Текст книги "На ладони ангела"
Автор книги: Доминик Фернандез
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 38 страниц)
14
Гвидо уже давно решил присоединиться к партизанам в горах. Он ушел одним ранним майским утром 44-го года. Я хотел убедить его остаться и спрятаться у меня на чердаке в Версуте. Видел бы кто-нибудь, с каким видом он мусолил в кармане брюк рукоятку так и не найденного при обыске револьвера, и как он теребил другой рукой упавшую ему на лоб, словно завиток впервые причастившегося отрока, прядь черных волос, тот непременно бы подумал, что ненависть к диктатуре, любовь к родине и прочие благородные чувства, и даже естественная для его возраста напыщенность, вскормленная школьной литературой, служили лишь прикрытием более личностных мотивов. В нестерпимом желании стать мужчиной и перестать производить впечатление подростка с детскими кудряшками скрывалось нечто возвышенное, но и оно не могло превзойти его надежду завоевать, рискуя собственной жизнью, ту благосклонность, которой он тщетно добивался с самого рождения – занять в сердце матери место если не равное с моим, то по крайней мере более значительное, чем тот скромный уголок, который она ему в нем отводила. Я подозреваю, что он уже думал о смерти, как о единственном средстве снискать свою законно причитающуюся долю родительской любви. Конечно же, подспудно, неосознанно, и не в такой грубой форме, в какой я позволил себе заговорить об этом. Гвидо ни разу не попытался убедить меня пойти вместе с ним: непонятная пренебрежительность, если вспомнить, что лишним в партизанском отряде никто бы не оказался; и напротив вполне объяснимая невнимательность, если признать очевидной для ревнующего младшего брата потребность подготовить поле для реванша, на котором старший брат, победоносно отодвинутый на задний план, лишился бы возможности оспорить как его славу воина, так и ореол мученика.
Я был единственным, кто мог установить истинную причину такого показного бесстрашия Гвидо, но я был также последним, кто мог бы использовать это знание, чтобы отговорить его от этой затеи. Наше расставание было ускорено конспиративностью, которой было необходимо окружить его отъезд. В кассе на вокзале он достаточно громко, чтобы его могли услышать все присутствующие, включая персонал, попросил билет на Болонью. После чего, решив тайком сесть в поезд на Спилимберг, на север страны, он увел меня за маленькое привокзальное помещение. Мы стояли в ожидании в этом непонятном месте, посреди обломков кирпичей, штукатурки и грязных бумаг, которые служили декорацией нашей сцены прощания. Хватило бы мне тогда времени, чтобы удержать его? Неожиданно он запел своим чистым высоким голосом песню, которую дон Карло исполнял дуэтом с Позой в монастыре Сан Джусто.
Бог, пожелавший нам в сердце
Вдохнуть надежду и любовь,
Возжечь снисходит в нас
Желанье жить свободными людьми.
Я на мгновение смутился: и Бог, и оперная музыка, и скверные стихи либретто казались мне не лучшим средством для прощания с дорогим мне существом. Но не ответить на его страстный призыв? Тем более что роль маркиза подходила для моего баритона.
Жить поклянемся вместе
И вместе умереть…
– пробормотал я к собственному удивлению. И затем продолжил в унисон, уже не сдерживая свой голос:
На земле иль на небесах
Соединит нас Твое милосердие.
Мы спели всю арию, с заверениями в дружбе, обещанием сражаться с захватчиком, презрением к своей земной доле и тому подобными клятвами, под каждой из которых мы могли бы присягнуть, не кривя душой, но за которыми стояло нечто гораздо более значимое для будущего двух доморощенных певцов.
Наше музыкальное выступление закончилось так же неожиданно, как началось. Поезд на Спилимберг, за которым Гвидо следил краем глаза, заскользил, сотрясаясь, по рельсам. Брат побежал за ним, обогнув здание вокзала, зацепился за балласт и запрыгнул в хвостовой вагон, так и оставшись никем незамеченный. Так Верди предоставил элегантное риторическое решение одного из самых деликатных вопросов, какие только могут возникнуть между двумя братьями.
