Текст книги "На ладони ангела"
Автор книги: Доминик Фернандез
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 38 страниц)
32
Ночь с 29 на 30 июня 1960 года. Между днем святого Петра и днем святого Павла. Корсо Витторио Эммануэле. Очаровательная церковь Сант’Андреа делла Валле, в которой Тоска встречалась со своим любовником напротив картины, над которой он работал. «Марио! Марио!» – напеваю я, но вдруг в моем сознании, затененном тягостным вечером, имя художника вытесняется звуками моего собственного имени. «Паоло! Паоло!» Неужели меня кто-то зовет? «Эй! Паоло!» Я поворачиваю голову, это – Немец, мой друг из Трастевере. Вместе с ним какой-то его приятель. Они оба цокают при виде моей новой «Джульетты» и просят разрешения сесть. «Пять минут, ребята, я засыпаю». «Да, пять минут, только пять минут». Мы проезжаем по площади Навоне и сворачиваем на виа деи Коронари. В конце этой улицы, на углу с виа Панико, натыкаемся на драку. Парни и девки, обменивающиеся хлесткими ударами в свете моих фар. «Это же Барон, я его знаю!» – кричит Немец. «Ну так выйди и забери его к нам в машину, – говорю я ему. – Давай быстрее». Их нужно разнять любой ценой, пока они не вытащили свои ножи. Я трогаюсь и даю резко газу. В семь утра, когда я крепко сплю в своей кровати, резкий свет в глаза: «Встань и следуй за нами, без фокусов». Сон или явь? Я все еще слушаю свою оперу? Может быть, меня зовет барон Скарпиа? Двое полицейских ведут меня в комиссариат. Как жаль, что не дворец Фарнезе, какое-то грязное помещение рядом со старым госпиталем Сан Камилло.
Мне инкриминируют укрывательство вора от полиции, «сознательно и со знанием дела». Обвинение. Кампания в прессе. О моей частной жизни публикуется куча подробностей, представляемых в тенденциозной манере. У меня «белая Джульетта», читай «свеженькая», в которой я разъезжаю как «фраер». В компании подозрительных типов я «шляюсь» ночью по улицам «с дурной репутацией». Виа Панико находится в самом сердце «воровского квартала» (Сандро Пенна, самый великий итальянский поэт, живет в двухстах метрах: я буквально на днях провел с ним один вечер). Пишется, что моя жизнь начинает смахивать на мои романы. Заголовок в одном журнале – «Рагаццо явно перегнул». Зачем я влез в драку? Нельзя лезть в чужие дела! Но главное: разве добропорядочный римлянин разъезжает в полночь по улочкам старого Рима?
И так далее несколько дней; затем процесс, переносившийся три раза, и каждый раз – новая повестка. Сплетни, инсинуации, клевета. Так что уже можно не удивляться ни тому вопросу, который задал мне судья: «Почему же той ночью вы в столь поздний час все еще были на улице?», ни моему ответу, наглому и лживому: «Я гулял, собирая материал о той среде, которая послужит фоном моему следующему литературному произведению». Оправдание за недостатком улик: вора, которого, как считалось, я спрятал, пара полицейских схватила, когда он спал, как младенец, у себя дома, в то же самое время, когда меня арестовали их коллеги! Но пресса, посвятившая этому делу не одну колонку, вынесла свой немногосложный вердикт. В весьма двусмысленных выражениях, таких как эта заметка в «Ла Стампа», считающейся серьезной газетой: «Судьи не до конца убеждены, что писатель может быть виновен».
10 июля 1960 года. Анцио, рыболовный порт, к югу от Рима. Дети, сидящие на молу, закидывают в море свои удочки. Я подхожу и начинаю шутить с ними. Мы замечаем лодку, которая возвращается в порт. Потом я ухожу и иду в ресторан. На следующий день на меня подают в суд. Я узнаю, что после моего ухода к детям подошли два журналиста, один из «Темпо» (фашистская газета), другой из «Мессаджеро» (самый крупный римский еженедельник правой ориентации). «Что вам сказал синьор, который стоял рядом с вами? – Он нам показал на мальчишек в лодке. И спросил нас, сколько им может быть лет. – Ну и? – Мы сказали: двенадцать. – И все? – Тогда он сказал: Ну, у них небось уже классные пиписьки». Журналисты посчитали нужным немедленно сообщить в полицию. Следствие, допросы детей, иск за попытку совращения малолетних. Претор Анцио допрашивает детей. Они признаются, что к ним подошли два журналиста и сказали: «мы вам даем сто лир, а вы должны все рассказать».
