Текст книги "Диверсант. Тетралогия (СИ)"
Автор книги: Дмитрий Бурдин
Соавторы: Сергей Шиленко
Жанры:
Альтернативная история
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 43 (всего у книги 63 страниц)
Я присел и, не разматывая, поднёс ладонь. Несло сладко.
Дочь Стефана.
Та, которую мы вынесли из больничного подвала, а её отец увёл от чёрного хода немецкую погоню и лёг под очередь на мостовой. Та, которую прятала старая Ядвига в нише за печью.
– Гринь, – сказал я, не поднимая головы. – Кто её привёл?
– Баба. Немолодая. Ушла сразу.
– Место знала?
– Пришла прямо к пролому. Не искала.
И это оказалось хуже гноя на ноге.
Про огороды и кирпичню знали Ганна, путеец и я. Теперь знал кто‑то четвёртый, кого мы не выбирали и не проверяли, и этот четвёртый ходит по городу, где идут подворные проверки.
– Меняем порядок, – сказал я. – В печи не сидим и рассвета не ждём. Пересчитал – и сразу за шоссе.
– С детьми, без роздыху, – сказала Ганна.
– С детьми, без роздыху.
Она поджала губы, но кивнула. Потом посмотрела на девочку и сказала то, чего я ждал:
– Девятую я не возьму.
– Ганна.
– Не «Ганна». – Она упёрла руки в бока и говорила тихо и зло. – Три двора. Я именем своим ручалась за восемь ртов. Приведу девять – не пустят и восьмерых. И вторая беда: она не пойдёт. По воде двое суток с такой ногой – я её донесу. Мёртвую.
Я посмотрел на девочку.
Она не плакала. Она следила за нами, переводя глаза с меня на Ганну и обратно, и ждала, чем кончится.
Так смотрят те, при ком уже решали.
Отказать было нельзя. Не потому, что жалко. За то, чтобы она где‑то лежала живой, уже заплатил человек в белом халате, и второй платёж по этому счёту принимать было не с кого.
– Пойдёт, – сказал я. – Не своим ходом. Её понесут по очереди, вместе с малыми.
– Некому нести. У меня бабы с детьми на руках.
– Гринь идёт с тобой не до Чёрной топи. До Замошья. И обратно только после того, как посадит их по дворам.
Ганна выпрямилась.
Гринь за её спиной шевельнулся, но смолчал.
Он понял сразу, и я понимал не хуже. Гринь – единственный на базе, кто слышит немецкую речь. Четверо суток его не будет, а немцы уже меряют броды шестами. Полезут в болото в эти четверо суток – Зыков будет слушать лес глухим ухом.
Вот и вся цена девятой. Не соль и не поручительство. Четверо суток без слухача, когда на счету каждый час.
И решил я это один, за Зыкова и за Тарасова. Они узнают о своей потере тогда, когда Гринь не выйдет из ельника на четвёртые сутки, и спросить с меня будет некому и некогда.
Вторая подпись за сегодня. Первую я поставил у дальней землянки, под лапником.
– Донести донесу, – сказала Ганна. – Только ртов девять, а сговорено восемь. Этого мне Гринь не решит.
– И что скажешь?
– Что она моя. Внучка. За чужую спорить будут, за свою – нет. – Она посмотрела на девочку и поджала губы. – Второй раз за ночь своим именем плачу, командир. Ты учти.
– Учёл.
Больше она об этом не заговаривала. А я отметил себе: три двора ждут восемь ртов, придёт девять, и разбираться с этим будет она – через двое суток пути и за много вёрст от меня.
– И ещё. Лечить её нечем. У меня нет, у Даши нет, в Замошье тем более. Мы её выносим, а не вылечиваем.
– Знаю, – сказала Ганна. – Не первую.
Я нагнулся к девочке.
– Как тебя зовут?
Она открыла рот и не сказала. Только повела головой – то ли от жара, то ли ей стало нечем.
– Потом скажет, – тихо сказала Ганна.
Я подхватил её на руки.
Она была лёгкая, как охапка сухого лапника, и тут же перестала держаться сама – обмякла, устроила голову у меня под ключицей и вцепилась пальцами в телогрейку.
И меня повело.
Перрон. Гарь. Толпа, крик, паровоз под парами. Косичка, одна расплетена. Горячая ладонь в моей руке и «поклянись, что вернёшься за ним».