Риторика преследовала Гвидо с момента его отъезда из Касарсы. Осталось ли ей место в его посмертной судьбе? Какая разница, если я готов рассказать об этих девяти месяцах партизанской войны всю правду, какой бы мучительной она ни была. Он поступил в отряд Озоппо под именем Эрмес, которое, как ты помнишь, носил его друг Парини, пропавший без вести в русских степях. Его бригадой командовал Болла, он был монархистом. Бригада! Слишком громко сказано для двенадцати-пятнадцати человек, которые, чтобы ввести врага в заблуждение, имитировали с помощью непрерывных передвижений и изнурительных горных переходов, будто их в десять раз больше.
В сентябре мама съездила к нему. Боевой дух и железное здоровье. Сплоченные и организованные партизанские отряды доставляли массу неприятностей немцам. У меня сохранилось его письмо, датированное октябрем, в котором он от имени Амалии в условных кодовых выражениях рассказывает про свою жизнь: в преддверии надвигающихся снегопадов, а также для активных занятий спортом, он просил как можно скорее выслать ему лыжное снаряжение, перчатки, горные ботинки, всякие носки и свитера, и в придачу шерстяной шлем и солнечные очки.
Фельдмаршал Кессерлинг, командующий немецкими войсками, эсэсовскими отрядами и бригадой, состоявшей из завербованных советских военнопленных, развернул в ноябре масштабное наступление. Как-то раз Гвидо и один из его друзей, Джино, целую ночь сдерживали атаки целого корпуса. Бригада имени Озоппо, в которой придерживались умеренных политических взглядов (большинство ее бойцов состояло в партии Действия, в которую вступил и Гвидо), сражалась в двадцати километрах к северу от Удине. Отряд имени Гарибальди, сформированный из коммунистов, занимал соседние с ними позиции. Оба отряда, измотанные превосходящим их в силе и технике противником, подписали пакт и объединились под единым командованием в дивизию Гарибальди-Озоппо.
В северном Фриули хозяйничали также отряды армии Тито, которые перешли границу, чтобы насадить пропаганду красного Белграда и предъявить свои территориальные претензии на эту исторически спорную провинцию. Тито предложил дивизии Гарибальди-Озоппо влиться в части словенской армии. Командующий дивизией – коммунист Сассо – колебался. Болла, его заместитель, резко отвергал это предложение. Когда же в конце года немцы перешли в наступление, солдаты югославского маршала даже и не подумали прийти на помощь итальянским патриотам, многие из которых в результате были убиты или взяты в плен. Внутри самой дивизии коммунисты постоянно оказывали давление на своих товарищей, чтобы они сняли со своих гимнастерок трехцветную кокарду. Давление! Дипломатический эвфемизм (тебе на заметку), прикрываясь которым один комиссар как-то приставил свой пистолет Гвидо ко лбу. Но ни мой брат, ни его друзья не поддавались на этот шантаж. Они гордо заявляли, что сражаются под итальянским флагом, а не под знаменем с красной звездой. Монархические убеждения (он не делал из этого тайны) преданного и отважного Боллы послужили предлогом для обвинения его в предательстве, также как и всех, кто отказывался продать нашему врагу Тито кусок родной земли.
Высокие плато Пордзуса занесло снегом. Болла со своим штабом спрятался в заброшенном бревенчатом домике какого-то лесничего. Он был высокий, худой, седоволосый и коротко стриженый, его лоб вертикально рассекала глубокая морщина между бровей, и он непрерывно потягивал короткую трубку с серебряной крышечкой. Он вкладывал в этот процесс весь свой нерв, безобидная привычка, с помощью которой он успокаивал себя, отдавая приказы, отправляя бойцов на задания, изучая донесения и пресекая возможные распри своим уравновешенным голосом. Он был скуп на слова, всегда тщательно обдумывал, прежде чем что-то сказать, и не требовал от других того, чего не мог сделать сам, а поэтому мог рассчитывать на абсолютную преданность своих людей. Любить его и выполнять его приказы было одно и то же. Надеюсь, Господи, что ему не доставляло удовольствия навязывать свой авторитет: быть может, Гвидо был бы еще жив. Мой брат, подсознательно искавший всю жизнь «хорошего» капитана, чтобы заменить им образ отца, душой и телом привязался к этому командиру и из преданности к нему изжил в себе инстинкт самосохранения.
