Текст книги "Диверсант. Тетралогия (СИ)"
Автор книги: Дмитрий Бурдин
Соавторы: Сергей Шиленко
Жанры:
Альтернативная история
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 35 (всего у книги 63 страниц)
– Держись, командир, – выдохнул он мне в ухо. – Немного осталось.
Мы неслись через поле, спотыкаясь о кочки, проваливаясь в ямы. Впереди чернел овраг, заросший кустарником. За спиной свистели пули, немцы открыли беспорядочный огонь, пытаясь понять, куда именно мы побежали.
Архип, дотащив меня до гребня, на миг оставил, вскинул трофейную винтовку, прицелился. Грянул выстрел. Один фонарь, маячивший на краю поля, дрогнул и упал.
– Гранату! – крикнул Зыков.
Старшина швырнул немецкую «колотушку» в сторону преследователей. Раздался глухой хлопок, и на несколько секунд стало тихо. Немцы залегли. Следом Гена метнул вторую, из трофейных. Время, которое мы выиграли, хватило, чтобы скатиться в овраг и нырнуть в темноту кустов.
Меня сволокли вниз по склону, я приземлился на четвереньки, хватая ртом воздух. Подняться сразу не смог. Так, на карачках, и выхрипел:
– В воду. По руслу, вниз – сколько выдержим. Собаки след потеряют.
Мы побежали по дну оврага, по щиколотку в грязи. Носилки раскачивались, раненые стонали, но мы не останавливались.
Через некоторое время над головой вновь засвистели пули. Немцы не видели нас, били вслепую… и кто‑то из наших вскрикнул и осел.
– Кто? – просипел я, но Зыков уже подхватил упавшего под руку.
– Ходячий, зацепило ногу. Тяну!
– Не бросать! – Архип снова вздёрнул меня на ноги. – Идём!
Через сотню шагов, у поворота русла, я всё‑таки заставил остановиться на десять секунд.
– Считаемся, – прохрипел я. – Быстро.
Считались на ходу, вполголоса, передавая по цепи. Все были. Раненного в ногу тащили двое. Тяжёлые – на носилках и на спине, живые. Никого не потеряли. Пока.
– Дальше, – выдавил я. – Давай, давай.
– Давай, давай, давай! – шипел Зыков, подталкивая в спину отстающего.
Вскоре Гена вывел нас к разрушенному дому на другом краю поля.
– Отсюда можно уйти по развалинам, – прорычал он. – Передышка?
– Какая на… й, передышка? – прохрипел я. – В воду, я сказал. По ручью. Собаки в развалинах нас за минуту вынюхают.
Мы свернули к руслу. Холодный воздух драл горло, каждый вдох резал под рёбрами, ноги не слушались, но мы шли по воде. Сзади всё ещё стреляли, но уже не по нам, а наугад. Люди хрипло дышали, устав от этого марш‑броска.
И вот тут собаки начали отставать. Сначала растерянно заметались по берегу, потеряли след, потом лай захлебнулся и отдалился. Вода сделала своё.
Небо над станцией уже серело – не рассвет ещё, но его предвестие. Где‑то там, за спиной, гуднул паровоз, длинно и тяжело. Эшелон вышел на восток.
Я слушал этот гудок, скорчившись на плече Архипа, и думал не про немцев за спиной. Про рельсы. Про то, что вся эта силища, что немец гонит на восток, идёт по одной ниточке. По железной дороге.
Мысль мелькнула и пропала – сейчас было не до неё. Сейчас надо было просто дотащить своих до леса…
Уважаемые читатели, сегодня день ВМФ. А один из соавторов, моряк. Бурдин. Поэтому, я сегодня буду пьяный, красивый, и счастливый! Завтра выходной)
Глава 6
Из ручья мы выбрались, когда небо на востоке уже отдавало серым.
Вода была холодная, а воздух – ещё холоднее, и людей начало трясти сразу, как только перестали двигаться. Сапоги полные, портянки – тряпки, шинели тянут вниз. Хуже всего пришлось тем, кто нёс: у носильщиков руки уже не разжимались, их приходилось разгибать чужими пальцами.
Я сидел на корточках у куста и пытался понять, где заканчиваюсь я и начинается озноб. Так и не понял.
