. И только после его ухода в меня закралось страшное сомнение. «То, что он провел со мной два лишних часа, говорит о том, что он заранее извинялся за что-то передо мной».
Ночь прошла спокойно, но на следующий день студенты архитектурного факультета сомкнутыми рядами пошли в бой в Валле Джулия. Хлопки фанат и гул призывных песен доносились до меня из транзистора, который я прихватил с собой под магнолию, где я расположился, поджидая Данило, который так и не появился в течение всего дня. «Значит, я был вчера прав, – подумал я. – Просто так он эти два часа не подарил бы. Зная, что произойдет сегодня, он решил отработать авансом». Мне даже не приходило в голову, что его могут ранить, о чем я узнал уже позже: удар дубинкой без серьезных травм, хотя его отправили вместе с другими в больницу. Слова «архитектурный факультет», которые диктор распевал на все лады, барабанными палочками отдавались у меня в голове. Данило, как пить дать, разыгрывал из себя героя, чтобы эпатировать дочку кондитера, которая уже давно, в чем можно тоже не сомневаться, сорвала в папиной гостиной плакатик со своим распорядком. Она вспоминала его роль в кино, она принимала его за актера, он, должно быть, не осмеливался ей признаться, что работал разносчиком хлеба в ресторанах, в которые ее отец, по невероятному совпадению, рассылал в ассортименте миндальное печенье, дабы подкрепить римское десертное меню тайным сицилийским рецептом.
В три часа утра, когда уже давно утихли все бои, я все еще не спал. В безмолвной темноте, которая – от Колизея до Париоли и от Святого Петра до вокзала – окутала собою спящий город. Только дворники еще копошились на поле битвы, собирая обрывки газет, которые манифестанты набивали себе под одежду. Утомленный бессонницей, угнетенный ожиданием, измученный ревностью, я принялся писать стихи, которые ознаменовали поворот в моей судьбе. Они ошеломят моих друзей, которые усмотрят в них признаки саморазрушения, они усугубят недоверие Данило, вызовут усмешки в правой прессе и обиженные пересуды в «Паэзе Сера» и в «Уните», спровоцируют возмущение у крайне левых, лишат меня поддержки среди студентов, не говоря о других моих читателях, и так или иначе поспособствуют усилению мой изоляции.
С первых же строчек, презрев ораторскую осторожность и отказавшись от двусмысленных перифраз, которые могли бы дать обобщение десятков других профессий, я сам себе подписал приговор.
Когда вы дрались вчера в Валле Джулия
с полицейскими,
полицейским сочувствовал я!
Какой было смысл изощряться в претенциозных хитросплетениях «экспериментального» стиха, которые стали бы понятны лишь паре сотен читателей? Лучше грубый язык самих фактов.
Потому что они родились в бедных семьях.
Было забыто то, как они приносили мне судебные решения, как они арестовывали меня по утрам, как сажали в следственный изолятор.
На окраинах городов, где автобус
останавливается на конечной.
Магические слова, которые прощали им все в моих глазах.
С восьми лет на работе, утратив
Свои лучшие детские годы…
Две строчки, мстящие за Эспозито Паскуале, именно так, как он сам представился мне: с тем чувством униженности человека, который в своей недооценке не может подчеркнуть индивидуальность своего имени, ставя его перед своей фамилией. Фамилия бригадира (Эспозито: прозвище подкидыша, «выставленного на обозрение» в монастырском приходе) связывала его род с постыдным происхождением и, должно быть, была для него источником дополнительных унижений.
Не будь у него этого смягчающего обстоятельства, я все равно встал бы на его сторону, пусть бы и необоснованно. Эмигранты, которых поднимали в ранний час из постели и депортировали в родные деревни, торговцы на мосту Гарибальди, которых грузили в воронки, убийство Паоло Росси фашистами, остававшееся безнаказанным два года, водо-метательные машины у заводских ворот на случай забастовочных пикетов: я списал бы полицейским все их прошлые и нынешние грехи, все их потворства властям, лишь бы утолить свою ярость против господина Де Лоллиса и его дочки.