В тот вечер Болла, прежде чем набить свою трубку, справился, расставлены ли часовые. Его щека не характерно для него нервно подергивалась. Когда он закурил, усевшись за маленьким складным столиком, который был завален картами и планами, его лицо озарилось привычным спокойствием. Привыкнув к повседневной опасности, никто из тех, кто видел его в тот момент, и не подозревал, что он уже предчувствовал настоящую беду. Партизаны уселись в кружок перед висящим в камине котлом, под которым потрескивали еловые ветви. В такую вьюжную темную ночь вероятность того, что кто-нибудь их обнаружит по дыму, была ничтожна. Тем не менее, Гвидо высказал мнение, что прежде, чем разводить огонь, нужно спросить разрешения у командира. Его товарищи, опьянев от ароматов пряного отвара, приготовленного для ухи из форели, которую они сами выловили днем в горной речушке, принялись подшучивать над его страхами. Гвидо, надувшись, отсел в сторону и взялся чистить ствол своей винтовки, в то время как остальные уже обсуждали, как они будут вытаскивать радужную форель из ведра и бросать ее живьем в кипящий отвар. Гвидо первый вскочил на ноги и нацелил винтовку на дверь, когда рядом с домом неожиданно послышались чьи-то раздраженные голоса.
Болла поднял голову от бумаг. Не вынимая трубки изо рта, он подал Гвидо знак, чтобы тот вышел проверить. В тот же момент дверь с треском распахнулась. В дом вошло пять или шесть человек, и все сразу же узнали в них добровольцев из отряда Гарибальди, которые были явно возмущены тем, что их встречали так недружелюбно. Старший среди них боец вручил Болле письмо от своего командира Сассо. Другие, с недовольным видом выставив перед собой автоматы, тщательно осматривали весь дом, держа палец на курке. Они сняли деревянные щиты, которыми были закрыты оба окна на противоположных стенах дома, открыли ставни и выглянули наружу, при этом никто не понял, пытались ли они оценить высоту холма с другой стороны дома или же подать условный знак тем, кто мог остаться в лесу. Странная бесцеремонность и непростительная легкомысленность: свет, шедший через окна, которые они не потрудились прикрыть щитами, вырезал на ночной опушке два сверкающих квадрата, белизну которых подчеркнул свежевыпавший снег, хотя их керосиновые лампы и сальные свечи светили и не так ярко, как электрические лампочки.
Но за исключением побледневшего от ярости Гвидо и командира Боллы, страдавшего весь день фатальной флегматичностью, ребята были обеспокоены только тем, что им теперь придется делиться ухой с нежданными гостями, наглость которых располагала к тому, чтобы оставить им одни косточки.
Болла, ознакомившись с письмом, написал маленькую записку, которую он передал моему брату, тихо добавив что-то на словах. Гвидо выбрал двух своих друзей, Джино и Чезаре (как земляка, он тоже был из Болоньи), и вышел с ними из дома, предварительно спрятав сложенную вчетверо записку в кармане рядом с фляжкой с граппой и охотничьим ножом. Никто не знает, как после этого развивались события в этом бревенчатом домике. Скорее всего форель так и осталась лежать сырой в ведре, так как не успели трое связных пройти и километра в сторону хребта, как они услышали резкие автоматные очереди, донесшиеся из домика лесника, а также несколько сдавленных криков. Гвидо и Джино решили вернуться назад. Чезаре растерялся, но тут они увидели своего раненного бойца, который, истекая кровью, крикнул им, чтобы они быстрее уходили – все были убиты, Болла погиб первым. Гвидо, а следом за ним и Джино, бросился к месту событий в надежде успеть прийти на помощь своему командиру. Чезаре, который буквально застыл на месте, услышал через несколько секунд еще несколько выстрелов. Нападавшие, получившие теперь преимущество, сумели схватить двух друзей и связать им руки. Не посчитав нужным хоронить убитых, они затащили всех в дом и подожгли его. После чего, захватив двух пленников, они скрылись в лесу.