Адреналин, который тащил меня всю ночь, кончился. Просто взял и кончился, как патроны в обойме – только что были, и вот уже пусто. И пришло всё разом: жар, ломота, звон в затылке и поганенькая такая мысль – ляжешь сейчас, уже не встанешь.
Значит, ложиться нельзя. Вот и вся моя стратегия на утро.
– Четверть часа, – сказал я. – Отжать портянки, перевязаться, поесть, если есть что. Костя – раненые. Зыков – считай людей и что у нас на руках.
Никто не спорил. Уже хорошо.
Пока люди возились, я перебрал то, что мы вынесли из города. Патронов было навалом – вещмешки плечи резали. Богачи, мать вашу. Только вот все они немецкие: винтовочные семь девяносто два и девятимиллиметровые к МП‑40. К нашим карабинам – что в подсумках осталось, то и есть. К моему трофейному маузеру – две обоймы в кармане. Сам маузер я снял с убитого у риги.
Ещё бинокль. Немецкий, поцарапанный, с треснувшим правым окуляром – подобрал там же, у крайних кустов, где Архип снял того, с фонарём. Штука бесполезная в темноте и золотая днём.
– Всего девятнадцать, – доложил Зыков, присев рядом. – Пятеро не ходячих. Носилки одни. Вторые так и не сделали – не из чего было. Того, что зацепило в ногу, ведут двое.
– Значит, одного понесём на покрывале. Как в городе. Рыжий покажет как.
– Покажу, – отозвался одноглазый, не открывая единственного глаза.
– Костя, лекарства.
Санитар подошёл, сел на пятки, полез в сумку. Достал, посчитал, помолчал.
– Полтора пакета порошка. Йод. Бинтов на одну перевязку, если по‑честному. Морфий – две ампулы.
– Понял. Не трогай пока ничего.
– Стас…
– Я сказал – пока. Работай.
Он ушёл. А я остался думать. И думать было о чём.
По уму сейчас полагалось встать и уйти в лес. Днём – днёвка, ночью – движение, вода, следы, всё как учили. Правильно. Красиво. Только вот у меня на руках был Воронов с гангреной и Гаврилов с дыркой в груди, и у обоих счёт шёл уже не на сутки, а на часы. По бездорожью, с носилками, через кустарник и мочажины мы будем ползти до вечера и притащим в лес два трупа.
А по просёлку до заболоченной низины – половина дня.
«Ну и что ты выберешь, командир? – спросил я сам себя. – Тихо и мёртвых или быстро и, может, живых?»
Я подозвал Зыкова и Тарасова.
– Идём просёлком. До полудня.
Зыков дёрнул щекой.
– Днём. По открытому. С воздуха нас там возьмут за милую душу.
– Возьмут, – согласился я. – Если проспим. Поэтому: между парами шагов пятнадцать, не толпиться. Головной – ты, метрах в тридцати впереди. Услышал мотор – не ждёшь команды, все валятся в канаву. Сами. Без крика.
– А если не мотор, а патруль?
– Тогда мы его увидим раньше, чем он нас. Ты для этого впереди и пойдёшь.
Тарасов потёр щетину. Он всё понял быстрее – он своих двоих слушал всю ночь.
– Мои до вечера бездорожьем не дотянут, – сказал он глухо. – Ни один.
– Вот и я о том. К полудню сходим с дороги и дальше кромкой, как бы ни вышло. Это не «если получится», это уже решено. Просто до полудня мы рискуем, а после – нет.
Зыков помолчал, потом кивнул. Не согласился – принял. Разница есть, но сейчас мне хватало и этого.
* * *
Дорога, если этот просёлок можно было назвать дорогой, петляла между полями.
Слева тянулась чёрная полоса. Рожь. Выгорела после налёта дочерна, торчали одни стебли – как щетина на небритой щеке. Дед бы сказал: хлеба не будет. А сейчас и не надо хлеба. Надо, чтобы ноги несли.
Справа поле было ещё живое, зелёное понизу. От такого соседства делалось совсем нехорошо.
