Текст книги "На ладони ангела"
Автор книги: Доминик Фернандез
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 36 (всего у книги 38 страниц)
– Ну, например, – продолжил Данило, чья настойчивость начинала мне казаться подозрительной, – ты мог бы… ну, не знаю… в любом случае, Тристан и Изольда, это ужасно муторно. Получается, если ты перешел грань, у тебя остается только право подохнуть! Правда, Пьер Паоло, я тебя уже не пойму! Ты всю жизнь боролся, чтобы стать более свободным…
– Я боролся за свободу, когда нас держали за глотку.
– А теперь, когда мы победили? Нет, с тобой просто чокнуться можно! Ты теперь уже свирепеешь, когда при тебе произносят слово «гей». А сколько раз ты мне объяснял, что предыдущее слово было медицинским, полицейским, омерзительным… Нет, правда, Пьер Паоло, это вообще уже! Какой было смысл покупать этот замок (так он называл эти развалины), чтобы потом тосковать здесь по Средневековью! Найди какую-нибудь историю любви, которая хорошо заканчивается. Надо быть современным! Не надо этих приворотных зелий, всяких там проклятий, которые кипят и булькают в котле судьбы…
– Почему, – спросил я вдруг, – тебя так смущает, что я занимаюсь Тристаном?
Он смутился под моим взглядом, что подтвердило мои подозрения.
– Меня это не смущает, – сказал он, покраснев, – меня это удивляет…
– Что ты говоришь! Ты бы, наверно, предпочел, чтоб я всю жизнь хотел играться… Чтоб эти полные ужаса драмы утратили для меня всякую привлекательность… Да? ты был бы крайне рад смотреть, как я хожу беззаботный, веселый и свободный… Ты говоришь, я не умею петь, но ты бы хлопал в ладоши, если б я снова запел как в Неаполе… Ну, признайся, тебя бы это устроило!
Он побледнел, задохнувшись от грубости моего выступления.
– Ладно, иди, Данило, – сказал я ему, – оставь меня сейчас.
Он без лишних уговоров распахнул окно и спрыгнул на утоптанную земляную площадку, которую мы обустроили рядом с башней. Вскоре я услышал, как он штурмует топором заросли кустарника, которыми поросли склоны холма.
Выходит, то, что мне открылось благодаря бестактности моего друга, было правдой! Данило хотел жениться на Аннамарии, но до дрожи боялся сказать мне о своем браке. Ему хватало тонкости понять, что кастрация, которой подвергся юный Азиз в последней части моей трилогии, была своего рода предостережением, и он всячески увиливал, чтобы не огорошить меня своей новостью. Все свои надежды он связывал с моим стремлением использовать новые возможности индустрии развлечений, которые римляне получили в свое распоряжение. Город, который с триумфом принял «Последнее танго в Париже» моего ученика Бернардо Бертолуччи и открывал ночные клубы для любого типа клиентов, этот Рим, который вторично убил святого Павла, незаметно приведет нас к полюбовному разрыву. На одного такого сто других найдется! Кончились времена, когда строгость нравов, важность преодоления трудностей, постоянный страх быть раскрытым и наказанным наделяли любовь исключительной силой и обостряли ее до состояния страсти. Данило избавится от меня, послав меня в «Blue Angel», и таким образом убережет себя от неприятностей расставания. Расчет умелый, но уже отыгранный, сведенный на нет с того момента, как Данило увидел, что я попал под обаяние старых средневековых легенд, не столько раздосадованный, сколь обольщенный их анахроничным ригоризмом. Вместо того чтобы, как все мои коллеги, нажившиеся на кино, построить себе виллу на пляжах Сабаудии к югу от Рима, я удалился в эту негостеприимную башню; и теперь, когда вся Италия, проснувшись после двадцати веков угнетения свободной от оков, вовсю удовлетворяла свою ненасытную страсть к развлечениям, я проповедовал абсолют, пустоту, одиночество, смерть!