Гвидо и Джино остались бы в живых, если бы согласились перейти на сторону армии Тито, предав то дело, ради которого они пошли в партизаны. Три дня с ними торговались: либо они присоединятся к истинным «патриотам», либо их ожидает участь «предателей». По дороге Гвидо связанными руками то и дело нащупывал трубку своего бывшего командира, которую один из его охранников вынул по его просьбе из зубов убитого Боллы и сунул ее из жалости во внутренний карман его куртки. То ли он боялся смалодушничать, то ли в нем заговорил его инстинкт самосохранения, но прикосновение к этой вещице, которая была своеобразным талисманом одного из самых близких для него людей, напоминало ему о славных временах сражения при Фермопилах. Сможет ли он проявить такое же мужество как Леонидас?
Они преодолевали перевалы, ночуя в заброшенных сараях, которые служили слабой защитой от снега и холода, объятые тьмой и страхом среди одиноких гор, которые лишь изредка оглашались карканьем воронья или далеким гулом немецких танков, которые колонной проходили внизу в долине.
На четвертый день было решено провести суд на обоими несговорчивыми пленниками. Участники недавней бойни соорудили из нескольких досок нечто вроде судейского стола и вытолкнули перед этим жалким подобием военно-полевого трибунала двух связанных по рукам друзей. Они должны были сообщить суду свои имена и сведения о гражданском положении – церемония, которую сочли излишней для Боллы, но которая в случае вероятного расследования придала бы правдоподобность процессу, затеянному по всем правилам военного времени в отношении «предателей родины». Через пять минут был вынесен такой же беззаконный, как и обвинение, вердикт. Легкий едва заметный акцент палачей не оттенил в сознании Гвидо чудовищность этого приговора: их должны были расстрелять самые обыкновенные итальянцы. Председатель суда говорил с порденонским акцентом, один из обвинителей изъяснялся на фриулийском диалекте Сан Даниеле, а у второго к отвороту пиджака был приколот значок футбольного клуба из Тревизе.
Часть партизан из отряда Сассо разошлась по соседним фермам в поисках лопат и кирок для рытья могилы. Гвидо решил воспользоваться неразберихой, чтобы улизнуть от охранников. Ему удалось незаметно зайти за ближайшие деревья и развязать веревку. Его хватились почти сразу, но Гвидо уже вбежал в лес, и стрелять им пришлось практически наугад между стволов. Бедняге, наверно, удалось бы скрыться, если бы попавшая в плечо пуля, не раздробила ему лопатку. Он добежал из последних сил до домика местного сторожа охотничьих угодий и рухнул без сознания прямо на пороге у ног молодой и дюжей крестьянки, находившейся на восьмом месяце беременности.
Либера Пиани – от нее я как раз и узнал подробности происшедшего – подняла моего брата, отнесла его на руках до кровати, наложила на лопатку смоченный теплой водой компресс и влила в Гвидо чашку кофе с домашней граппой крепостью в семьдесят градусов, которую гнал ее муж. Затем она вышла на порог и, прислонившись к еловому косяку, выкрашенному коричневой краской, преградила путь двум преследователям Гвидо, которые запыхавшись, выскочили из леса. Ее живот настолько величественно заполнил собой пространство дверного проема, что они, утратив всякое присутствие духа, принялись сбивчиво объяснять, что ищут своего раненного товарища, которого им нужно отвезти в госпиталь. Она согласилась выдать его им при условии, что они возьмут ее велосипед, на котором один из них отвезет Гвидо в город, тогда как другой останется с ней в качестве заложника до возвращения своего товарища. Это было произнесено настолько спокойно и с такой естественной уверенностью в себе, что казалось, эта безоружная женщина обладала большей властью, нежели вооруженные до зубов партизаны. Они безропотно восприняли ее условия как приказ. Гвидо, придя в сознание, сразу узнал в пареньке, который в тот момент накачивал шины, того, кто по его просьбе отдал ему тайком трубку Боллы, и поэтому без сопротивления пристроился на раме велосипеда. Крестьянка, стоя на пороге дома, проследила, чтобы он поехал в нужном направлении к долине по единственной тропинке, которая вела в еловый лес.