А пыль была от колеи. Мелкая, серая, с гарью пополам. Она оседала на одежде, на лице, и, сволочь, забивалась в рот и нос. Как будто мало мне было моего «родного» кашля. Так теперь ещё и это…
Я шёл в центре колонны. Не потому, что там безопаснее, а потому, что оттуда меня хуже видно. В боку ломило так, что хотелось лечь прямо в придорожную пыль и полежать минуты три. Глотка пересохла, глотать было больно, будто внутри всё ободрали наждачкой.
Носильщиков я менял часто. Не по доброте. По расчёту: выдохшийся человек роняет носилки, а упавшие носилки – это ещё один труп. Простая арифметика. Я в ней последнее время поднаторел.
Костя, тащивший передние ручки, начал спотыкаться о собственные ноги.
– Зыков, меняй его с Прохором, – скомандовал я. – Санитар, иди назад, помоги Рыжему с покрывалом.
Молодой попытался возразить, мол, ещё выдержит.
– Выдохнешься – уроните человека. Меняемся. Это приказ, а не просьба.
Он посопел и пошёл меняться. И правильно. Не потому, что я страшный, а потому, что он и сам знал: я прав. Это, кстати, работает лучше страха.
Зыков шёл впереди, метрах в тридцати, вёл разведку. Иногда останавливался, присаживался на корточки, разглядывал землю. Один раз поднял руку, остановив колонну, и указал на след у обочины.
– Тут проехали. Часа три назад.
– Грузовик?
– Мотоцикл с коляской, – поправил сам себя старшина. – Шли быстро. Не останавливались, не разворачивались.
Значит, не поиск. Связной или курьер. Дорогу пока не перекрывают – но ездят по ней исправно. Ещё один довод сойти с неё вовремя.
Люди работали. Каждый – своё, без напоминаний, и это было единственное, что меня грело.
Гена шёл в хвосте и путал за нами след: присыпал отпечатки, заламывал ветки в стороны от нашего направления, уводил ложные следы на боковые тропы. Архип шёл справа, по краю поля, и время от времени исчезал совсем, а потом появлялся с другой стороны, будто и не уходил. Тарасов держался у носилок, подменял, поправлял сползшие бинты на ходу.
– Терпите, братцы, – бормотал он, перетягивая повязку на ноге Воронова. – Дойдём до своих, там вас в госпиталь определим… выкарабкаемся.
Только Воронов не слышал. Он бредил, звал жену, ругался на какое‑то окружение, которое видел явно не здесь.
Гаврилов, наоборот, молчал. Дышал редко, с бульканьем, губы синие. На каждой остановке молодой санитар тряс его за плечо, что‑то говорил ему в ухо, и тот открывал глаза – секунд на пять.
Я смотрел на него и понимал, что смотрю в зеркало. Паршивое такое зеркало: показывает не сегодня, а неделю вперёд.
«Не сейчас, – оборвал я себя. – Сейчас – ноги. Ноги переставляй».
На одной из остановок Костя подошёл ко мне сам. Сел рядом на корточки и раскрыл сумку так, чтобы я видел.
– Полтора пакета. Кому?
Вот оно. Пришло.
Я посмотрел на Воронова. Потом на Гаврилова. Потом на сумку. И посчитал.
Вот же дрянь.
– Весь порошок – Воронову.
Костя моргнул.
– А Гаврилову?
– Гаврилову порошок не поможет. У него не заражение, у него лёгкое. Ему хирург нужен и стол, а не сульфаниламид. Мы ему этим пакетом только смерть подсластим, и всё.
– А тебе? – спросил он тише.
– А мне пока не помрёт.
– Стас, у тебя жар. Я слышу, как ты дышишь.
– Слышишь – молчи. Я тебе не пациент, я тебе командир. Работай.
Он молча высыпал порошок. А я сидел и слушал себя, и внутри было пусто и мерзко.
Потому что я только что вслух посчитал человека мёртвым. При нём. Он, может, и не слышал. А может, и слышал. Не спросишь ведь.
Такая арифметика. Другой у меня всё равно не было.
* * *
К полудню мы вышли к заболоченной низине. За ней начинался переход к лесному массиву, через который мы и планировали выбираться к Новикам.
И тут сзади, со стороны города, донёсся звук.