Девять лет. У этой те же девять.
Я сжал зубы и пошёл.
Лёгкие напомнили о себе на первом повороте: под рёбрами заскребло, в горле встало знакомое, сухое. Я поймал это на выдохе и задавил, не сбив шага.
– Дай мне, – шепнул Гринь.
– За шоссе дам.
Два сорок до подачи.
Глава 16
К шоссе шли канавой, по глине, гуськом, прижимаясь к склону.
Свет пришёл сверху и сразу: жёлтая полоса метнулась по краю и пошла обратно.
Я поднял руку, и колонна легла на дно. Все девять. Без единого звука – этому Ганна успела выучить их за те двадцать минут, что вела от забора.
Фонарь был у водопропускной трубы, шагах в сорока. Голоса: один немецкий, ленивый, второй местный – полицай.
И тут закашлял ребёнок.
Сначала тихо, в кулачок. Потом громче. В ночной тишине это било, как топор по стволу.
Мать сунула ему ладонь на рот. И держала.
Держала слишком долго.
Я видел, как маленькое тело перестало упираться и обмякло у неё на локте и голова свесилась назад.
До неё было четыре шага по мокрой глине, и каждый из этих шагов было слышно.
Я прошёл их на четвереньках, за три вдоха, и взял её за запястье.
Она не отпустила. Вцепилась мёртво, и глаза у неё были круглые и пустые: она уже не соображала, что делает, она только знала, что нельзя шуметь.
Я разжимал ей пальцы по одному. Молча. Она дёрнулась, и я придавил ей плечо к глине, чтобы не поднялась.
Ребёнка перевернул на бок и мизинцем прошёл у него во рту. Пусто. Ничем не подавился – ему просто не давали дышать.
Я запрокинул маленькую голову и приподнял подбородок.
Секунда. Вторая.
Девочка втянула воздух с тонким скрипом и закашляла – но уже в мою ладонь, потому что ладонь я подставил заранее.
Фонарь наверху качнулся в нашу сторону.
Я лёг рядом и не дышал.
Луч прошёл по краю, задел бурьян, ушёл обратно. Полицай наверху заговорил громче – он там что‑то доказывал, и по одному голосу было слышно, что чужой самогон занимает его сильнее, чем чужая канава.
Я нашёл руку матери и вложил в неё голову ребёнка. Набок.
– Так держи, – сказал я ей в самое ухо. – Считай до ста. Про себя. Начинай сейчас.
Ей нужно было занять руки и голову, иначе через минуту она бы завыла.
Она зашевелила губами.
Гринь подполз сзади.
– Самогонщиков ищут, – выдохнул он мне в затылок. – Не оцепление. Полицай ругается, что их с поста сняли и гоняют за спиртом.
Пересидеть их было нельзя: искать они будут долго, а у меня на дне канавы девять человек, трое из них дети и один почти не дышит.
Значит, патруль надо было не пересидеть, а убрать.
– Лежите все, – сказал я. – Что бы ни было.
Архип шевельнулся где‑то за спиной. Я не оборачивался: он и так знал, что делать, и знал, что стрелять нельзя ни при каком раскладе.
Я вылез из канавы шагах в тридцати от них, со стороны шоссе, и пошёл на фонарь открыто, вразвалку, как ходит человек, который всю ночь ковырялся в балласте и хочет спать.
– Halt!
Немец вскинул винтовку. Полицай отступил на шаг и посветил мне в лицо.
Я сунул руку за пазуху – медленно, чтобы у него ничего не дёрнулось, – и вытащил жестянку ночного путейского пропуска.
– Ну что вы тут светите, – сказал я устало и зло, глядя не на немца, а на полицая, потому что говорить с ним было естественнее. – Двое со спиртом ушли к банькам за депо. Четверть тащили, я сам видел. Туда светите, а не мне в глаза.
Полицай перевёл. Немец буркнул что‑то себе под нос.
Слово «баньки» полицай понял раньше, чем я договорил, – по лицу было видно, что он их знает и что бывал там сам.
Он толкнул немца в бок и заговорил быстро.
Фонарь качнулся и пошёл влево, к депо.
Пропуск мой немец так и не взял. Даже не глянул.