По воле фатума, велосипедисты попали в руки другой группы бойцов, брошенной на поиски беглеца. Фанатичный дух ненависти и мести подавил всякие поползновения к состраданию. Истекающего кровью, но не сломленного духом Гвидо заставили вернуться пешком обратно на ферму. Его опустили в только что вырытую могилу рядом с мертвым телом Джино, которое уже припорошил свежевыпавший снег. Часто, лежа на спине, я думаю о том, как мой брат смотрел прямо в лицо своим палачам и даже не закрыл глаза, когда из дымящегося дула револьвера вылетела пуля, которая попала ему прямо в лоб.
Чезаре объявился в Касарсе лишь несколько месяцев спустя, и все это время мы ничего не знали о Гвидо. Ни Освобождение, ни подписанный мир не вернули нам его. Мама постепенно привыкла к мысли о том, что его место за столом навсегда останется пустым, а его сложенная кольцом салфетка чистой. Лишь изредка приходила она в его спальню, чтобы посидеть на узкой железной кровати, покрытой белым вафельным покрывалом, глядя на пожелтевшие фотографии Гари Купера и Джона Уэйна. Если, умирая, Гвидо рассчитывал, что ужас его агонии и жестокость его судьбы отвоюют для него место в материнском сердце, то окончательной надежды его лишило то обстоятельство, что мы узнали о его подвиге уже после того, как и время и привычка притупили боль потери.
Гроб с его телом, покрытый итальянским триколором, привезли на касарский вокзал на открытой платформе. Его встречали под траурную дробь барабанов, украшенных черными лентами, мама стояла в первом ряду вместе с мэром. Гроб отнесли домой и открыли перед ней, она опознала своего сына и зашила тело в соответствии с местным обычаем в то одеяло, на котором она его родила. Во Фриули также принято не зашивать саван до конца, чтобы душа могла свободней устремиться к небесам. Мама не зашила один уголок, как будто в знак прощения перед тем, кто покинул этот мир вдали от родного дома. Но когда на кладбище, прижавшись к моей груди, она рыдала перед могилой, на которую тетки бросали цветы, она по-прежнему обращала свои слезы ко мне, к тому, с кем, пользуясь случаем, она скрепила новою любовью родство наших душ, ослабленное моими занятиями, моим стремлением к уединению, моими свиданиями с Вильмой, моей жизнью вне дома. Отныне – Мать и Сын – мы остались одни друг у друга, и у нас больше не было никого, кроме нас самих, к кому мы могли бы придти за помощью, за нежностью и пониманием, одни, как Дева Мария и Христос, чья непреходящая любовь и взаимная преданность озарили собою Новый Завет. Она не забыла своего второго сына, но она предала его, мертвого, мертвым. Безутешная тень Гвидо все еще блуждает под землей. Он поднимает свое окровавленное лицо, изумленный тем, что его героизм оказался бесполезен, и что я, спрятавшись на чердаке в Версуте, сумел сохранить то, что ему не удалось обрести ценой красивой жертвы.
Тебе, я думаю, захочется узнать, как я отреагировав на смерть своего брата. Рядом с отчаянием и болью, которые вызвало во мне исчезновение самого близкого спутника детства и моего лучшего друга, в моей памяти осталось чувство вины за то, что я отпустил его одного. Я испытываю угрызения совести за свою трусость и эгоизм. Хотя никто и не думал упрекать меня за это, но так или иначе весь цвет фриулийской молодежи пошел в Сопротивление, и они подвергали себя огромному риску в течении самых холодных и самых тяжелых месяцев зимы: риск, который для лучших из них оборачивался депортацией, пытками, смертью. Кроме того я чувствовал свою прямую ответственность за судьбу брата, поскольку никто иной, как я, преподал ему в свое время уроки антифашизма. Кто научил его краснеть за отца, капитана колониальной армии Муссолини? Кто вбил ему в голову, что никакой ценой уже не искупить преступление его друга Эрмеса Парини, отправившегося добровольцем на русский фронт?
Будучи слишком доверчивым учеником, он имел теперь право на исполнение своих желаний. Любить мать за двоих, писать книги так, чтобы они нравились ему, участвовать активней в политической жизни, словом, пытаться вести себя так, чтобы ничем не омрачить память о нем, нет, всех этих добродетельных поступков было еще недостаточно. Оставалось уплатить более насущный долг, который я рано или поздно должен был воздать его душе.