Сначала – будто шмель где‑то. Далеко, едва слышно. Я даже успел подумать про шмеля, дурак. А потом звук вырос, залил собой всё поле, и стало ясно: мотор. Авиационный. Мерный, тяжёлый.
– Воздух! – заорал я. – С дороги! В канаву!
Люди посыпались в придорожную канаву, скатываясь по склону к воде.
– Носилки! Не бросать на виду – в осоку, перевернуть, забросать!
Рыжий среагировал первым. Рванул жерди на себя, опрокинул в траву, в два движения накидал сверху рогоза. Молодой санитар – то же самое с покрывалом. Молодцы. Учатся.
Я обернулся. Из‑за кромки леса, там, где ещё висел дым над городом, вынырнула тень. Двухбалочная, с широкой прозрачной мордой.
«Рама», – сказал я себе, и внутри что‑то ёкнуло.
Слова этого здесь пока никто не говорил. Оно придёт позже, вместе с траншеями, похоронками и привычкой. А пока для всех это просто немецкий разведчик, и слава богу.
Вслух я сказал другое:
– Тяжёлых в воду не класть! Гаврилова – в осоку, на бок, голову выше. У него грудь пробита, утопим – сами и убьём!
Тарасов подхватил, поволок. Мы уложили Гаврилова на кромке, в рогозе, лицом вверх, подперев плечо кочкой.
– Всем лежать, – выдохнул я. – Не шевелиться. Головы вниз. С воздуха видно движение, а не человека. Кто дёрнется – убьёт всех.
И стало тихо.
Только рокот. Он наваливался сверху, давил на затылок – будто кто‑то не спеша опускал на нас крышку. И примерялся, плотно ли легла.
Прямо перед моим лицом по стеблю рогоза полз жук. Чёрный, блестящий, с длинными усами. Он деловито перебирал лапками, огибая каплю грязи, и ему было ровным счётом наплевать на то, что там наверху.
А наверху шёл человек, которому достаточно было один раз посмотреть вниз.
И тогда Гаврилов дёрнулся.
Он открыл глаза – мутные, ничего не понимающие – и рванулся вверх, будто хотел сесть. Рука взметнулась из осоки. Он захрипел, набирая воздух для крика.
– Держи!
Тарасов упал на него, вцепился в плечи, вдавил в кочку. Я перехватил запястье и прижал ладонь ему ко рту.
Губы под ладонью были мокрые и горячие. Он бился. Он пытался кричать, и я чувствовал этот крик рукой – он шёл в мою ладонь и там умирал.
– Тише, тише… лежи, родной, лежи, – шептал Тарасов ему в ухо. – Тише…
Плоская тень скользнула по полю, где‑то в стороне от нас. Если лётчик посмотрит вниз, если заметит движение – развернётся и пройдёт на бреющем. И всё.
Гаврилов выгнулся ещё раз. И обмяк.
Я не отнял ладонь. Не мог. Пока эта тварь висела над нами, я держал руку на лице человека и не знал, дышит он подо мной или уже нет.
Вот это и было самое поганое за всю ту неделю. Не подвал, не взрыв, не собаки. А десять секунд, когда ты зажимаешь рот своему и не имеешь права проверить.
Рокот стал удаляться. «Рама» прошла круг над полем и ушла обратно.
Мы не двигались ещё минуты три. Потом Зыков первым поднял голову от воды и сплюнул тину.
– Ушёл.
Я убрал руку.
Гаврилов дышал. Редко, с провалами, но дышал. Я почувствовал это ладонью раньше, чем увидел, и только тогда понял, что у меня самого перехвачено горло.
Выбирались тяжело. Ноги не слушались, жижа держала намертво: нога выходила из сапога, а сапог оставался в грязи, и его вытаскивали руками, по локоть уходя в бурую воду. Люди кашляли, отряхивались, с тоской осматривали промокшие бинты. Я подал руку молодому санитару, помогая ему встать. Тот вытащил из‑за пазухи кусок хлеба – размокший, серый, разваливающийся в пальцах, – откусил, пожевал медленно, без аппетита, и молча протянул половину Рыжему.
Одноглазый взял. Кивнул. Съел.
– Проверьте раненых, – сказал я, отжимая полы телогрейки. – Собираемся. Дороги больше нет. Идём опушкой, как договаривались.