Я постоял, сплюнул и побрёл в ту же сторону, что и они, только по кювету, – потому что человек, который после разговора с патрулём сворачивает в поле, интересен вдвойне.
Двести шагов по кювету. Потом канавой обратно.
Шесть минут. Ровно те шесть, которых у меня не было.
И заплатил я не только минутами.
Полицай видел моё лицо в свете фонаря. Молодой. Путеец. Ночью, у огородов, не там, где ему положено быть по пропуску.
А по депо ходит человек в чистых городских ботинках и спрашивает про молодого, что ходил с бригадой на третий путь.
Эти две нитки сойдутся не сегодня. Но сойдутся.
* * *
Пока фонарь уходил, Ганна протащила всех через трубу и за шоссе.
Я догнал их в кустах на той стороне.
Ребёнок дышал. Нехорошо, с присвистом, но сам, и уже пробовал хныкать, и мать держала ему голову набок, как было велено, и всё ещё беззвучно шевелила губами.
До ста она досчитала давно. Просто считать было легче, чем понимать.
А потом поняла.
Успокаивать её не пришлось: она не кричала. Она просто перестала идти. Ноги ставились, а вперёд не двигались.
Двое взрослых взяли её под руки, и колонна поползла со скоростью, с какой ходят по своей улице старухи.
До кирпични оставалось полверсты открытого места.
Два десять до подачи.
Гринь ушёл вперёд и вернулся уже у самой печи. Наклонился к моему уху:
– Полицай, пока уходил, ругался. По‑нашему, себе под нос: немец его вся равно не понимает. Сказал: на третий путь ночью баб с околотка сгонят. Разгрузка.
И вот это было хуже всего, что я услышал за ночь.
Потому что «бабы с околотка» – это те самые женщины в платках, двое стариков и подросток в куртке не по росту, который таскал костыли в подоле, прижимая их к животу обеими руками.
Они будут стоять у рампы в ту минуту, когда состав зайдёт в тупик.
* * *
В печи было сухо и черно, пахло старой золой и пережжённой глиной.
Ганна рассадила их сама: детей к дальней стене, взрослых полукругом. Никто не заговорил.
Считать их заново я не стал: восьмерых я пересчитал у пролома своими глазами, а девятую полверсты нёс на руках.
Я просто прошёл вдоль и запомнил лица. Пять больших, трое малых и та, что лежала на соломе у стены.
Девять.
– Теперь ты, – сказал я Ганне. – Слушай и переспрашивай, если непонятно.
– Говори.
– Первое. Взрыва можешь не услышать. Он может быть тихий, а может не быть вовсе. Не жди его. Ждать нечего.
– А идти когда?
– Как только выйдешь отсюда. Немедленно. Если рванёт по дороге – ляжете и переждёте полчаса, не больше: они начнут стягивать патрули к станции, и дороги за спиной опустеют. Это твои полчаса, других не будет.
– Приняла.
– Второе. Назад не возвращается никто и никогда. Ни за узлом, ни за машинкой, ни к мужу. Одного из мужей сегодня уже забрали. Вернётся хоть одна – возьмут и тех, кто ещё на путях. И её саму.
– Это я им сама скажу. И не так ласково.
– Третье. Гринь идёт до Замошья и обратно. Он тебе не охрана, он твои уши. Услышал немецкую команду – ложишься, не спрашивая зачем.
Гринь кивнул.
– Четвёртое. Девочку несут по очереди, меняются часто, ногу не трясти. Придёте – ногу показать первой же бабе, которая понимает в травах. Ей всё равно, а вам потом жить рядом.
Ганна слушала и не перебивала. Потом сказала своё:
– А если нас возьмут?
– Тогда вы шли из‑под Кукуевки к родне, потому что деревню жгли. Про рельсы не слыхали. Про меня не слыхали. Про болото не слыхали. Это правда для всех, кроме тебя.
– А для меня?
– А для тебя правды нет. Ты просто баба, которая ведёт баб.
Она перекинула свой узел с правого плеча на левое, чтобы правая рука осталась свободной, и это был весь её ответ.
– Чук, – позвал я в темноту.
Пацан появился у пролома. Босой, мокрый по колено.
– Гене. «Вышли». Одно слово, больше ничего. Он на линии, у столба за отвалом. Донесёшь – назад к нему не возвращайся, иди в яму, я буду там.