О! просто сегодня я охватывал всю свою жизнь как один новый день. Когда общество задыхалось в ошейнике Моисея, я дрался за свободу; один против всех; на меня показывали пальцем, меня бесчестили, обливали грязью; меня заклеймили в газетах как последнего из людей. Сегодня все перевернулось с ног на голову, но я хотел, я должен был остаться таким, каким я был: один против всех, как и прежде; я буду разоблачать легкость нравов так же, как я сражался с тиранией; буду скандалистом в обществе изобилия, как я был скандалистом в Италии католической и патриархальной. И те, кого я некогда толкал на бунт и кого так поразила эта перемена во мне, будут теперь показывать на меня пальцем, бесчестить, обливать грязью; и они презрят меня, в тот самый момент, когда я возможно заслужу, чтоб меня провозгласили пророком. Такова была моя миссия на земле: противостоять, говорить нет. Когда все мои современники будут упиваться светом, я предпочту уйти в ночной мрак. И если Бог или судьба соизволили сделать меня маргиналом в сексе, я не стану обманывать их доверие и звонить в дверь «Blue Angel». Если эта метка избранного вписана в мою плоть и кровь, я никогда не сольюсь с толпой, дабы востребовать свою долю развлечений. Рожденный иным, я пройду свой путь до конца, я поднимусь на вершину экзальтации, повернувшись спиною к равнине, посреди которой миллионы рьяных идолопоклонников тянутся к воздвигнутому истукану счастья; я взберусь узкими долинами на вершины безжизненных пиков, где человека ждут либо блаженство, либо проклятие. Ни капли презрения не блеснет в моих глазах, когда с высоты моей вершины я оглянусь назад. Масса должны быть счастлива, чтобы единицы были прокляты. Даже к Данило я не испытывал уже ни злости, ни обиды. Он чуть было не сжалился надо мной, со своим законным желанием создать семью и обустроить себе в душе теплое местечко. Вот мы и пришли, – подумал я, – к перекрестку прощаний. Я говорил это не без боли, так как тот, кто, не имея возможности вернуться, уходит в неизвестном направлении, возвращается сломленный и обезумевший ко всему тому, что он оставляет. Я слушал, как раскатисто отдается в лесу звонкий стук топора, и слезы наворачивались у меня на глаза. Слишком поздно, было слишком поздно мечтать о мирной идиллии в тихом лесу. Чем быстрее мы разъедемся по двум разным дорогам, тем быстрее я перейду в тот мир, в который мы входим лишь в одиночестве. Но в это последнее мгновение своей жизни я не расстанусь в порыве сиюминутного волнения с тем великим и ужасным даром, для которого я был рожден.
Мы регулярно ездили в Идроскало. Без всякого желания с его стороны, без всякой радости – с моей. Я снимал ремень и протягивал его Данило. Не выказывая противления, он со свистом раскручивал его и затем хлестал им меня по спине. «Сильнее! – говорил я. – Сильнее!» Данило постепенно распалялся и бил уже до крови. С первой каплей он падал на колени, обхватывал голову руками и, содрогаясь всем телом, бормотал: «Хватит! Хватит!» В это мгновение я опрокидывал его назад или прижимал к земле вниз животом и склонял его к той позе, в которой мне в тот день хотелось его унизить. Он покорно откликался на мои требования, радуясь, что его избавили от роли палача. В пылу, сумятице и непредсказуемости наших фантазий мы находили некое невинное блаженство, хотя единственным ложем нам была подстилка из грязных нечистот, а источником возбуждения наших чувств – этот мерзкий пейзаж, среди которого, казалось, даже чайки, что парили над нами, созерцая серые воды моря, криком выражали нам свое неодобрение.
Как еще подвести его к этой черте и заставить его пойти на разрыв? Нечаянный жест Данило предоставил мне этот долгожданный случай. Он ушел на самый край футбольного поля. Я увидел, как он, расставив ноги, встал у штанги. Внезапно, не осознавая, что я делаю, я приподнялся на локоть и позвал его.
– Иди сюда, Данило.
Мой властный тон застал его врасплох. Он повернул голову и, не выпуская свой член, который он держал между большим и указательным пальцем, пошел ко мне, изогнув свои брови.
– На меня, Данило, на меня.
Он не сразу понял, чего я от него хотел. Я лежал на спине, раскинув руки и закрыв глаза. Уголком своих губ я прошептал ему:
– Сделай это ради любви ко мне, Данило.
Под воздействием угроз и мольбы он в конце концов исполнил то, о чем я его просил, но затем расплакался и заклял меня больше никогда его не принуждать к этому скотству, так сильно претившему ему.
– Мы же не свиньи! – простонал он, всхлипывая.