* * *
Мы тащились ещё часа два.
Кустарник сменился редким сосняком, чавканье под ногами – хрустом. Пахло нагретой смолой – до того мирно, до того по‑довоенному, что от этого делалось не по себе. Местность повышалась.
На этом участке мы едва не потеряли двоих сразу.
Сначала Гаврилов перестал дышать – совсем. Молодой санитар зашипел, замахал руками, и мы встали. Костя перевернул его на бок, выгреб изо рта сгустки, надавил под лопатку. Гаврилов всхлипнул и задышал снова.
Потом сел Рыжий. Просто сел на хвою и сказал, что дальше не пойдёт, пусть его тут и оставляют, а он посидит.
– Помрёт всё равно, – сказал он про Гаврилова, глядя в сторону. – Я бы на него больше ни бинта, ни спины не тратил.
Тарасов шагнул к нему быстрее, чем я успел что‑то сказать. Я знал этот шаг. Такой же был в подвале, перед Мюллером.
– Тарасов.
Он остановился.
– Рыжий, – сказал я. – Встал. Пойдёшь у левой жерди, спереди. Двадцать минут, потом смена.
– Я ж говорю…
– Ты говоришь правду. Он, скорее всего, помрёт. А ты, скорее всего, дойдёшь. Поэтому ты и понесёшь. Вставай.
Он посидел ещё немного. Потом матюкнулся, поднялся и взялся за жердь.
Я тоже поднялся. Медленно – чтобы никто не видел, как меня ведёт. Ухватился за ветку, подождал. Мир наклонялся вбок сам по себе, без моего участия, и надо было дождаться, пока ему надоест. Надоело. А в середине колонны этого всё равно никто не видел.
Пусть так и будет. Командир может быть больным. Командир не может быть жалким.
Впереди, сквозь стволы, забрезжил просвет – опушка, за которой, по словам Архипа, должны были быть старые окопы. Наши, отрытые в первые дни и брошенные при отходе.
Зыков остановил колонну. Стоял за толстой сосной и смотрел вперёд, не мигая. Я подошёл, пригибаясь. Пригибаться, к слову, тоже больно. Но это уже мелочи.
– Вижу бруствер, – шепнул старшина. – И людей.
Я всмотрелся. Ни черта.
То есть бугры, корни, тень – а людей нет. Потом глаз начал выцеплять по кусочку, как из мути. Край плащ‑палатки на кольях. Блеснуло что‑то – котелок? Ствол? Тень у бруствера.
Нет. Две тени. Сидят и не шевелятся.
– Свои или фрицы? – спросил я. В горле пересохло раньше, чем я договорил.
– Не пойму. Снаряжение наше. Винтовки вон… тоже.
Одна фигура шевельнулась. Пилотка. Каски у немцев другие, это и я вижу.
Ну вот. Пилотка. Значит, свои.
Ага. Свои. Только в сорок первом немцы наши пилотки и шинели тоже уважали. Когда в разведку ходили.
И в затылке стало холодно. Не мысль даже – холодок. Экран, чей‑то голос, слово «переодетые». Откуда это у меня – не помню. А затылок помнит.
«Пожалуйста, – подумал я. – Только не это. Мне бы сейчас просто дойти».
– Стас, – Тарасов подошёл сзади. – Может, наши? Сборный пункт?
– Может, и наши. А может, и нет. Всю колонну туда не поведу.
Я оглянулся на своих. Попадали, кто где стоял. Сил не осталось ни у кого – они уже не на силе шли. А на том, что впереди обещали лес и своих.
– Тарасов. Берёшь Прохора и двоих ходячих. Идёте к ячейкам.
– Иду.
– Стой. Слушай задачу, а не кивай.
Он остановился.
– Дальше тридцати шагов не подходишь. В окоп не спускаешься. Никогда, ни под каким предлогом, даже если тебе там родного брата покажут. Понял?
– Понял.
– Спрашиваешь три вещи. Часть и номер. Фамилию командира – и не просто фамилию, а чтобы сам назвал, без подсказки. И как называется вот эта деревня, – я мотнул головой назад, где мы проходили полем. – Свой ответит сразу, чужой – заученно или наугад.