Судья прыскает со смеху, дает нагоняй легавым, которые составили раппорт, и закрывает дело. Но пресса в который уже раз успевает все обмусолить, приврать и замазать грязью. Мои солнечные очки? То, что у меня слабые глаза, и мне нужно их прикрывать, никого не колышит: «солнечный турист» заботливо «прячет» свой взгляд «за дымчатыми стеклами». Ресторан? Я зашел в него, не потому что, как другие, был голоден, а потому что «сообразил, что нужно исчезнуть с пирса», что мне пора «линять». Спустя десять дней после потасовки на виа Панико, пресса пережевывает новую «перипетию». Люди «обеспокоены», «взволнованы», «растеряны». Мне советуют поостеречься, тыкая мне как уголовнику, который потерял всякое право на уважение: «Не злоупотребляй реализмом!» Просачивается намек, что развратив детей «лингвистически», теперь я преследую другие, уже не столь литературные цели.
Осенью один журналист из фашистской «Боргезе» вводит неологизм «Пьерпаолиды». По образцу «Атридов», той длинной веренице негодяев, убийц и психопатов, от Эгисфа до Агамемнона, от Клитемнестры до Ореста, достойных потомков мрачного и свирепого Атрея. Мой фильм, после того как Феллини меня продинамил, завис, и мне потребовался целый год, чтобы закончить съемки; но хроникеры все пронюхали и, похоже, что они все с этого поимели. Поначалу «Пьерпаолид» будет означать человека, который крадет с прилавка яблоко, едет по встречной полосе, проезжает на красный свет, шляется после полуночи у вокзала: преступления не столь серьезные, как грехи легендарной микенской семейки, но по ним бдительные шакалы уже чуют запах крови.
На это можно разве что пожать плечами. Только вот знаешь, что я услышал однажды, проходя по Центральному рынку? Какой-то паренек помогал своему отцу разгружать ящики с укропом. Я бы не стал останавливаться, чтобы подслушать традиционные шуточки, которые отпускают римляне в адрес этой травки, если бы внезапно странное, ужасное слово не поразило мой слух. Паренек, уронив себе на ногу ящик, обложил проклятием всех пьерпаоло. Буквально. Новая стадия насилия. Мое имя, оброненное в качестве оскорбления вместо «финоккьо», прозвища, восходящего, как ты помнишь, к первым кострам святого Доминика. Когда, дабы утешить нас в момент смерти на костре, люди подкладывали в дрова пахучую травку, чье имя должно было въесться нам в кожу.
Насколько безобидной мне казалась эта огородная метафора, настолько же позорной я нашел эту новую кличку. С Центрального она перекочевала на другие рынки. Спустя три дня после своего появления на берегу Тибра она вырвалась сквозь сиплую гортань суетливой торговки за прилавком на углу кампо деи Фьори. «Покупайте моих прелестных пьерпаоло!» – кричала она по сторонам; без злобы, мне очень хочется в это верить; не зная ничего о моем существовании; схватив это слово на ветру, из уст своего сына или мужа, и раструбив его к превеликому удовольствию своего зычного, сочного голоса, полагая, что товар с названием из четырех слогов будет продаваться лучше, чем прежний «финоккьо» из трех. Мне сначала стало смешно; но этот смешок застрял у меня в горле, и тут я содрогнулся всем своим существом, словно выпущенный на стрельбище голубь, который замечает стрелков с другой стороны поля.
Осенью на экранах – фильм Карло Лиццани «Горбун из Рима», история юного бандита во время немецкой оккупации. Лиццани дал мне роль второго плана. Фильм был изъят из проката за «апологию преступления». В поддержку данного обвинения – фотография съемочной площадки, на которой стою я и строчу из автомата. Суд. Снятие обвинений. Фильм снова выходит на экраны, но фотография, сохранившаяся в архивах газет, остается наготове. Как доказательство моей вины – всякий раз, когда мое имя появится в заголовках первых страниц. В течение пятнадцати лет читателям будут подменять образ человека, пишущего книги, картинкой уголовника с оружием в руках.