Я притянул его к себе и сказал ему на ухо с какой-то дикарской радостью:
– Именно потому что мы не свиньи, мы и попробуем… то, что никогда бы не позволили себе свиньи.
Он отступил, ужаснувшись.
– Нет! Нет! – запричитал он. – Только не это, Пьер Паоло!
И так как он увидел, что я встал на корточки в позу, которая убеждала его в том, что он правильно понял мои намерения, и что я не собирался ограничиваться одними словами, он продолжил пятиться назад до палисадника одного из участков.
– Ты сошел с ума, Пьер Паоло, ты окончательно сошел с ума!
И не переставая мне повторять в каком-то растерянном оцепенении: «Ты – сумасшедший! Ты чокнулся!», – он подобрал какую-то доску, которая вывалилась из забора.
– Иди сюда! – приказал я ему.
Я снова упал на спину.
– Данило! – снова позвал я его.
И потом еще тише, на выдохе:
– Нилетто!
Он подошел на цыпочках. Уголком глаза я следил за его движениями. Он держал доску перед собой, так чтобы прикрыть свою наготу, из-за чего ему на каждом шагу приходилось поправлять ее положение. Еще больше я был удивлен, когда увидел, как он неожиданно присел, собрал в охапку свою одежду и побежал одеваться за палисадник, с той внезапной стыдливостью, что оказалась красноречивее, чем все слезы и бормотания.
Было ли еще время удержать его? Какая-то чудовищная сила прижимала меня спиной к земле. Мои раскинутые руки, словно безжизненные плети, приклеились к липкой почве. Я смотрел на чаек, что кружились над Тибром и скользили в безмолвном парении. Тяжелые дождевые облака готовы были низвергнуться ливнем на линии песчаного берега. «Нилетто! Нилетто!» Мое дыхание переходило в лишенный всякой надежды шепоток. Меня беспрестанно мучило желание сжать в своих объятиях Данило и снова стать счастливым вместе с ним, но некая таинственная воля, которой я был должен повиноваться, не давала мне подняться и побежать за ним в том направлении, в котором он исчез. Я был не властен над своим телом. Бренная его оболочка валялась в грязи. Наконец, со стороны донжона – он, стало быть, уже добрался вверх к машине – до меня донесся его размытый влажным ветром голос. «Видать, ты сам того хотел!» – прокричал он мне. Я понимал, что он собрал все свои силы, чтобы бросить мне этот вызов – и, быть может, стоял теперь на полусогнутых ногах, подпирая кулаком бедро, как римские мальчишки, когда они храбрятся друг перед другом. Разве что последний слог застрял у него в горле и умер в слезном стоне.
52
Среди арестованных по подозрению в убийстве бригадира Паскуале Эспозито я с удивлением прочитал имя Вальтера Туччи. Несмотря на бороду, которая скрывала его выпяченный подбородок, я узнал на газетной фотографии сухое и высокомерное лицо человека, который, активно поработав в Группе 63, прослыл как шеф римской колонны Красных Бригад. Даже зверская смерть Фельтринелли, которого разорвало на куски его же бомбой, взорвавшейся раньше времени, когда он приводил ее в действие на опоре линии электропередачи, показалась мне менее ужасной, нежели холодное упорство этого молодого человека, чья деструктивная натура не смогла насытиться одними литературными спорами.
Быть может, его, как и меня, тошнило от вида римской молодежи, которые отныне с трусливого согласия властей оккупировала квартал вокруг фонтана Треви, лестницу площади Испании, площадь Навоне, площадь Пантеона, площадь Фарнезе (усеянную по утрам использованными шприцами), Цветочный рынок и некогда такие красивые паперти Санта-Чечиле ин Трастевере и Санта-Марии. Оборванные, грязные, отупевшие, обколовшиеся парни и девушки, которые спали под открытым небом, завернувшись в одеяла, и которые, что меня особенно поразило, были уже неспособны на нежность, несмотря на шокирующую тесноту и близость. Они не знакомились друг с другом и просто хмуро глядели куда-то в пустоту, не замечая своего соседа. Это была не молчаливость, они словно потеряли дар речи и выходили из своего оцепенения только для того, чтобы, стрельнуть кусочек жвачки или пару затяжек, ворчливо промямлив при этом нечто невразумительное. Разумеется длинные патлы независимо от пола, хотя эта волосяная эмблема, некогда символ мужского протеста, служила теперь молодым людям просто прикрытием их нерадивости и нежелания идти к парикмахеру.