– «Вышли», – повторил Чук. – К дядьке Гене на линию, потом в яму.
– Иди.
Он исчез.
Вот и всё. Семьи вышли.
Теперь можно было трогать рельсы.
Час тридцать пять до подачи.
* * *
Дорога до ямы под гривой заняла тридцать пять минут, и все тридцать пять я считал.
Считалось плохо.
В яме сидел один Фрол.
– А Гена?
– Ушёл на линию, – буркнул старик, не поднимая головы от мешка. – Как договорено. Тебя ждать не стал.
И правильно сделал. Я ему сам это разрешил ещё на базе: система должна работать, когда командира нет.
Приятно, когда она работает. Неуютно – тоже.
Чук свалился в яму через десять минут после нас и начал, как учили, с чужих слов:
– Дядька Гена велел слово в слово. – Он набрал воздуха. – «Позывной поста слышал дважды. Слово одно и то же, запомнил по звуку». – Пацан выговорил это слово, вывернув его так же, как выворачивала связная. – «Клипсы поставлю, но команду не пущу, пока не решишь. И ещё: обходчик прошёл дважды. Первый раз через двенадцать минут, второй через девятнадцать. Ритма нет».
– Повтори.
Чук повторил, не сбившись.
Я достал бересту и на ощупь нашёл пальцем две последние строчки. Гена её не видел и видеть не мог: он принёс мне звук, а сверять было моим делом.
Не сходилось.
Я сел на дно ямы, спиной к стенке, и стал разбирать это по одному.
Позывной.
Три объяснения. Старик ошибся – не похоже, за трое суток он не ошибся ни разу. Позывные сменили после того, как он их отдал, – похоже: их крутят, он сам говорил, что половина списка протухла ещё в тетради. И третье: нам подложили не тот позывной нарочно, чтобы наш человек в дежурке сказал в трубку слово, которого сегодня нет.
Третье было хуже двух первых вместе. Только проверять его было нечем и некогда.
Зато была лазейка, и лежала она на поверхности.
Передать в дежурку я не мог ничего: между мной и немым не осталось ни человека, ни провода, ни минуты. Только ему это и не требовалось. Он сидел там весь вечер и слышал их доклады своими ушами, а мы с Богатырёвым знали позывные с чужих слов и вчерашней бумаги.
Человек, который неделю молчит и всё слышит, знает их лучше нас обоих. Мы просто ни разу его об этом не спросили – привыкли считать немого источником молчания, а не сведений.
– Чук. Обратно к Гене. Слово в слово: «Позывной ни с чем не сверяй. Что скажет наш человек – то и есть сегодняшнее: он слышит их из комнаты, а мы из канавы. Твоё дело – голос. Чужой голос или диспетчер вернулся раньше – снимаешь клипсы и уходишь по канаве, никого не дожидаясь».
Пацан повторил и ушёл.
Теперь обходчик.
Двенадцать минут. Девятнадцать. Ритма нет.
Всё, что я построил вокруг Фрола, стояло на тридцати двух минутах и на том, что Архип ляжет у водокачки и увидит обходчика от самой башни.
Наверху водокачки сидят двое с фонарём.
Значит, Архип туда не ляжет. Значит, обходчика от башни он не увидит. Значит, знака не будет вообще, и старик просидит в кустах до утра с аммоналом на коленях.
Пускать Фрола было нечем. Оба конца оборвались разом.
– Ну? – сказал Фрол. Он всё понял по моему лицу раньше, чем я открыл рот, и уже начал сматывать проволоку на палец, виток к витку.
– Обходчика ты не ждёшь, – сказал я.
– А чего жду?
– Шума.
Я вспоминал ту ночь у бугра, когда мимо прошёл порожняк.
Грохот. Пар, который стелется между путями и режет всё пополам. Оба фонаря работают в одном секторе, и дежурный орёт машинисту в двадцати шагах, а тот его не слышит и делает не то, что ему велели, а то, что успел разобрать.
Три минуты, когда на станции нет ни ушей, ни глаз.
– Пойдёшь под подачу, – сказал я. – Не после обходчика. Состав подходит к стрелке шагом, паровоз шипит, порожняк с соседнего идёт навстречу. Вот тогда ты и встаёшь.
Фрол пожевал губами.