Тарасов прищурился. До него дошло.
– Ты думаешь…
– Я не думаю. Я проверяю. Дальше. Оружие не прячьте, но и не наводите – идёте открыто, спокойно, как усталые. Если окликнут, не бегите обниматься. Ответили и стоите.
– А сигнал?
– «Назад». Я крикну один раз. Услышал – падаете, где стоите, и не оборачиваетесь. Дальше работаем мы.
– А вы где?
– По сторонам. Зыков, – я повернулся к старшине, – левый край опушки. Архип – вправо, к тем кустам. Гена – центр, на случай, если придётся прикрывать отход. Костя и санитар – тяжёлых сразу тянете назад, в чащу, без команды. Всё.
Мы разошлись. Зыков исчез в кустах слева, Архип неслышно скользнул вправо. Сидоров лёг за стволом поваленного дерева, положив на него МП‑40.
Я обошёл по дуге и залёг за корнями вывороченной сосны, метрах в семидесяти от ячеек. Достал бинокль, протёр треснувший окуляр рукавом.
Тарасов с тремя бойцами шёл к брустверу. Медленно, спокойно, как я и сказал.
* * *
Он не дошёл шагов тридцати. Один из сидящих поднялся.
– Эй, кто такие? – донеслось до меня.
Голос был громкий, хриплый. По‑русски. Чисто, без акцента.
– Свои! – крикнул Тарасов. – Выходим из окружения! Раненые есть!
– Откуда идёте?
– С запада. Из‑под Гродно. А вы чьи?
Человек в ячейке сплюнул на землю.
– Сто тридцатый полк, первая рота. Собираем выходящих из мешка. Командир – старший лейтенант Зубов. Знаешь такого?
Тарасов остановился. Я видел в бинокль, как он опускает пистолет – медленно, но из руки не выпускает.
– Зубов? – переспросил он. – Зубов погиб в первые дни. Я сам видел, как его накрыло миной у переправы.
Человек в ячейке замер.
Секундная пауза. Одна. Ровно столько, сколько нужно, чтобы придумать.
– Ошибаешься, командир. Ранен был, в госпитале лежал. Вчера только догнал.
Ага. Вчера. Догнал. Из госпиталя. В мешке, где второй день никто никуда не догоняет, а только теряется.
– А деревня за спиной у нас как называется? – спросил Тарасов.
Пауза стала длиннее.
– Ты, командир, вопросы не задавай. Ты подходи. Подойдёте – там и проверим. Оружие предъявите.
– Не пойдём, – отрезал Тарасов. – Если свои – выйдите к нам. На открытое место.
– Не усложняй. У нас приказ всех проверять. Мало ли кто бродит.
– Я сказал – выйдите.
В ячейке шевельнулись. И я увидел то, чего боялся.
Из‑за бруствера подался ствол. В темноте ячейки тускло обозначился круг диска ДП.
Свой не выставляет пулемёт на подходящих своих. Никогда. Он его убирает.
– Наза…
Я не успел.
– Стоять! – рявкнул старший. – Куда собрался?
По‑немецки.
Он сорвался на родном, потому что Прохор вскинул винтовку, а рефлекс всегда быстрее легенды.
«Ё… твою мать».
Я откинул бинокль в мох, под левую руку, и подтянул к себе маузер.
– Немцы! – Тарасов уже разворачивался. – Стас! Засада!
– Назад! – заорал я. – Ложись!
– Schießt! Alles kaputt machen! – заорал человек у бруствера. (Стреляйте! Всех кончайте!)
Прохор среагировал раньше всех. Он немецкого не знал – он просто услышал не тот язык.
– Ложись! – гаркнул он и бросился на Тарасова.
Толкнул его в плечо, сбивая с ног, вбок и вниз, к промоине. И в этот миг ДП застрочил.
Первая очередь ушла верхом, срезая ветки на соснах, – пулемётчик открыл огонь раньше команды, из неудобной ячейки, и собственный бруствер задрал ему ствол. За это ему сразу что‑то заорали.
Но Прохора он всё‑таки достал.
Тот дёрнулся, сделал неловкий шаг, будто оступился. Левая рука повисла вдоль тела, как чужая. На гимнастёрке под ключицей расплывалось тёмное.