Самый прекрасный город в мире оказался в их руках! Впрочем было бы слишком много чести для них удостаивать их метафоры, заимствованной у бога войны. Так как если своими живописными хламидами и пестрыми заплатками на бриджах они и могли напомнить ландскнехтов Карла Пятого и наемников, разграбивших некогда Рим, то в глубине их потухших взоров не теплилось уже ровным счетом никакого желания делать что бы там ни было, хорошего или плохого.
Площадь Навоне, шесть часов вечера. Какой-то тип, прекрасный как Христос, с белоснежным лицом, впалыми щеками и недельной бородкой, попрошайничал, донимая праздных прохожих, которые вяло тянулись к арене и скапливались у развалов с восточными побрякушками и индийскими сари, не желая пропустить, как им казалось, историческое представление. «Сто лир, дашь мне сто лир?» – повторял парень охрипшим голосом. Под ногами всюду валялись листовки, украшенные пятиконечной звездой, под которой Красные Бригады, обличая рабскую сущность зарплаты, призывали к восстанию против всякой формы оплачиваемого труда. «Сто лир, дашь мне сто лир?» Устав смотреть, как революционная демагогия служит оправданием какому-то тунеядцу, я подождал, пока он поравняется со мной, и шепнул ему на ухо: «Я тебе в сто раз больше отвалю, если мы займемся любовью». И хоть бы малейшая искра желания блеснула в его глазах! Он испуганно отступил и заслонился единственным ругательством, которое промелькнуло в его заплывших мозгах: «Фашист вонючий!» Мне бы рассмеяться, но в тот день, после звонка Данило – «Мы назначили дату, знаешь, невозможно больше ждать, Аннамария на четвертом месяце», – я в ответ схватил его за грудки и вмазал ему по морде. По трусости он не стал даже защищаться, а просто взвыл, как полоумный, чем привлек к нам внимание зевак. Какая-то дамочка буржуазного вида, которая пришла побродить между спальных мешков и поглазеть на это зрелище, о котором она с возмущением расскажет вечером за семейным столом, узнала меня. «П.П.П.! – завизжала она. – Берегите детей!» Перед Сант'Аньезе собралась толпа. Никто не понимал, в чем дело, но всем не терпелось вставить слово. «Хватай его! Не дайте ему убежать! На этот раз не уйдет!» Наверно, они линчевали бы меня. «Дети! Берегите детей!» Вдруг кто-то, неся уже полную околесицу, закричал: «Разойдитесь! Они сейчас начнут стрелять!» Безотчетный страх перед пулями террористов рассеял толпу по всей площади. Оставшись один у церковной ограды, к которой меня прижали эти фурии, я вытер со лба ледяной пот. На этот раз я удачно отделался. Они разбежались, не оглядываясь, по глупости поверив, что из этой ястребиной свары мог выскочить убийца.
Либо дурь, либо уголовщина: получается, что для молодежи в моей стране оставалась только эта альтернатива? Новые теракты, новые жертвы. В Брешии – восемь убитых и девяносто четыре раненных после взрыва бомбы в урне на улице. Двенадцать убитых, сто пять раненных в скором поезде «Италикус», ехавшем из Рима и взорванном рядом с вокзалом в Болонье. За несколько дней, в преддверии весенних выборов, выстрелом в затылок на улице были убиты по очереди шесть активных членов компартии. Убийц снабдили оружием ультраправые. В своих статьях в «Коррьере делла Сера» я возложил ответственность за резню на все общество.