– Это ж мне работать под колёсами. И стрелка к тому часу уже переведена будет.
– Будет. Мешает?
Старик подумал дольше, чем я ждал, и я не торопил: он считал железо, а не свой страх.
– Наоборот, – сказал он наконец. – Проще. По уговору я клал со слабиной: стрелку поведут в тупик – тяга слабину и выберет. А если она уже ушла вперёд, выбирать нечего. Ставлю проволоку внатяг, и первый же обратный ход рвёт чеку. Только после этого тягу шевелить нельзя никому. И мне тоже.
– Замок не помешает?
– Замок остряк держит. Мне под тягу лезть.
– Тогда считаем дежурного. Он придёт к стрелке раньше тебя: переведёт, проверит рукой, накинет замок и уйдёт к семафору. Вот с этой минуты и до того, как последний вагон сойдёт с перевода, стрелка твоя. Показался обратно – тебя там уже нет.
– И работаешь под колёсами. Не восемь минут, а сколько дадут.
– Восьми и не будет, – спокойно сказал Фрол. – Укладку сделаю за три, если руки не сведёт. А маскировку не сделаю. Щебень так и останется развороченный.
– Дождь идёт?
Он поднял голову к краю ямы, подставил ладонь. Помолчал.
– Сеет.
– Свежий щебень под дождём темнеет. К утру будет как весь остальной.
– К утру, – согласился Фрол. – А обходчик пройдёт раньше утра.
– Пройдёт. И либо посмотрит, либо не посмотрит.
Старик хмыкнул в бороду.
– Ну хоть не врёшь.
– Тебе – нет.
Оставалось последнее. Моё.
– Семнадцать единиц, – сказал я. – Из них две платформы. Тупик берёт восемнадцать. Хвост может не сойти с перевода.
– Тогда дежурный стрелку не вернёт, – сказал Фрол. Про железо он думал быстрее, чем говорил. – И заряд мой останется лежать.
– Останется. И утром его найдут. И повесят у водокачки не нас.
– Кто‑то должен смотреть хвост.
– Я.
Фрол поднял голову.
– «Заложил – ушёл» ты сам придумал.
– Для тебя. Ты сапёр и должен уйти живым. Моё дело – смотреть хвост. Твоё – сейчас сказать, когда я вообще имею право трогать заряд.
– Руки у тебя не те, – сказал он. – И кашель у тебя не тот.
– Других нет. Но последнее слово по заряду – твоё.
– Моё, – согласился Фрол. – Груз не тот или хвост не освободил перевод – снимаешь. Только пока тяга стоит и дежурный не показался обратно. Увидел его, тяга дрогнула или сам не уверен – руки убрал и ушёл.
– Значит, мои глаза, твоё решение.
– Так.
Он посмотрел на меня исподлобья, потом полез в мешок и вытащил взрыватель: показал, за что можно браться, а куда не лезть ни при какой погоде. Провёл моей ладонью по железу в темноте. Дважды.
Больше он ничего не сказал.
* * *
Я выглянул за край ямы.
Станция дышала не так, как в прошлые ночи.
Фонарей стало больше. Один шёл вдоль третьего пути, второй стоял у горловины, ещё два пересеклись у водокачки – там, наверху, наши двое сидели уже не одни.
Обходчик мелькал совсем не там, где ему полагалось быть.
Немцы суетились, и суетились не по нашему поводу: иначе тут были бы не фонари, а собаки. Просто где‑то в их бумагах сдвинулся эшелон, и вся станция дёргалась под этот сдвиг, как дёргается больной зуб.
Нам от этого легче не становилось ни на грамм.
Я сел обратно и сжевал щепоть коры. Горько – значит, пока не кашляю.
Потом честно перебрал то, что сегодня держалось не на моих глазах.
Комнату немого своими глазами я не видел. Но белым пятном её не оставил. На земляном полу мы разобрали всё: дверь в освещённый коридор, заколоченное окно, нижнюю доску, угольную кучу и канаву за ней. Одного я не знал – подастся ли рассохшаяся доска именно тогда, когда понадобится.
Зато кочегар знал границу лучше меня. Доска не пошла с двух толчков – трубка молчит. Диспетчер вернулся до повторения номера, пути и времени – кочегар уходит. Пост повторил формулу – кочегар подтверждает и тоже уходит. После взрыва на второй звонок отвечает пустая комната.