Вот, по-моему, причина того, что я называю не склонностью к самоубийству (я слишком люблю жизнь, чтобы попадаться на эту удочку, которая служит эстетической игрушкой неудачникам), а непротивлением смерти. Я иду вперед, продолжая начатое дело, гонимый жадностью ничего не упустить на этом пути. Но позади меня безмолвно маячит семейный призрак. Ему не нужно подавать мне знак, что он рядом, его бледная тень все время стоит у меня перед глазами. Сколько жестов, которые оказывались непонятны моему окружению, сколько привычек и увлечений, которые мои друзья находили нелепыми, они не сочли бы таковыми, если бы допустили, что даже простое пребывание в этом мире может восприниматься как грех тем, кто успел похоронить своего горячо любимого брата.
Еще одна причина для стыда и чувства вины: на вокзале, а потом на кладбище, ораторы представляли смерть Гвидо как эпизод борьбы итальянских патриотов с фашистскими и нацистскими захватчиками. И всякий раз, когда они чтили память мучеников Пордзуса, они довольствовались тем, что поносили варварский гитлеровский режим, даже после того, как данные Сезаре показания и подтверждающие их подлинность сведения выявили ложность официальной версии. Но в 1945 году, и я тебе объясню почему, было невозможно открыто изобличить двурушничество участвовавших в Сопротивлении коммунистов: тогда, в политических войнах, которые сотрясали Фриули, и в которых крупным собственникам противостояла пролетарская армия рабочих и журналистов, коммунисты в самый разгар борьбы олицетворяли чаяния народа. Ослабить их авторитет, разоблачив те бесчинства, что они вершили по приказу Тито, значило обеспечить победу христианским демократам, которые поддерживали партию аграриев. Понимая, как высока была ставка в этой игре, я вышел из партии Действия, в которую я сначала вступил в память о Гвидо, и присоединился к единственной силе, способной привести к победе стихийный бунт деревни против монополии богатых. Сколько раз после этого мне приходилось сдерживаться от ярости, когда я слушал на городских площадях или на предвыборных митингах как те, кто убил моего брата, бессовестно приписывали себе его заслуги. Во имя чего преступление, которым они замарали себя, принесло им всеобщую славу? И ради чего он сражался с ними, если его труп украсил их знамена?
В соответствии с нашим обычаем в день похорон, жители Касарсы и родители моих учеников, проживавшие на десять километров в округе, присылали маме в знак соболезнования корзину яиц и мешок муки, которые должен был ей принести в подарок самый младший сын в семье. Египтяне клали в гробницы пищу и воду, чтобы облегчить покойным их загробное путешествие. Вероятно, этот ритуал, дошел по берегу Средиземного моря и до севера Адриатики: в древние времена он проник во Фриули, где возделывающие кукурузу крестьяне, прагматичные и бережливые, и не столь поэтичные, как их предшественники с берегов Нила, усвоили его в более приземленном варианте, таким образом, чтобы съестные припасы, подносившиеся по случаю чьей-либо смерти, не пропадали даром.
Я испытал удивление, когда увидел того самого Свена, которого я отметил своим вниманием среди прочих крестьянских детей во время наших занятий поэзией и танцами. Мог ли я забыть его, забыть его столь необычное для наших краев имя, чья единственная гласная прорывалась стройным солнечным лучом. Все такой же красивый и дерзкий, со столь же элегантно поднятой кудрявой головою пастушка, он, конечно, же счел необходимым передать подарок своей семьи непосредственно мне в руки, чтобы посмотреть мне прямо в глаза. Безмолвный и гордый взгляд, в котором я прочел упрек за ту несправедливость, которую я проявлял к нему всякий раз, когда лишал его приза за победу в конкурсе; но я увидел в нем также и абсолютную нежную привязанность, взаимности которой он был готов мне предоставить столько доказательств.
Бог его, впрочем, знает, то ли мне было тяжело на сердце, то ли моему существу претила всякая мысль о распутстве, но словно в подтверждение тому глубокое, ничуть не притворное отвращение охватило меня, когда с корзиной Свена под рукой я поднимался по лестнице, вспоминая, как Марсель Пруст, которого я не любил уже тогда, описывал одну кощунственную сцену, в которой старый педофил, барон Шарлюс, выспрашивал имя и адрес мальчика из церковного хора на похоронах своей жены.