Передо мной шагает молодая парочка. Парень обвил рукой за талию свою спутницу. Очаровательная сцена, которая напомнила бы нам о безыскусных и честных нравах прежней Италии. За тем исключением, что оба они одеты в джинсы «Исус», недавно появившейся марки. «Любящий меня, да последует за мной», – читаю я на кармане джинсов. Сколько бы я не тер глаза, надпись остается на прежнем месте. Она облегает округлость их задних мест. «Любящий меня, да последует за мной» – сверкающими буквами. При появлении это кощунственного девиза «Оссерваторе Романо» разразилось громкими воплями, которые вскоре перешли в тихие и беспомощные жалобы, закончившиеся в итоге участливым молчанием. «Ты будешь носить те же джинсы, что и я» – эта реклама регулярно появляется в газетах. Ватикан от беспомощности уже даже не протестует. И вы, конечно, скажете мне, мол, стоило бы порадоваться, что секулярная длань Церкви уже не властна над богохульниками и не способна покарать их, если, разумеется, мы приписали бы успех джинсов «Исус» победе светского начала. В действительности мы живем в эпоху, когда религия, исчезающая как авторитет и как форма власти, выживает как реклама, используемая индустрией потребления, в эпоху, когда религиозные ценности мертвы, а им на смену пришли новые. Мы вылили с грязной водой младенца, как говорят немцы. Не стоит удивляться, что на этой заднице, украшенной милым именем Иисуса, в ожидании своего выстрела оттопыривается теперь «Смит и Вессон» 38-го калибра.
Я не был бы так горд за эту последнюю фразу, если бы мог предвидеть скандал, который в результате вспыхнул, наделав из-за этого маленького аполога, основанного на обыденном наблюдении, еще больше шума, нежели когда я ополчался на телевидение, христианских демократов, обязательное среднее образование и аборты. Бог знает почему эта ассоциация «задница-Исус-38 калибр» (которая была реальностью, а не плодом моего воображения) вызвала такое негодование. Первыми набросились левые. Я покушался, по мнению «Униты», на Конституцию. «Паэзе Сера» обозвала меня неоаристократом и францисканским ретроградом. «Джорно» – блуждающей кометой, «Аванти» – Нарциссом, порабощенным своим отражением, «Аут» – патологическим слепцом. Грубые оскорбления: «Фетишист, который гораздо меньше сокрушался бы о своих соотечественниках, если бы, гуляя по Вечному городу, поднял бы свои глаза выше пояса», – чередовались с тонкими ударами исподтишка: «Савонарола, который ошибся столетием, фанатик, который хотел бы, чтобы наши магазины торговали рясами». Правые же просто причислили меня к тем, кому не место на этом свете. Они разворошили инциденты в Анцио, на виа Панико, дело с кольтом и золотыми пулями. Добрались аж да Вальвазоне, и вопль, который я услышал на пьяцца Навоне: «Берегите детей!» – прокатился по всему полуострову. Каждое утро я получал письма с угрозами смерти. Мне пришлось сменить номер телефона и держать его в тайне. Однажды в октябре я пришел домой весь в крови. Это случилось не во время моих ночных похождений у вокзала, а средь бела дня, у выхода из отеля «Хэсслер», где я отобедал с продюсером моего нового фильма. На меня напали в три часа дня, на нижних ступенях площади Испании, прямо на виду у десятка вялых, равнодушных парней, которые, прикрываясь философией ненасилия, даже не сдвинулись с места. На лацканах у нападавших были свастики. Они избили меня цепями и умчали на здоровенных японских мотоциклах. За месяц до того как…
Ах! как заманчиво было бы представить произошедшее в ночь с 1 на 2 ноября как развязку заговора, который с давних пор тайно плели вокруг меня! Машина, поджидающая меня у бара «Италия» и незаметно трогающаяся вслед за моей… Трое или четверо наемных убийц выслеживают нас до Идроскало и набрасываются на свою жертву… С ними в придачу несовершеннолетний, которому по возрасту грозит всего несколько лет тюрьмы, если он согласится взять убийство на себя… Идеальный сценарий, дабы обелить меня от моих ночных привычек и канонизировать где-нибудь между Винкельманном и Лоркой! Резонное допущение, правдоподобная версия убийства, в которой после 2 ноября будут абсолютно уверены и мои друзья, и мои товарищи по компартии, и другие левые, как в Италии, так и за ее пределами, словом, все те, кому любовь, сочувствие, политические интересы или предвзятое отношение позволили рассматривать убийство П.П.П. как логическое завершение начавшейся двадцать лет назад кампании дискредитации и ненависти. В течение двадцати лет газеты, суды и общественное мнение выдавали санкцию на его убийство. Рано или поздно приговор следовало привести в исполнение. И где найти более подходящую для его преступлений декорацию, которая послужила бы саваном покойнику, как не в этой грязной, каменистой пустыне?