Чтобы я ни делал, отныне, чтобы я ни говорил, мои действия или слова выявляют во мне злодея. 5 ноября 1960 года: в своей постоянной рубрике в еженедельнике «Вие Нуове» я оспариваю положение в законодательстве, приписывающее исключительное право «patria potestas» отцу семьи. Почему, если он – пьяница, кретин или подонок, не передать его полномочия тому или той, кого семья сочла бы более соответствующим (-щей) этому статусу? Матери или старшему сыну? Браво! – восклицает венецианский издатель католической «Газеттино». Да здравствует домашняя демократия! Можно не сомневаться, что, тот кто громче стукнет по столу, тот и будет избран главой семьи! Какое счастье придти к себе домой и обнаружить там какого-нибудь «чернорубашечника» или еще лучше одного из тех рагацци ди вита, столь любезных нашему писателю! Немедленно передоверим им управление нашими домами!
30 октября 1961 года. Заголовок в римском «Темпо» во всю первую страницу: «Пьер Паоло П. обвиняется в попытке вооруженного ограбления бензоколонки». Статья снабжается фотографией из «Горбуна» с автоматом. Перед этим я провел неделю со своими друзьями из Сан Феличе Чирчео, в сотне километров к югу от Рима. Работая вместе с Серджо над сценарием своего второго фильма. Как-то раз я действительно выехал на дорогу, которая тянется вдоль дюн между морем и озером Сабаудия. Остановка у «Аджип». «Сколько ты зарабатываешь?» – спросил я у заправщика. Какие-то еще вопросы, по привычке. «Это твой там мотоцикл? У тебя скоро свадьба?» Лаконичные ответы. Молодой парень в спешке вставил пистолет обратно в колонку и погрузился в чтение своего киноромана за пятьдесят лир. Он неохотно подал мне стакан кока-колы, который я выпил, облокотившись о стойку, интересуясь ценами на брелоки и шариковые ручки.
Несколько дней спустя к нам врывается полиция, переворачивает весь дом, мебель вверх тормашками, мама в шоке. Что они ищут? Револьвер! Бернардино Де Сантис, девятнадцати лет, навестил карабинеров и поведал им следующую головокружительную историю. Он опознал «налетчика» по его «Джульетте». «Налетчик», оставив хорошие чаевые, дошел спокойным шагом до выхода, потом остановился, неспешно натянул пару черных перчаток, а потом резко повернулся, держа в руке пистолет, который он зарядил на глазах у Бернардино золотой пулей. «Если дернешься, я стреляю», – сказал я, по мнению Бернардино, закрыв дверь и приблизившись к прилавку; затем попытался вскрыть кассу и вытащить оттуда две тысячи лир. И тут Бернардино выхватил нож, а я попятился и трусливо дал деру, поспешно сел в машину и уехал, до последнего момента держа Бернардино на мушке.
Потом эта статья в «Темпо», разоблачение в прессе, скандал. «Боргезе» описывает меня эдакой мертвенно бледной куклой «с маленьким сухим телом», «с чрезмерно выпуклыми лобными долями», «в нелепого кроя брюках». «Певец мерзости и зловония» – стоит ли такого выпускать на свободу? Я напрасно протестовал, что я никогда не носил черной шляпы, ни перчаток, какого бы они не были цвета, и что все эти игрушки, вроде воображаемого пистолета и золотой пули, родом из модных американских фельетонов, я все равно предстал перед судом. Процесс начался в Латина, июле следующего года. Я описывал насилие в своих книгах? Значит, я способен на насилие. Мои герои совершают налет на заправку «Шелл»? Я напал на «Аджип», даже доказывать не надо. Можно было орать благим матом, что я – тихий и мягкий человек. Что в детстве я не убил ни одной мухи. Что я никогда не носил в кармане ножа, даже когда играл в карты в Форчелла и гулял по ночному Палермо.