Посмотрите, как их одевают: как чучел,
В бумазею грубую, провонявшую салом.
Намекал ли я на их зарплату? Да, потому что пара весьма элегантных, как я заметил, мокасинов Армандо, ручной работы, из кожи пекари, стоила половину жалованья волонтера второго звена.
Ради зарплаты в сорок тысяч лир…
Я вздрогнул: с дороги доносился шум приближающегося мотоцикла, направлявшегося, кажется из Рима. Я научился распознавать на слух все типы двигателей: «Веспу» по ее бархатному рычанию, «Ламбретту» по ее более прозрачному дребезжанию, «Джилеру» по ее хлопкам, «Гуцци» по ее резкому тарахтенью. Увы, рев, сотрясавший долину под моими окнами, мог принадлежать лишь одному из тех первых рыбных рефрижераторов, запрудивших виа дель Маре и направлявшихся к порту Остии, навстречу рыболовецким судам. Под спудом разочарования я перешел на ругань.
На ваших бородках читаю тщету,
на бледном лице – безнадеги снобизм,
и в беглых глазах – сексуальную трусость,
в притворном веселье – ваш стыд за отца.
Но я зачеркнул этот последний стих, который ставил меня по отношению к Данило в слишком невыгодное положение. «На уровне эстетики», как сказали бы эмиссары Группы 63, предыдущие одиннадцатис-ложники выглядят дешевкой. Но я не хотел задумываться над тем, что мои обвинения звучали фальшиво. Если этим стихам и было уготовано выжить, то лишь благодаря тем прочувствованным местам, где я совместил исповедь бригадира с собственным опытом отщепенца.
Без права на улыбку,
на обочине мира,
в загоне,
отвержены (как, может, никто и другой),
унижены в чести мужской
в угоду чести полицейской
(когда ж нелюбим – ненавидишь и ты).
Я обернулся, услышав сзади какое-то шуршание. На полу передо мной сидел крупный жук с черным панцирем, который пробрался в дверную щель с террасы. Остановившись на границе светового круга, очерченного моим абажуром, притаившись в полутени, он потирал своими направленными на мое бюро усиками. Хотя я обычно стараюсь не придавать символического смысла случайностям повседневной жизни, особенно если речь идет о насекомых, чей образ так часто эксплуатируют писатели, тем не менее, когда я увидел, как этот ночной посетитель направляет на меня свои антенны и раскрывает свои жесткие крылышки, как будто намереваясь взлететь, у меня по спине пробежал холодок. Но стоило мне подвинуться, чтобы уступить ему дорогу, как он изменил свое решение, видимо, разочаровавшись моей слишком спешной капитуляцией. Угрожающе скрипнув напоследок, он развернулся и взял курс вглубь комнаты. Его хрупкие лапки скользили по мраморным плитам, но это не помешало ему в одно мгновение добежать до дырки в стене, в которой он безвозвратно и исчез.
Я перечитал стихи, и меня охватил ужас. Порванный на четыре части лист бумаги отправился в корзину. После чего я бросился вынимать его оттуда, и попытался склеить скотчем с помощью того самого приспособления, которое еще так изумило Свена у меня на чердаке в Версуте. Стоило ли теперь предаваться слезам? Я сжал зубы и запечатал стихи в конверт, надписав адрес журнала, который публиковал мои тексты. У меня не было времени спрашивать мнение своих друзей. Да и каких друзей? Были ли у меня друзья? Предвкушение нового скандала побудило бы их счесть превосходным этот злобный пасквиль, обреченный попасть в заголовки газет. Я остался один, один, один. Наедине с грязной белизною утра и своим изможденным лицом, отражавшемся в оконном проеме, за которым на ветке гранатника расправляла свои перышки первая утренняя птаха. Я своими же руками пригвоздил себя к позорному столу. Десятки тысяч моих читателей, которые до этого доверяли мне, теперь с презрением отвернутся от меня.