Я бы только выиграл, если бы была востребована теория заговора. Стану ли я хвататься за этот подарок судьбы? Маскировать гнусное преступление морали под громкую фашистскую расправу? Снова затевать то, что мне удалось двадцать лет назад в Вальвазоне? Тогда под угрозой обвинения в развратных действиях и совращении детей, я в качестве защиты выступил, в присутствии школьных авторитетов, перед которыми я произнес памятную речь по случаю дня победы, с публичным осуждением правительства, растранжирившим миллионные суммы на постройку памятника жертвам Второй мировой. Скандал, но скандал политический, который ускорил мое увольнение, но окружил меня маленьким ореолом мученика. Сегодня мне уже не двадцать семь, мне пятьдесят три года. Позор, на который везде и всюду обрекает сексуальный скандал, меня не пугает, а только прибавляет мне новые силы. Сожалею весталок Революции, которым не удастся распалить на моем огне свою веру. Перед лицом смерти, когда мне суждено предстать пред Богом, я не могу из любезности даже к своим самым дорогим друзьям играть в прекраснодушие. А правда такова, что едва я его заметил, моего великолепного и необычного палача, который с улыбкой на губах стоял, скрестив руки, у той аркады, я почувствовал, что готов на самую постыдную капитуляцию. Нет смысла пытаться уйти с высоко поднятой головой, покинуть театр мира под аплодисменты. Не место уже ни личному лицемерию, ни лжи о самопожертвовании во имя чего бы то ни было. Я пользуюсь этим наивысшим мгновением, чтобы расписаться во всей низости моей судьбы!
В ту субботу 1-го ноября, после хорошего трудового дня, я вышел из дому около девяти часов, так как почтальон по случаю выходного в день всех святых, не озаботил меня ни просьбами об интервью, ни незваными гостями. Я подставил маме лицо, и она осмотрела его, прежде чем поцеловать меня.
– Возвращайся не слишком поздно, Пьер Паоло, ты устал.
– Да нет, мам, с чего ты взяла?
Она протянула руку и коснулась моего правого века.
– У тебя западает веко, – сказала она, – это знак.
Я вздрогнул. Откуда она знала, что вот уже двадцать пять лет, как мне не давала покоя картина Караваджо?
– Да, правда, – согласился я, вернувшись из ванной. – Так, легкая бессонница. Я поужинаю с Нилетто и вернусь.
– Почему он больше не заходит? – спросила мама. – Почему я больше не слышу, как он звонит в дверь?
– Ну ты же знаешь, мама, что он женился!
– Ах! Какая-то женщина отняла его у тебя, да? – пробормотала она, не глядя на меня, как если б то была неизбежная фатальность, которую и смысла не было оспаривать.
– Я буду крестным их ребенка! – объявил я ей, чтобы успокоить ее.
– Они меня попросили, я согласился. А ты приготовишь нам пирог!
Снова подняв глаза, она непривычно пристально посмотрела на меня.
– Ты снова стал много курить, мой мальчик. Я каждый день убираю две полные пепельницы окурков.
У меня внезапно перехватило дыхание.
– Не грусти, мам, – шепнул я ей на ухо. – Завтра на кладбище ты будешь не одна.
Теперь уже вздрогнула она. Она отступила и спросила меня дрожащими губами:
– Не одна на кладбище? В каком смысле?
– Ну да, я пойду с тобой, мама.
– Первый раз ты решил пойти вместе со мной! – воскликнула она, хотя в ее голосе не прозвучало никакого упрека.
Каждый год в день поминовения мы ласково спорили друг с другом. Я отказывался ходить с ней на кладбище в Верано, где она гуляла в память о Гвидо, не имея возможности принести цветы на его могилу в Касарсе.
«Прощай», – прошептала она на пороге. И перекрестила меня.
– Доброго вечера, мама!
Я перескочил одним прыжком три верхние ступеньки. Чем она была озабочена? Пока мое левое веко подчиняется мне, мне ничего не уфожает. Мне нет нужды держаться настороже, как и следовало из обета, который я дал себе когда-то на втором этаже галереи Боргезе; если сейчас по возрасту я и мог отождествить себя с Голиафом, судьба еще не назначила того, кто станет моим Давидом; и ничто не помешает мне этой ночью, как и в любую другую, попытать свой шанс на привокзальной площади, после того как я поужинаю с Данило.