Тарасов и двое бойцов скатились в промоину – узкую, в полроста, метрах в сорока от ячеек. Кромка над ними сразу вскипела от пуль.
А Прохор остался наверху.
Я бил редко, прицельно, из‑за корней, с упора – целил в круг диска. Слева ударил МП‑40 Сидорова, справа сухо защёлкал карабин Зыкова.
– Прохор! – Тарасов приподнялся из промоины.
– Не высовывайся! – крикнул я, загоняя последнюю обойму.
Прохор был жив. Он лежал на спине и смотрел в небо, и грудь его тяжело ходила. Потом он перевернулся, упёрся здоровой рукой и пополз.
Не к лесу – к промоине. Правильно пополз, к своим.
Ему оставалось метров пятнадцать.
– Ползи, друг! – заорал Тарасов. – Ползи!
Лучше бы он молчал.
Пулемётчик его услышал и наконец нашёл. Первая очередь легла в стороне. Вторая – на метр ближе, взбив землю прямо перед лицом ползущего.
Пристреливался.
– Лежи! – матерился Зыков, работая из‑за дерева. – Лежи, дурак!
Прохор замер.
Потом медленно поднял голову и повернул её к лесу. Держал так – секунду, другую. Лица я не видел, да и не надо было.
Потом опустил её на руку и больше не двигался.
Третья очередь прошла по нему.
– Отсечь от леса! – крикнул старший из ячейки. – Flanke rechts! (Фланг справа!)
Архип выстрелил. Немец, пошедший в обход справа, споткнулся и упал, выронив винтовку. Второй отпрянул за бруствер.
– Отходим! – скомандовал я. – К лесу! Гена, прикрой!
Сидоров пополз вперёд, к валежнику – сократил, сколько смог, – приподнялся на колено и метнул гранату. Она рванула на скате, не долетев до бруствера, но подняла столб земли и пыли прямо перед ячейкой. Пулемёт захлебнулся на секунду.
Этой секунды хватило.
Тарасов рванул из промоины, волоча за собой одного из ходячих. Второй выбрался сам. Я сгрёб бинокль в карман, вылез из‑за корней, пригнувшись, и пошёл им навстречу, стреляя в сторону ячеек – не целясь уже, а просто чтобы там пригнулись.
– Давай, давай, давай! – хрипел Зыков.
Тарасов добежал до первых деревьев, свалил бойца в мох, обернулся – и дёрнулся назад, туда, где на скате лежал Прохор.
Зыков навалился на него сзади и вдавил в землю.
– Нет! Поздно!
Я упал рядом.
– Отходим, – прохрипел я. – Вглубь.
Мы отступали перебежками. Жерди с носилками бросили в подлеске – с ними по чаще было не пройти, они цеплялись за всё подряд. Тяжёлых понесли на руках и на покрывале. Костя и молодой санитар оттащили обоих ещё в самом начале, без команды, как я и приказал.
Немцы в лес не пошли. Стреляли ещё какое‑то время, беспорядочно, наугад. Значит, зацепили – Архип одного свалил наверняка, да и Зыков стрелял не в белый свет.
Мы углубились метров на триста и рухнули под развесистыми елями. Дальше десяти шагов уже ничего не было видно.
* * *
Тарасов сидел, привалившись к стволу, и смотрел назад. Лицо у него было мокрое от грязи и не только от грязи. Он молчал.
Зыков перезаряжал карабин. Руки у старшины подрагивали, а пальцы всё делали сами: оттянул затвор, вложил обойму, дослал патрон. Тело помнит, когда голова уже не хочет.
– Засада, – процедил он, не поднимая глаз. – Переодетые. Сволочи.
– Не только переодетые, – сказал я.
Он поднял глаза.
– Он назвал полк. Номер. Фамилию командира роты – сам, без подсказки. По бумажке такое за ночь не выучишь, Зыков. Это знать надо.
Старшина понял сразу. Он вообще соображал быстро – когда речь шла о плохом.
– Значит, с ними наш.
– Значит, с ними наш, – повторил я. – Пленный, которого раскололи. Или местный, который сам пошёл. Про деревню он, кстати, не ответил.