Бесполезно, поскольку процесс принял уже иной оборот. Крик торговцев овощами, раздавшийся на Центральном рынке, распространился по остальным столичным рынкам, а вслед достиг окраин Рима и теперь парит, осуждающий вопль, над всей Италией. Никто не осмеливается упомянуть об этом, ведь это не имеет к закону никакого отношения, но все об этом думают, и все хотели бы посадить меня за это преступление. Адвокаты заправщика, которые требуют пришить к этому делу (неправомочные запросы, поскольку оба дела закрыты и пересмотру не подлежат) процесс в Касарсе «за совращение несовершеннолетних» и процесс в Анцио за «попытку совращения несовершеннолетних». Председательствующий судья, который спрашивает у Бернардино (давно достигшего совершеннолетия): «Быть может, П. делал тебе постыдные с твоей точки зрения предложения?» И после немедленного ответа парня: «Нет! Он не сделал мне никаких сексуальных предложений, ничего такого» – ежу понятно, что судьи заранее обрабатывали парня, дабы перевести дебаты в поле, на котором они надеялись меня с легкостью завалить. Иначе как этот простак уловил бы на лету такую эвфемическую аллюзию судьи? Не такой тупой, впрочем, чтобы не понимать, что утвердительный ответ бросил бы тень сомнения на его собственное мужское достоинство. Вот оно где влияние комиксов и фото-романов. Это энергичное «нет!», которое сохранило честь Бернардино в целостности и сохранности, ему шепнули на ухо Мандрейк и Супермен.
«Между ними все-таки что-то было» – так, тем не менее, оценивает репортер «Джорно», газеты Энрико Маттеи, бывшего борца Сопротивления. Может быть, это город Латина (правая газета «Секоло д’Италия» по-прежнему называет его по-фашистски Литтория), который Муссолини основал как административный центр Понтины, осушив его болота, внушает судьям непроизвольную суровость? Сомневаясь в моей виновности, они все же чувствуют при этом, что должны меня осудить. Пятнадцать дней заключения с условным сроком за «угрозу применения оружия». Они не поддались Бернардино, который обвинял меня в «попытке вооруженного ограбления». Мне влепили еще пять дней тюремного заключения за злоупотребление огнестрельным оружием, плюс десять тысяч лир за отсутствие разрешения на ношение оружия. Этого мифического пистолета, образовавшегося методом дедукции из автомата «Горбуна». Прошло шесть с половиной лет, прежде чем другой суд не вынес за недостатком улик оправдательный приговор. Шесть с половиной лет, в течение которых пресса будет пережевывать басню с золотой пулей. И призывать «волчицу Аджип» охранять своих заправщиков с такой же заботой (вот где литература и вкус к метафорам!), как волчица Рема и Ромула основателей Рима.
15 ноября 1961 года. В судебные органы Рима обращается школьный учитель из города Авеллино. Он рассказывает, что я напал на него ночью, затащил в свою «Джульетту», вывез в чистое поле, угрожал пистолетом, избил и бросил полуживого, забрав рукопись его романа «Дети греха». Два дня спустя Антонио Вече отказывается от своих показаний и признается, что он все выдумал для того, чтобы о нем заговорили в газетах и сделали ему рекламу, удовлетворив его литературные амбиции. На самом же деле говорили обо мне. Антонио двадцать три года, «идеальный возраст», не правда ли? чтобы выполнить роль «новой жертвы» «поэта-бандита». Два дня жирных заголовков, статей, фотографий, сарказма и оскорблений.
23 ноября 1961 года. Премьера моего первого фильма в кинотеатре «Барберини». Потасовки, забрызганный чернилами экран, шарики с вонючей жидкостью по залу. Собравшиеся на балконе манифестанты вываливают на гостей в партере несколько ящиков с укропом. Серджо и его брат Франко, блестяще исполнивший главную роль, уводят меня в бар «Калифорния» напротив кинотеатра, чтобы немного утешить. В «Калифорнии» лучшее мороженое в Риме. Ледяная марронита из маслянистых каштанов, которую я нервно проглатываю стоя. Сволочи, они испортят мне даже это удовольствие!