46
Отсрочка: съемки нового фильма в Милане. Я взял с собой Данило. Самая неудачная из моих полнометражек, несмотря на ее успех в Италии и за ее пределами. Схематичная, малопонятная, натянутая. Некое сведение счетов с буржуазией. Обвинительный акт буржуазным родителям, их буржуазным детям и их буржуазным представлениям о любви, виновным в том, что они развратили Данило, вбив ему в голову то, что он должен быть влюблен в девушку и возить ее на мотороллере – образ, который не давал мне покоя, даже когда этот молодой человек, вдали от Рима и Аннамарии, спал в соседнем гостиничном номере. Без давления прессы, без забившей эфир и газеты рекламы брака, без этой отравы, которая превратила итальянскую культуру в бюро гетеросексуальной пропаганды, могло ли ему придти в голову, что букета цветов, подаренного племяннице его патрона будет не достаточно, чтобы освободиться от своих мужских обязательств? Этот ужасный грех, отвращать парней от их природной предрасположенности, но есть Бог, наказывающий за него, и других не нужно. Итак я мобилизовал Бога, с чертами красивого и загадочного американского актера, который проникает в дом Паоло и соблазняет поочередно всех членов семьи, отца, мать, сына, дочь, плюс маленькую бонну, единственную, которую данный опыт наставляет на мистический путь, тогда как сын и дочь, жертвы моей ненависти к студенческой молодежи, впадают в старческий маразм.
Представленная осенью в Венеции, эта лента получила приз Международного католического центра кинематографии – награду, во второй раз присужденную одному из моих фильмов. Что не уберегло ее ни от преследований за непристойность, ни от запретов. Разумеется, после привычных оскорблений во Дворце Фестиваля и не менее ритуального залпа укропом по экрану. Как и прежде раболепные перед модой критики поздравили меня с тем, что хоть в этом фильме, но я таки разделался с последними пережитками своего натуралистического вкуса. Я, видите ли, наконец нашел «современный» язык, поскольку холодный и имперсональный фон моей картины отразил, по их мнению, уныние неокапиталистического века. Нет слов, вилла Паоло больше смахивает на больницу, чем на шикарную резиденцию богатого промышленника: гладкие белые стены, пустые коридоры, минимум мебели, кухня без кастрюлек и жратвы, геометрическая и эмалированная вселенная. Но мне тут не чем хвастаться, я-то знаю, по каким причинам эта лента порывала с привычным для меня стилем, основанным на маленьких деталях и конкретных точностях: трусливое желание впасть в милость тех, кто судил лишь по Годару и по Антониони; надежда взять реванш над группой 63, оторвав хвалебную статью в «Дневнике кино», авангардном парижском журнале, в десять раз более престижном, чем провинциальный «Верри» провинциального Сангинетти; стремление вновь влиться в группу передовых кинематографистов за счет международного признания, которое мне на самом деле принесла аудитория Ролана Барта и Алана Роб-Грийе.
А теперь, Дженнарьелло, приготовься к появлению необыкновенного, уникального и незаменимого персонажа, которому этим наивным прологом я хочу воздать честь, причитающуюся лишь поистине великим героиням, богиням и волшебницам: Мария ла Каллас, да, ля Дивина, Божественная Мария, как ее звали, с которой я вел переговоры относительно следующего фильма, и которая прилетела в венецианский аэропорт подписать контракт в перерыве между двумя самолетами. Уйдя со сцены уже более трех лет назад, она по-прежнему привлекала толпы журналистов. Сотрудник таможни, не открывая, вернул ей паспорт, она толкнула боком дверцу и с распростертыми руками пошла прямо ко мне.