Сказал я это ровно. А внутри сделалось холодно и погано.
Потому что если такой сидит здесь, у брошенных окопов, – что мешает ему сидеть и там, куда мы идём? И знать. Про болота. Про гати, про хутора.
Про Новики.
Шрайбер ведь говорил про второго проводника. А я тогда решил – потом. Успеется.
Вот и успелось.
– Слушайте все, – я сказал это громко, чтобы дошло до каждого, и голос сорвался на середине. Ничего. Дошло. – С этой минуты и до конца. Никаких «своих» на веру. Встретили кого угодно, хоть маршала: стоим за сто шагов, вперёд идут двое, остальные по сторонам, с оружием. В окопы не спускаемся. В дома не заходим. В машины не садимся. Сигнал – «назад», один раз. Услышали – упали. А кто побежит обниматься с земляками, того я сам застрелю. Чтобы не мучился.
Никто не усмехнулся. Хотя на такое обычно усмехаются.
– Гена. Следы.
– Уже, – Сидоров кивнул. Дышал тяжело, лицо белое. – Минут десять, и уходим. Сунутся в лес – на растяжки нарвутся.
Архип молча сунул мне фляжку. Вода тёплая, затхлая. А всё равно хорошо. Горло драло.
– Прохор, – Тарасов заговорил хрипло, надломленно. – Я его из подвала вытащил. Я ему обещал…
– Вытащил, – сказал я. – И у него были трое суток, которых не было бы вовсе.
– И для чего? Чтобы он тут лёг?
– Чтобы ты сейчас сидел под этой елью, а не лежал на том скате. Он тебя сбил с ног, Тарасов. Он всё сделал правильно и всё видел до конца.
Капитан опустил голову. Вытер лицо рукавом.
– Вставай, – сказал я. – Он тебя туда толкал не для того, чтобы ты тут сидел.
Он поднялся.
– Идём.
Я хотел встать следом и не смог с первого раза. Ухватился за ветку, подтянулся.
Сраные фрицы. Ублюдки. По‑другому и не скажешь.
Внутри свербело вернуться и добить. Их там осталось немного, они с потерями, и Архип бы их выбрал по одному, как на охоте.
Только вот у меня в чаще лежали два тяжёлых, восемнадцать человек, которые сутки не спали и не ели, и по паре обойм к нашим карабинам, если считать честно. Немецких – хоть завались, да только под них у меня Архип с трофейной да Гена с автоматом. Два ствола на всю войну. А эти сейчас снимутся и уйдут – они уже поняли, что фокус не удался.
Не сегодня. Всё не сегодня.
– Считаемся, – сказал я. – Быстро.
Считались вполголоса, передавая по цепи, как ночью в овраге. Раненного в ногу вели уже втроём, меняясь.
Восемнадцать. Было девятнадцать.
Прохор.
Я закрыл глаза на секунду, чтобы уложить эту цифру в голове, и пошёл вдоль колонны – посмотреть, кто на чём держится и кому кого нести дальше.
Воронов лежал на покрывале, дышал часто и мелко, губы шевелились – всё звал.
А молодой санитар стоял, повернувшись ко мне спиной, и держал на себе Гаврилова.
Тот висел у него на плечах, свесив руки. Голова моталась в такт шагам – свободно, без всякого упора, как у мешка.
Я смотрел на эту голову, и что‑то во мне не сходилось. Секунды три не сходилось. А потом сошлось.
Так висит не человек без сознания. Так висит мёртвый.
Я догнал санитара, взял свисающую кисть. Она была холодная. В такую жару – холодная. Сжал пальцы – ничего. Наклонился к уху, окликнул по имени – ничего.
Санитар остановился и смотрел на меня, не понимая. Он поднял его там, в чаще, и просто пошёл. Как несут любой груз, когда сил хватает только на то, чтобы переставлять ноги.
Значит, давно. Пока мы лежали у окопов. Пока хоронили глазами Прохора. Мы несли его через весь бой. И я не заметил…
– Стой, – сказал я. Горло не послушалось, вышел хрип.
Я набрал воздуха и сказал так, чтобы услышали и в голове колонны, и в хвосте:
– Всем стоять!




