Передать ему теперь я всё равно ничего не мог. И не надо было: новый приказ в последнюю минуту стоил хуже старого, понятого заранее. Если у них там что‑то сдвинется, кочегар отменит свою часть молчанием, а я узнаю об этом по тому, что ничего не произойдёт.
Груз я тоже не опознал. Ни жердей, ни лодок, ни собак своими глазами не видел.
В сарае я сам отдал эту часть старику: движение, вагоны, ведомость – его. Он выбирает состав, он считает его на подходе, он и даёт своему человеку знак. Значит, первое из пяти моих условий сегодня проверяю не я.
Увижу я его в одну‑единственную минуту – когда состав пойдёт мимо меня к стрелке. Платформы с жердями видно и ночью: жерди длинные, светлые, торчат за габарит и белеют. А собак слышно раньше, чем видно. Только к тому часу трубку уже снимут, и отменять будет нечего.
Останется одно: снять заряд, пока стрелку не вернули. Тогда состав просто постоит в тупике, утром его вытащат, а мы уйдём ни с чем – зато без чужой подписи на путях.
А ещё где‑то в двух сотнях шагов от немецких вех, в дальней землянке, лежали трое, и один из них держал гранату, обмотанную бечёвкой в два узла. И Петька сидел на сосне и держал верёвку. И кот сидел за придавленной жердью дверью.
Я подумал о них ровно столько, сколько мог себе позволить.
– Слушайте, – сказал я. – Что меняется – говорю один раз. Остальное как договорено.
Фрол перестал возиться с мешком. Архип у края ямы даже не повернулся – он и так слушал.
– Первое. Фрол идёт не после обходчика, а под шум подачи, по знаку Архипа. Знак – паровоз у стрелки. Второе. Хвост у предельного столбика смотрю я. Прочее по‑старому: заложил – ушёл, к трубе, десять минут, вдоль линии никто и никогда.
– А если груз не тот? – спросил Архип.
– Команду к тому часу уже дадут, и обратно её не возьмёшь. Тогда я снимаю заряд, пока стрелку не вернули. Вы уходите к трубе и ждёте те же десять минут.
– А если у перевода люди? – сказал Фрол. – Бабы эти, которых на разгрузку сгонят?
Я посчитал вслух, потому что промолчать тут было бы удобнее и подлее.
– От перевода до рампы триста шагов и два ряда вагонов. Железо туда не долетит. Значит, сегодня ночью я их не убью. А завтра они будут снимать эти вагоны с земли, на руках, и таскать по грязи вдвое дольше. И если немец решит, что стрелку тронули свои, возьмёт он тех, кто в ту ночь был на путях. Не меня.
Фрол молчал.
– Я всё равно иду, – сказал я. – И говорю это вслух, чтобы потом не рассказывать себе, будто не знал.
– А на самом переводе?
– На переводе будет дежурный, он там по службе, его считаем как часы. Окажется кто‑то ещё – рабочий, баба, обходчик не в свой час – отменяем всё. Без разговоров и без «ну ещё часок».
– Понял, – сказал Фрол.
Я поправил под телогрейкой «вальтер».
Сорок минут до подачи.
Впереди было четыреста шагов открытого места, один капсюль, семнадцать вагонов, которые могли не влезть, и телефонная трубка, которую должен был снять человек, не сказавший ни слова с двадцать второго июня.
– Пошли.
Архип поднялся первым и вытек из ямы в темноту, не сдвинув ни камешка.
Мы двинулись за ним – вдоль канавы, к зольному отвалу, потом низом, вдоль насыпи, туда, где под жестяными козырьками свет падал вниз, узкой полосой на щебень.
У самого перевода Архип встал и опустился на одно колено.
Я лёг рядом и посмотрел туда, куда смотрел он.
У стрелки стоял человек.
Один. С фонарём. В путейском ватнике и в кепке – не немец, не караул, ни погон, ни винтовки.
Он не работал. Не проверял тягу, не подбивал щебень, не шёл дальше. Он стоял и ждал, повернувшись лицом к горловине, откуда должен был прийти состав.
И стоял он ровно на том месте, где через двадцать минут полагалось лечь Фролу.




