Я ответил на ее объятия порывом братской нежности, но когда мы уже едва коснулись друг друга щечками, она внезапно повернула голову и поцеловала меня в губы. Одновременно с этим она стрельнула своими прекрасными слегка заостренными этрусскими глазами в сторону, дабы убедиться, что фотографы не пропустили эту сцену. Не ожидав такого поворота, так как до этого мы встречались на публике всего пару раз на каких-то гала-вечерах, я сразу отстранил свои губы. Не привыкшая к формальностям, она, мне кажется, была очарована моим приемом и, отвечая на вопросы репортеров, старалась не отпускать мою руку и в течение всего своего транзита проявляла радостную словоохотливость.
Фотография с поцелуем обошла на следующий день все газеты мира. «Роман П.П.П. и Каллас?» – смело пестрели заголовки американских журналов. Тремя неделями позже стало известно, что Аристотель Онассис женится на Жакки Кеннеди, при этом греческий судовладелец, видимо, даже не предупредил об этом ту, что девять лет делила с ним его ложе, его яхту и его остров Скорпио. Брошенная любовница упала в обморок, прочитав эту новость в газете. Я вспомнил тогда все подробности нашей короткой встречи в Венеции: бьющая через край жизнерадостность Марии, нервозность, с которой она то и дело открывала и закрывала свою сумочку, один только замочек которой стоил миллион, и, конечно, показная сцена с провокационным поцелуем. Последняя попытка, тем более патетичная, что инструментом был выбран такой мужчина, как я, возбудить ревность у изменника, последняя надежда вернуть его себе.
Но разве мое положение было лучше, разве не заслуживал я равного сострадания и жалости? Мой расчет был таким же. Я положил на столик перед Данило, который непринужденно пережевывал свою булочку во время завтрака на солнечной террасе нашего albergo[50]50
небольшая гостиница с рестораном (как правило в сельской местности).
[Закрыть] второго класса, который я предпочел слишком роскошному «Даньели», эту фотографию с поцелуем, в безумной надежде на то, что он усмотрит себе угрозу в сорокапятилетней даме. Данило дожевал булочку, собрал рукой крошки, слизнул их с ладони, запил все каппуччино и поинтересовался у меня, правда ли, что на яхте «Кристина» работает экипаж из шестидесяти моряков, и что шесть метрдотелей на каждый обед подают на ней двенадцать разных сортов икры.
Я встретил Марию в декабре, постаревшей и разбитой, за несколько дней до праздничного открытия в Риме лирического сезона, на которое она обещала приехать, чтобы послушать в одной из сыгранных ею в прошлом пророческих ролей новую международную звезду, некую испанку, которая по слухам, разнесенным с римским злорадством, прислуживала когда-то в одном кафе в Бале, чтобы пополнить свое жалованье дублерши.
Она опустилась на пуфик в маленьком, украшенном копиями голландских мастеров розово-голубом будуаре, который директор «Эксельсиора» предоставил в наше распоряжение. Простое жемчужное колье свешивалось на ее закрытом платье.
– Все кончено, мне конец, – сказала она. – Что мне остается? Мой голос разбит, моя карьера – вдребезги, моя личная жизнь – в клочья. Ни семьи, ни детей, и никакой, никакой нежности.
– Мария… – забормотал я, страшно смутившись. Эта женщина, которой в ее славе восторгались миллионы фанатиков, решилась поделиться своим несчастьем с тем, с кем она была едва знакома.
– Я как мертвая ветвь, – продолжила она, устремив взгляд на узор на ковре. Простите меня, что я вам это говорю, Пьер Паоло, но мы с вами одного возраста и… о! не сердитесь на меня, если я кажусь вам бестактной… Мне кажется, только вы можете понять меня, поскольку… это ощущение, что ты – мертвая ветвь, наверно, оно вам тоже знакомо? О! как ужасно стареть без семьи, без детей, ничего не оставляя после себя…
Она закрыла лицо руками и несколько раз вздохнула, после чего неожиданно распрямилась во весь рост. Вместо слез, которые я ожидал увидеть, у нее было твердое и решительное лицо, а глаза сверкали от гнева.