24 февраля 1962 года. Рим. Адвокат Сальваторе Пальюка, бывший депутат от христиан-демократов в Лукании, вызывает меня в суд. Он обнаружил, что один из героев моего фильма, вор и сутенер, носит его имя. Я не только оскорбил его честь, но скомпрометировал его политическую карьеру. Какой мне было смысл ему вредить? Поскольку он представляет все, что ненавистно извращенному и антиобщественному сознанию. Посудите сами господа присяжные: личный друг Сеньи, Леоне, Тамброни, Шелба, чьи нежные письма он присоединяет к досье; о нем пишут чудесные статьи в «Рабочей Лукании» и «Прогрессе Лукании»; ветеран Первой мировой; вдовец; отец одиннадцати детей; подписчик «Оссерваторе Романо». Что же касается того, кто его обесчестил, втоптал в грязь, лишил покоя, довел до приступа неврастении и помешал выиграть выборы в Сенат, назвав его именем, пользующимся уважением уже семьдесят семь лет, отвратительного сутенера, то «мы не будем проливать свет, – заявляет он (как тебе этот внезапный переход к множественному величия «мы»?), – на его интимную жизнь из христианского милосердия» (вполне христианского, чтобы он выделил слово «интимную»).
Судьи лезут в телефонные справочники и находят там сотни людей с такой фамилией в итальянской провинции. Немало нашлось и тех, кого и вовсе зовут Сальваторе Пальюка: 25 – в Риме, 21 – в Неаполе, 10 – в Потенца, 4 – в Матера. Суд, сочтя неприемлемым какое-либо совпадение между двадцатилетним сутенером и старым мирным членом Охотничьего клуба и Благородного собрания, принудил меня изменить имя персонажа и оплатить судебные издержки.
31 августа 1962 года. Подполковник Фаби, командир подразделения венецианских карабинеров, обращается к прокурору Республики на предмет моего второго фильма, который он посмотрел в Доме Кино, во время фестиваля. «Я сразу понял, что мы имеем дело с чем-то, что противоречит Уголовному кодексу и не имеет отношения к искусству». Доводы подполковника? Анна Маньяни говорит «поссать» вместо «помочиться» и «говно» вместо «экскременты». Суд отказывает в иске: речь персонажа художественного произведения, соответствующая его образу, не является оскорблением общественного мнения. Комментарий в «Гадзетино»: «Да здравствует живой язык! Теперь не надо удивляться, если учитель откровенно скажет ученику, который робко поднимает руку на уроке: можешь выйти пос…, мой дорогой, и не обращай внимания на грубость моей речи. Я заручился поддержкой прокурора Республики города Венеции».
Премьера фильма в Риме, 22 сентября, в кинотеатре «Куаттро Фонтане». Команда фашиствующих студентов. Как только кончился показ, встает один парень и зычным голосом орет: «Пьер Паоло, от имени националистической молодежи я заявляю тебе, что ты вызываешь у нас отвращение». На этот раз мое терпение лопнуло, я влепил пару затрещин этому типу и сбил его с ног. Но тут, Дженнарьелло, мне придется сменить тональность и сойти с той полемической трибуны, с которой я пересказал тебе цепь своих процессов. Так как на следующий после драки в «Куаттро Фонтане» день произошло нечто очень странное, что обязывает меня освободиться от образа, которым мои соратники по борьбе наглухо оградили меня при жизни, а те, кто все еще помнит меня, продолжают связывать, как узника, уже после моей смерти.
Газеты изобразили происшедшее так, как будто это мне расквасили физиономию. «П. получает пощечину: зрители аплодировали фильму по лицу его режиссера». Говоря «странное», я имел в виду не эту энную фальсификацию со стороны прессы – нет, ведь чтобы такой финоккьо, как я, хвастал бы мускулами, и не сдрейфил бы в драке, да быть такого не может! Все педики – салаги! Если даже Лаура Б., которая сидела в зале рядом со мной, Лаура Б., непосредственный свидетель сцены и до фанатизма преданный мне друг, несколько дней спустя, чтобы предостеречь меня от столкновения с моими врагами, вспомнила мне «того фашиста, который тебя ударил»!
Почему я не ответил Лауре? И не послал опровержения в газеты? Какая непонятная сила заставила меня склонить голову и молча терпеть фиктивное унижение?