– Я никому этого раньше не говорила, но вы должны знать, до какой степени он унизил меня. Я ждала от него ребенка, Пьер Паоло, а… он заставил меня сделать аборт! Какой же я была дурой! Он не хотел ребенка, потому что он уже принял решение жениться на Жакки!
«В добрый час», – подумал я, с восторгом глядя, как быстро она сумела восстановить свою легендарную энергию, которая повергала в оцепенение поклонников ее Тоски, и которая ей вскоре понадобится для нашей Медеи. И в подтверждение этой мысли я подумал, что для женщины, у которой «все кончено», она сохраняла достаточно характера, чтобы присесть на пуф без спинки, вынуждая себя держаться с прямой спиной, а не разваливаться в одном из комфортабельных кресел будуара.
– Мария, – сказал я громко, – в более идеальном состоянии перед началом наших съемок я и не мечтал вас увидеть.
– Правда, Пьер Паоло?
– О, простите, Мария! – воскликнул я, боясь ранить ее этим мало деликатным сравнением измены Онассиса и предательством Ясона. Хотя так уж ли нужно было намекать ей, что для того чтобы войти в роль дочери царя Колхиды, ей нужно будет просто пережить эти чувства унижения, гнева и мести, которые кипели в ней последние месяцы? Роль Медеи всегда была одним из ее талисманов, в ней она добилась одного из своих первых триумфов в опере Черубини. Но когда я попытался подвести ее к тому памятному вечеру во Флоренции, ответ, полученный мною, не оправдал моих надежд.
– Знаете единственное воспоминание, сохранившееся у меня о Театро Комунале? Дзефирелли сделал мне очень тяжелое платье. Дзефирелли или Маргарита Уоллмен? Ох! что у меня с головой… Я помню, какие нечеловеческие усилия я прилагала, чтобы килограммы этого красного бархата ниспадали прямо по ступенькам дворца.
Заметив некоторое недоверие на моем лице, она продолжила:
– Раз уж у нас с вами час признаний, так знайте, что я никогда не читала трагедию Еврипида, ни греческий миф о Медее, я даже не прочитала все либретто оперы Черубини.
Она покачала головой и улыбнулась, как только умеет улыбаться великая женщина, которая полагается на суверенное оружие своего обаяния, когда хочет извиниться за свое неведение.
– Знаете, мне всегда не хватало времени прочитать. В восемь лет, в Америке, мама записала меня на конкурс песни. В семнадцать лет, в Афинах, я дебютировала в «Травиате»… Нет, ошибаюсь, в «Тоске», простите за ляпсус.
– Очень показательный! – невольно проронил я.
– И ни одного выходного дня, ни мгновения отдыха, – подхватила она, теряясь в своих воспоминаниях. – Вокализы, трели, арпеджио, вибрато, длинные форшлаги, верхние октавы, нижние октавы. Преподаватели заставляли меня по десять, по двадцать раз повторять одну арию, не заботясь, вкладываю ли я вообще какой-то смысл в слова. В Венеции, когда я дебютировала в «Пуританах», я так плохо понимала свой текст, что вместо «Son vergine vezzosa» («Я прелестная дева») я спела «Son vergine viziosa» («Я порочная дева»). Только одна вещь интересовала моих импресарио, моих репетиторов, директоров театров, музыкальных критиков, мою маму, моих зрителей, только одна вещь: мой голос, технические возможности моего голоса. И так было на протяжении всей моей карьеры. Каждая моя новая роль отражала техническую эволюцию моего голоса. Когда он начал угасать, Рудольф Бинг предложил мне спеть в «Метрополитене» Королеву Ночи. Он уверял меня, что мое еще живое контре-фа сотворит чудо. Кто-то считает годы своей жизни по дням рождения, по болезням, по успеху своих детей, – меланхолично подвела черту Мария. – А я – по нотам, которые мне дались или, напротив, которые ушли из моего голоса.