Наверно, нужно поискать ответ в моем фильме. В последних кадрах тюрьмы и агонии, там где мой юный герой, привязанный к бетонной кровати, покоится в четырех голых стенах. За мелкое воровство он попал в это исправительное учреждение, после чего взбунтовался против надзирателей. Его скрутили ремнями, парализовав ему запястья и лодыжки. Еще одной лямкой ему перетянули грудь. Он тщетно сопротивляется. Вскоре он умрет, раскинув ноги и руки, как на кресте. Его мать приходит домой, открывает окно с видом на Рим и начинает плакать.
Им две тысячи лет, ее слезам: я знаю, что теперь они оплакивают меня. Человек, смирись со своей судьбой! Лучше быть опозоренным, униженным, распятым. Я был не прав, что ударил этого фашиста. Разве Христос восставал против своих палачей? Он сказал Петру: «Вложи свой меч в ножны». Я знаю наперечет всех Малкусов, которые меня окружают и ждут не дождутся возможности плюнуть мне в лицо. Недалек тот день, когда они займутся моим физическим устранением. Но еще больше, чем своих врагов, я должен остерегаться своих друзей. Всех тех апостолов, которые хотели бы оказать мне услугу. Своих товарищей по компартии, которые прославляют меня за то, что я обличил варварский режим, царящий в итальянских тюрьмах (Марчелло Элизеи, ставший прообразом финальной сцены, был замучен в Реджина Коэли, где он скончался на такой же каменной кровати, что и мой герой). Альберто Моравиа, который приветствовал во мне абсолютно новый тип гражданского поэта левых убеждений в стране, где национальная поэзия всегда страдала шовинизмом и высокопарностью. Бернардо Бертолуччи, который готов последовать моему примеру «ангажированного» режиссера, после того как Висконти и Феллини отвернулись от неореализма. Своих бесчисленных читателей, которые вдохновляют меня в своих письмах на «бой» за нравственное и политическое преображение Италии.
Нет, нет! Лучше взгляните на этого парня, который умирает никому не нужный, на его мать, которая молча оплакивает его. Мне нечего добавить к этому. Я бью по морде фашиста, чтобы не разочаровать своих близких, своих друзей, тех, кто «ставит» на меня: но знайте, что мне неприятна эта роль, и что я с радостью принимаю искаженную версию данного инцидента, эту более правдивую, чем правда, ложь.
7 марта 63-го года. В римском суде – не волнуйся, я сейчас закрою этот список, хотя он тянется до самой моей смерти и даже после нее: в общей сложности тридцать три процесса, в том числе против моих посмертных изданий – в римском суде проходит проверку мой третий фильм, сорокаминутный юмористический скетч. Труппа актеров – вульгарных, низкопробных – репетируют, укатываясь со смеху, финальную сцену из Страстей. «Оскорбление государственной религии»: четыре месяца тюрьмы, фильм – на полку. Мама, узнав от меня эту новость, падает в обморок ко мне на руки. Поначалу мне хочется пойти и схватить за горло прокурора Республики, этого Джузеппе ди Дженнаро, состряпавшего приговор. Но мама открывает глаза и улыбается мне: и всякая идея мести покидает меня.
Мама, как не погибнуть тайне нашей любви в том враждебном кругу, который сжимается вокруг меня? Нам уготованы свои Каифы и Пилаты, которые обратят домашнюю, семейную идиллию, начавшуюся сорок лет назад на зеленых просторах Фриули, в сакральную драму. Ты ведь знаешь, ты знала это еще до того, как рассказала мне о своем видении: еще тогда, когда ты приходила укутать меня в детской кроватке. Своей земной рукой ты заправляла простыни и поправляла одеяла; но другой своей рукой, направляемой Богом, ты тихо гладила меня по лбу и по щекам, как будто хотела заранее стереть с моего безусого лица то, что было видно тебе одной, грязь хулы и пот агонии.
Мы уже не ступаем по восторженным плоскогорьям Назарета. С тех пор как мы, изгнанные из Фриули, сошли на пустынную землю Палестины, свежие источники Галилеи пересохли для нас с тобой. Взгляни: действующие лица выстраиваются для мизансцены Скорбящей матери. Вслед за судьями ты должна будешь принять моих палачей. Разве тот, кому уготован терновый венец, станет противиться неправедному приговору?